Василий Егорыч — существо робкое, инертное, и судьба его, при всей ее трогательности, в общем-то, мало поучительна. Никаких особенных выводов ни для кого из псе не следует. Есть, конечно, интересы высшего гуманизма, и они, по-видимому, требуют, чтобы люди при нстречо с такими вот чудиками проявляли больше чуткости, терпимости, если уж не участия. По…
Так уж мы устроены, что считаемся лишь с тем, что тан или иначе касается пас самих, участвует в нашей жизни — положительным ли, отрицательным ли образом. Чудики же вроде Василия Егорыча для нас по то чтобы совсем уж безразличны, а просто у нас не хнатпот обычно ни времени, ни великодушия, чтобы вникнуть во все «уважительные» причины их нелепых поступков. Да, впрочем, ведь и сами они ничего по дол а ют для того, чтобы их воспринимали всерьез. Ибо при каждом своем невольном столкновении с действительностью они только и могут, что виновато потирать полученный синяк и задавать себе вопрос: «Да почему же я такой ; есть-то?»
Бывают, однако, ситуации, когда принимать чудиков всерьез все же приходится.
В 1973 году, через шесть лет после «Чудика», Шукшин написал рассказ «Штрихи к портрету. Некоторые конкретные мысли II. Н. Князева, человека и гражданина». Герой рассказа, некто Николай Николаевич Князев, пожилой человек, работающий в районном городке телевизионным мастером, — тоже из породы чудиков. Он, как и его однофамилец Василий Егорыч (деталь, на мой взгляд, весьма примечательная), тоже попадает на каждом шагу во всякие странные истории и тоже не по какому-либо особому стечению обстоятельств, а исключительно по свойствам своего характера. Правда, от Василия Егорыча его отличает многое. Тот, как мы помним, был робок, пассивеп да и просто глуповат. Этот, напротив, — деятелен, самолюбив, колюч. И даже по-своему умен, несмотря на очевидную нелепость идеи, которой он подчинил свою жизнь. Во всяком случае, во многих его суждениях, не- | смотря (повторю еще раз) на вздорность исходной посылки, чувствуется опыт напряженной и сосредоточенной духовной работы, а это всегда признак интеллектуальной самостоятельности.
Николай Николаевич тоже «забуксовал». Забуксовал на теории «целесообразного государства», на том, в частности, что, как он считает, люди не понимают высшей целесообразности общественного разделения На потенциальную двусмысленность гоголевского символа обращал внимание еще один из героев «Братьев Карамазовых». «На мой грешный взгляд, — говорил он, — гениальный художник закончил так или в припадке младенчески невинного прекрасномыслия, или просто боясь тогдашней цензуры. Ибо если в его тройку впрячь только его же героев, Собакевичей, Ноздревых и Чичиковых, то кого бы ни посадить ямщиком, пи до чего путного на таких копях не доедешь!»
Государство ему представляется чем-то вроде огромного муравейника, в котором деятельность каждого муравья всецело и исключительно подчинена общим интересам. В предисловии к своему обширному труду «Мысли о государстве», который, по его мнению, должен наконец-то открыть глаза людям, он так и пишет: «Я с грустью и удивлением стал спрашивать себя: „А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству?” Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает — каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание… Я понял, что одна глобальная мысль о государстве должна подчинять себе все конкретные мысли, касающиеся нашего быта и поведения».
Это, так сказать, теоретическая сторона воззрений Николая Николаевича, и если бы дело заключалось только в ней, то все его «чудачество» сводилось бы, по-видимому, лишь к тому, что он изобретает велосипед. Это была бы странность вполне безобидная и никого, собственно, не касающаяся — мало ли чудаков на свете.
