По мнению Ю.В. Манна, «Мертвым душам» присуща особая универсальность, соответствие «внешнего внутреннему, материального существования человека – истории его души». Говоря об универсальности, исследователь имеет в виду известные слова Гоголя в заголовках к первому тому книги: «Весь город со всем вихрем сплетней – преобразование бездеятельности жизни, всего человечества в массе… Как низвести все безделье мира во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье вывести до преобразования безделья мира?»
Другой исследователь творчества Н.В. Гоголя, С. И. Машинский, анализируя образ губернского города, отталкивается от другого высказывания – обобщения творческого замысла писателя: «Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота. Пустословие, сплетни, перешедшие пределы, как все это возникло из безделья и приняло выражение смешного в высшей степени. /…/ Как пустота и бессмысленная праздность жизни сменяются мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогается. Смерть поражает нетрогающийся мир. – Еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни». (7, 164) Таким образом, в изображении города Гоголь не только оценивал реальную действительность русской провинции как неподвижную пошлость, пустоту и бессмысленность для русской действительности изображаемого локализованного пространства.
В первой главе «Мертвых душ», где создается общая картина губернского города, ощутили параллель с «Петербургскими повестями», и, в частности, с повестью «Невский проспект». Вначале все направлено на создание ощущения типичности окружающего героя мира, ибо гостиница «была известного рода, то есть именно такая, какие бывают в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами» (5, 6) и общая зала поражают своей обычностью: «те же стены, выкрашенные масляной краской. пожелтевшие вверху от трубочного дыма /…/ тот же закопченный потолок; та же копченая люстра со множеством висящих стекляшек… те же картины во всю стену, писаные масляными красками, - словом, все то же, что и везде» (5,7) Изображая однообразие захолустной жизни, встречающей нового человека, рассказчик (автор) использует лексические повторы, выражающие не только будничность и удручающую серость обстановки, но и обычность, привычность увиденного. Город с первого взгляда обнаруживает сходство с другими городами. Но с первого же взгляда ощущается и претензия города и горожан представить нечто большее. Это прежде всего встретившийся местный франт, прогуливающийся возле гостиницы, «в белых канифасовых панталонах, весьма узких коротких, во фраке с покушениями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом…» – (5, 5) и картина, выбивающая из привычного вида общей залы гостиницы: «на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда и не видывал». (5,7)
И то и другое – претензия на изящество, усвоенное по пошлому представлению о красоте в одежде, в искусстве, в поведении. Так, с первых страниц поэмы возникает ощущение пародирования иного мира, существующего за пределами города, мира, откуда доносятся известия о моде, откуда, по советам «курьеров» (словно знатоков искусства) «наши вельможи» везут из-за границы пошлые до безобразия картины. На «домашней вечеринке» в доме губернатора, куда Чичиков получает приглашение, этот, внешний мир, получает определение – столица, Петербург, которому подражает местный «высший свет». Параллель с образами, рассказанными в начале повести «Невский проспект» очень наглядны. Невский «блестит» красотой и изяществом прогуливающихся людей – Чичиков должен зажмуриться, войдя в зал, где собралось общество города N, «потому что блеск от свечей, ламп и дамских платьев был страшный. Все было залито светом». (5, 12) Автор использует тот же прием, что и в повести, для создания образов людей, прием творческой метонимии: «черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там…» – но дополняет замену «светский человек – фрак», сравнением, которое дополняет замену «провинциальный светский человек – муха». «Черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета».[3] (5, 12) Возникают в доме губернатора и бакенбарды, которые здесь, в провинции, не принадлежность к определенному департаменту, а признак столичности, светкости «тоненьких» мужчин: «Некоторые из них были такого рода, что с трудом можно было отличить от петербургских, имели так же весьма обдуманно и со вкусом зачесанные бакенбарды… так же небрежно подседали к дамам, так же говорили по-французски и смешили дам так же, как в Петербурге» (5, 13) (отметим вновь появляющийся языковой повтор «так же», здесь выражающего не однообразие и заурядность, а претензию).
