В.Я. Лакшин: «У Булгакова мы не найдём традиционного религиозного сознания. Но нравственное сознание его было глубоким и прочным. В русской литературе XIX века с именем Достоевского была связана категорическая максима: если Бога нет, то “всё позволено”. Это умозаключение, испытанное гениальным писателем на судьбах Раскольникова и Ивана Карамазова, подтверждалось практикой революционного нигилизма, всегда питавшегося атеизмом. В своём яром натиске богоборчество само становилось подобием веры, открывая дорогу бесчестию (Булгаков проверил это на судьбах Русакова, Пончика-Непобеды).
Однако ещё в XIX столетии русская литература искала и некий “третий тип сознания”, глубоко нравственного, далёкого от воинственного атеизма, но не имевшего примет традиционной веры. Чехов, например, воспринимал своё “неверие” как недостаток, а искание веры ставил в заслугу ищущим душам, но своею личностью и творчеством явил наглядный пример нравственности, имеющей опору в самосознании человека, а не вне его — в ожидании Божьей кары или воздаяния.
Булгакову был близок этот тип миросозерцания: ведь, помимо всего, он врач, естественник, как и Чехов. Сын профессора богословия с уважением относился и к церковной истории, и к некоторым сторонам обрядовости, правда, скорее как к привычной дани верованию отцов, чем потребности души. “Вольнодумство”, свободный ум соединялись в нём с твёрдой верой в справедливость и добро — гуманистический эквивалент христианства.
Не надо смотреть на великий роман как на катехизис. Скорее это зеркало взыскующей души художника. Безусловная вера безотчётна, она вопросов себе не ставит. А то, что изображено в таком романе, как “Мастер и Маргарита”, это вопросы художника к себе и к жизни, попытка понять нечто новое для себя, разобраться в целях и смысле бытия. На страницах книги отразилось всё: его жажда идеала, его отчаяние при виде
П.В. Палиевский: «Мы замечаем, что он (автор) посмеивается и над дьяволом. Странный для серьёзной литературы XX века поворот, где дьявола привыкли уважать. У Булгакова что-то совсем не то. Он смеётся над силами разложения, вполне невинно, но чрезвычайно для них опасно, потому что мимоходом разгадывает их принцип.
После первого изумления безнаказанностью всей “клетчатой” компании глаз наш начинает различать, что глумятся-то они, оказывается, там, где люди сами уже до них над собой поглумились...
Заметим: нигде не прикоснулся Воланд, булгаковский князь тьмы, к тому, кто сознаёт честь, живёт ею и наступает. Но он немедленно просачивается туда, где ему оставлена щель, где отступили, распались и вообразили, что спрятались...
Работа его разрушительна — но только среди совершившегося уже распада. Без этого условия его просто нет; он является повсюду, как замечают за ним, без тени, но это потому, что он сам только тень, набирающая силу там, где недостало сил добра, где честь не нашла себе должного хода, не сообразила, сбилась или позволила потянуть себя не туда, где — чувствовала — будет правда. Собственное же положение её (нечисти) остаётся незавидным; как говорит эпиграф к книге: “часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо”. Всё разорённое ею восстанавливается, обожжённые побеги всходят вновь, прерванная традиция оживает и т. д.
Конечно, и источник авторского спокойствия оттуда. Он тоже издалека — соединён с началами, которых разложению не достать. Роман наполнен этим настроением, которое не выговаривается прямо, но даёт ему весь его внутренний разбег».