Все дело, однако, в том, что воззрения Николая Николаевича — это не просто «некоторые конкретные мысли II. Н. Князева, человека и гражданина», а сама его жизненная позиция, причем позиция активная, наступательная даже. Оп не просто теоретизирует — он судит всех и вся, на каждом шагу доказывая людям, насколько они он и) далеки от идеального человека. Приехал, скажем, человек в отпуск в деревню, хочет погулять по лесу, порыбачить на досуге — словом, провести время в соотистстиии со своими привычными представлениями об отдыхе. Николаю Николаевичу же видится в
Столкновение с Сильченко выглядит несколько анекдотично, и, вероятно, именно поэтому нравственная основа воззрений и поступков Николая Николаевича остается для нас не вполне ясной, затененная очевидной нелепостью его логики. Зато следующий эпизод— инцидент с подвыпившим электриком — проясняет эту основу весьма определенно.
Я думаю, никто не упрекнет Николая Николаевича в том, что во всем этом эпизоде он действовал, так сказать, с превышением полномочий. Во всяком случае, его можно понять: наблюдать, как молодой парень «булькает» из кармана в стакан, — занятие и в самом деле малоприятное. А потому и попытка Николая Николаевича разъяснить этому парию кое-что относительно «проблемы свободного времени» не кажется нам каким-то слишком уж грубым насилием над личностью. Многие на месте Николая Николаевича, вероятно, поступили бы точно так же. И тем не менее дело опять кончается скандалом, да еще каким! Пророка вновь побивают камнями.
Что же, однако, произошло? Почему, при всем том, чтоНиколай Николаевич как будто кругом прав, ему опять крепко досталось? Остается, по-видимому, лишь предположить, что -во всем виноват его обидчик — не понял, глупый человек, добрых нравоучений, оскорбился, полез с кулаками…
Но вот что странно: оттого ли, что мы уже знаем вздорный характер Николая Николаевича (и потому не слишком спешим сочувствовать ему), или же дело тут в каком-то особом оттенке авторской интонации, но обидчик этот почему-то не вызывает у нас того благородного негодования, с каким отнесся к нему Николай Николаевич. В самом деле, за что, собственно, мы должны осуждать молодого парня?
В пределах общего рассуждения Николай Николаевич, «как всегда», прав: бездумность, пьянство вредны, человек должен стремиться и т. д. Но вместе с тем нам понятно и то, почему, слушая эти прописные истины, молодой человек все крепче стискивает зубы. Нет, но потому, что он не понимает этих истин, совсем не потому. Не согласен он с другим — с тем, что его пытаются убедить, будто он-то и есть тот самый человек, который тормозит общественное развитие. Николай Николаевич, как можно заметить, все время обобщает: раз человек зашел в зоопарк просто так, без продуманного намерения «познать что-нибудь полезное для себя» — значит он вообще — «дерево», плывущее по течению; если этот человек выпил в выходной «для настроения» — следовательно, он пьяница, не имеющий никаких других интересов, кроме как «дуть сивуху». А раз так, то, стало быть, человек этот — антиобщественный элемент, недостойный быть допущенным на тот «лайнер», который… и т. д. Именно эта логика, по которой молодой человек оказывается как бы отлученным от общества, и возмущает его более всего. Возвышенная проповедь Николая Николаевича, таким образом, оборачивается обыкновенной, хотя, разумеется, п не намеренной провокацией.
Нравственный догматизм, нетерпимость… Не слишком ли, однако, мы строги к Николаю Николаевичу? Не проявляем ли мы по отношению к нему ту же самую чрезмерную нетерпимость, в какой склонны обвинять его? Ведь, как совершенно справедливо указывают многие критики, Николай Николаевич, при всей очевидной вздорности своего поведения, все же вызывает в нас чувство гораздо более сложное, чем просто неприязнь. Нельзя, например, не согласиться с И. Дедковым: «Что происходит с нами, отчего наше раздражение против Николая Николаевича Князева как бы рассасывается? В этом надоедливом и кусачем, словно осенняя муха, существе мало-помалу открывается нам нечто безмерно жалкое и горестное, безрадостно-совестливое и бесполезно честное, а в уличных тирадах его и в цитатах из тех злополучных тетрадей вдруг обнаруживаются и смысл, и резон, и даже логика, почти железная Мы ощутим, что в отчаянно-беспомощных, потешных выходках этого человека живет ясное сознание своего права на мысль, отчетливое понимание трагизма той роли, которую ему так хочется сыграть…»