Ноздрев, с которым Чичикова сводит очередная «случайность»,— это полная противоположность Коробочке, образец распоясавшейся, безобразно широкой русской натуры. О таких людях Достоевский скажет позднее: «Если Бога нет, то все позволено». У Ноздрева Бог — он сам, его ничем не ограниченные капризы и желания. Он пленник собственных распущенных страстей. Неуемная энергия, вечное движение и беспокойство этого человека — результат отсутствия в нем скрепляющего личность нравственного центра. «В ту же минуту он предлагал вам ехать куда угодно, хоть на край света, войти в какое хотите предприятие, менять все, что ни есть, на все, что хотите».
«Ноздрев был в некотором отношении исторический человек. Ни на одном собрании, где он был, не обходилось без истории. Какаянибудь история непременно происходила: или выведут его под руки из зала жандармы, или принуждены бывают вытолкать свои же приятели». Для желаний Ноздрева не существует никаких границ: «Теперь я поведу тебя посмотреть,— продолжал он, обращаясь к Чичикову,— границу, где оканчивается моя земля...» «Вот граница! — сказал Ноздрев.— Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое...»
Вся жизнь Ноздрева — бесконечное и не знающее пределов насыщение самых низких чувственных инстинктов человеческой природы. В окружении своих собак Ноздрев «как отец среди семейства». Кутежи и попойки, карты и шулерство в картежной игре — вот стихия Ноздрева. Упоение ложью сближает его с Хлестаковым. Но, в отличие от него, ноздревская ложь не безобидна: в ней всегда присутствует подлое желание «нагадить ближнему, иногда вовсе без всякой причины». Когда губернские чиновники, сбитые с толку известием о покупке мертвых душ, расспрашивают Ноздрева о Чичикове, он мгновенно сочиняет одну ложь за другой, да так ловко, что будто бы и сам верит в сочине
согласился бы, если бы Ноздрев не припугнул его».
Убегая от Ноздрева, делающего очередную «историю», Чичиков и в ум взять не может, зачем он поехал в его усадьбу, почему «как ребенок, как дурак» доверился ему. Но прельстился он Ноздревым не случайно: по природе своей Чичиков ведь тоже авантюрист, и для достижения своих корыстных целей он легко переступает через нравственные законы. Обмануть, приврать да еще и слезу пустить при этом Чичиков горазд не хуже всякого Ноздрева. «Ноздрев еще долго не выведется из мира,— говорит Гоголь.—Он везде между нами и, может быть, только ходит в другом кафтане; но легкомысленнонепроницательны люди, и человек в другом кафтане кажется им другим человеком».
Верный своему приему овеществления человека, Гоголь сравнивает расстроенную и развращенную душу Ноздрева, а вслед за ним и современного человека вообще, с испорченной шарманкой: «Шарманка играла не без приятности, но в середине ее, кажется, чтото случилось, ибо мазурка оканчивалась песнею: «Мальбург в поход поехал», а «Мальбург в поход поехал» неожиданно завершался какимто давно знакомым вальсом. Уже Ноздрев давно перестал вертеть, но в шарманке была одна дудка, очень бойкая, никак не хотевшая угомониться, и долго еще потом свистела она одна». Замечательны, конечно, в расстроенных «шарманках» покалеченных, сбитых с толку душ гоголевских героев эти «Божьи дудки», которые свистят в них порой сами по себе и часто сбивают с толку так хорошо продуманные, так логично и безукоризненно спланированные аферы.