Характеризуя светское провинциальное общество, Гоголь реализует еще один образ из «Невского проспекта» – «тузы играющие в карты». Разделив мужчин на тоненьких и толстых, сопоставив первых со столичными кавалерами, вторых, по описанию, наделяет характеристиками петербургских «тузов»: «Лица у них были полные и круглые… волосы у них были или низко подстрижены, или прилизаны, а черты лица больше закругленные и крепкие» (5,13) Описание людей очень похожее на описание изображения карточных фигур – унификация при видимом различии. Дамам в губернском городе в первой главе уделяется совсем немного внимания: «Многие дамы были хорошо одеты и по моде, другие оделись во что бог послал в губернский город…» – (5, 13) но в этой емкой фразе «художественная трансформация и разложение фразеологизма» (выражение Л. Ереминой (8)) придает тексту новое эмоциональное освещение – ироническое, кроме того, в контексте с разделением мужчин на толстых и тонких, в этом обращении к дамам так же чувствуется и градация: дамы делятся на обеспеченных, наделенных если не вкусом, то возможностям, и «других», не имеющи
Создав общую картину светского губернского общества, ослепившего героя своим великолепием, автор дает ему характеристику в седьмой и следующей главах. Вот здесь, используя для создания образа мужчин все, что наполняет понятие «должностное лицо», «чиновник», и для создания образа дам, раскрывая понятие «светскость», на которую появляется основание, автор выносит строгие оценки этому миру, интересы которого заключаются в личной выгоде, даваемой положением в обществе, чином, сплетне, понимаемой под «светскостью», и увеселении, заменяющем образованность. Так, рассказ о том, как чиновники «вспрыснули покупочку» Чичикова в доме полицмейстера (ирония чувствуется не только в самом названии поступка, но и в том, что событие–афера отмечается в доме человека, чья обязанность не только следить за торговыми рядами, но и за тем, чтобы не совершались преступления), дает оценку хозяину дома, которая заключается в художественном переосмыслении выражения «отцы города». В русском языке существует устойчивое словосочетание «отцы города» - «наиболее почтенные и уважаемые люди, стоящие во главе городского управления», при этом подразумевается, что отцы города заботятся о нем, как о своем детище, родном семействе. Это последнее значение и делается основным в гоголевском повествовании; и при этом получается несколько неописанный стилистический эффект: «Полицмейстер был некоторым образом отец и благотворитель в городе.
Он был среди горожан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую». (5, 155) Таким образом, Гоголь разрушает привычный фразеологизм, на базе его создает новый, остро сатирический образ «отца и благотворителя». Типичность взяточничества (как полицмейстера, так и других чиновников) передается иронически-восторженным тоном повествования: «трудно было даже и решить, он ли был создан для места или место для него. Дело было так поведено умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города». (5, 155) Кроме того, сохраняя метафорический смысл, тема «семейственности» будет осмысляться и как круговая порука чиновников, живущих «между собой в ладу», общаясь «по-приятельски», с печатью «особенного простодушия и кроткости». Но объединяет их не человеческая расположенность друг к другу, а именно желание жить так, как живут как можно дольше, не зря переполох, вызванный ожиданием нового генерал-губернатора, можно сравнить с ужасом, охватившим уездный город при известии о приезде ревизора в комедии Гоголя. Отступление о толстых, умеющих «обделывать свои дела», и тонких, чье существование «слишком воздушно», раздвигает временные отношения из плана настоящего – будущего в прошлое, что подчеркивает постоянство существования толстых и тонких, незыблемость их положения: «Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж не они слетят». (5, 14)
И все же в ожидании изменений в губернии «толстые» чиновники «худеют», то есть не только меняется их физическое состояние, но и материальное, оно становится более «воздушным», более подверженным опасности, чем раньше. Это состояние также передается через метонимию: «Фраки на многих сделались заметно просторней». (5,206) Так, в рамках взаимоотношений внутри понятий, установившихся в поэме «мужчина – чин», «человек – чин», «чиновник – фрак», показаны не только социальные пороки общества (взяточничество, круговая порука, неумение делать свое дело – некомпетентность), но и отношение к ним как самих чиновников, так и жителей города, в чем и проявляется пошлость подобного обывательского мироощущения. Автор много, подробно, с видимым удовольствием говорит об образованности чиновников. Вначале это эпизод подписывания купчей Чичикова, во время которой «Каждый из свидетелей поместил себя со всеми своими достоинствами и чинами, кто оборотным шрифтом, кто косяками, кто просто чуть не вверх ногами, помещая такие буквы, каких даже и не видано было в русском алфавите». (5, 153) П
овторы убеждают в типичности, в однообразии действий людей, но каждый из них, не умея расписываться или пытаясь подписаться замысловатее, не забыл и смог записать свои «достоинства и чины» (сама последовательность ставит вопрос, в чем видят «достоинства» чиновники, кроме как в собственном «чине»). Затем речь идет о круге чтения: кто читает «Людмилу» Жуковского, которая в провинции до сих пор «непростывшая новость», кто читает «даже по ночам» Юнговы «Ноги». Завершается же эта тема весьма логично – как обладающие «достоинством и чинами» люди могут не уметь писать, так и образованные люди могут не читать или не уметь читать: «Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал». (5, 163) Когда речь идет об «образованности и просвещенности», автор подводит читателя к итогам просвещения человека – вольнодумству. Но в данном случае происходит травестирование ситуации. Вольнодумство почтмейстера, его «сатирические намеки» – это лишь косноязычие, выражающееся во множестве вводных слов, в «подмаргивании» и «прищуривании одного глаза» (Так же, как председатель палаты, знаток «Людмилы», «мастерски читает многие места», а именно – одну строку или слово). Таким образом, рассказ об образованности на самом деле является доказательством претензии на нее и не просвещенности. Вершиной же иронических обличений чиновничье-обывательсткого мира становится преклонение всех перед «миллионщиком» Чичиковым, сменившееся столь же величественным страхом (в их сознании Чичиков или капитан Копейкин или Наполеон).