На полпути из «ада» в «чистилище», от первого тома «Мертвых душ» ко второму, лежит последняя петербургская повесть Гоголя «Шинель», резко отличающаяся от «Невского проспекта», «Носа» и «Записок сумасшедшего» особенностями своего юмора и масштабом осмысления тем. В повести торжествует очищающая и облагораживающая стихия гоголевского юмора. Это тот самый смех, «который весь излетает из светлой природы человека». «Вечный титулярный советник» Акакий Акакиевич Башмачкин, главный герой этой повести, не похож на прежних гоголевских чиновников типа Поприщина или майора Ковалева. Акакий Акакиевич совершенно лишен главного их порока — неуемного честолюбия. Это идеальный «титулярный советник», вполне довольный своим положением. Трудится он самозабвенно и с удовольствием. Переписывание канцелярских бумаг приносит ему эстетическое наслаждение. Он занимается своим делом добросовестно не из желания угодить начальству, а из бескорыстной любви к своему труду. В переписывании ему открывается какойто свой «разнообразный и прият
ный мир». «Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочестъ всякую букву, которую выводило его перо».
С ласковым юмором рассказывает Гоголь об этом большом ребенке, который «умел быть довольным своим жребием» и «служил с любовью», который своей кротостью и христианским поведением оказывал облагораживающее влияние на других людей. Когда молодые чиновники «подсмеивались и острили» над ним, он терпел. Если же шутка оказывалась слишком невыносимой, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И было'в этих словах чтото такое, «преклоняющее на жалость», что вздрогнул однажды молодой человек «и долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкой на лбу». А в словах его звенели другие слова: «Я брат твой».
Но есть у Акакия Акакиевича безусловный враг — стихия петербургского климата, зима, пронизывающий до костей обветшавшую шинелишку мороз. Этот несчастный «капот» — предмет насмешек сослуживцев — уже нельзя подлатать и заштопать. А покупка новой шинели для героя равнозначна приобретению имения для богатого человека. Только шинель для него не роскошь, не прихоть, а насущнейшая вещь, единственная защита от холода и холодной смерти.
Начинается аскетический подвиг. Собирая средства на новую шинель, Башмачкин отказывается от ужинов, от свечки по вечерам, от стирки белья у прачки. Даже по улицам надо ходить осторожно, на цыпочках, чтобы не истереть подметки на са'погах. Однако почти монашеское самоограничение искупается питанием «духовным». Он носит в мыслях своих «вечную идею» будущей шинели. Она для него «венец творения», предел мечтаний. Он видит в ней не только подругу жизни, но и защитницу, теплую заступницу в холодном мире.
Проходя строгую аскезу, Башмачкин становится тверже духом, крепче характером. Огонь показывается в его глазах. В голове мелькают дерзкие и отважные мысли: «не положить ли куницу на воротник?» В эти трудные минуты житейских испытаний он находит себе достойного друга — портного Петровича, горького пьяницу, но зато мастера своего дела^
Петрович — «духовный брат» Акакия Акакиевича. К своему делу он относится с любовью как художник и артист. Когда Башмачкин в новой шинели направляется в департамент, Петрович идет вслед за ним и даже забегает вперед, чтобы полюбоваться произведением своего искусства и порадоваться счастью своего друга.
В маленьком мире маленьких по чину и положению людей Гоголь открывает те же самые тревоги, утешения и радости жизни, что и в высших сферах, у людей утонченного светского круга. День с новой шинелью был для Башмачкина самый большой и торжественный праздник. Он вернулся со службы в самом счастливом расположении духа. Сняв шинель, повесил ее на стене, долго, долго любовался достоинствами сукна и подкладки. Даже вытащил прежний «капот» и — рассмеялся: «такая далекая была разница!»
В день великой радости своей Акакий Акакиевич забылся и загордился. Счастье выбило его из колеи: был нарушен весь привычный обиход его жизни. «Пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели». Как стемнело, отправился он — первый раз в своей жизни — на приятельский ужин по поводу приобретения новой шинели. По дороге он тоже расслабился: даже обращал внимание на уличную рекламу! А на вечериике наш герой и совсем раскутился: даже выпил шампанского — целых два бокала. Возвращался он домой совсем веселым: «побежал было вдруг, неизвестно почему, за какоюто дамой», а потом подивился «неизвестно откуда взявшейся прыти».
Он забыл, что за великое счастье смертному приходится платить равновеликим несчастьем. «Светлый гость в виде шинели» оживил на миг его бедную жизнь, осветил его'каморку неземным сиянием счастья — и оставил его навсегда...
«Нестерпимо обрушивается несчастье» на голову бедного человека, но ведь так же оно обрушивается и «на царей и повелителей мира». Сцена ограбления героя навевает жуткий холод на душу читателя. Погружаясь в бе
приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею.
Вдали, Бог знает где, мелькал огонек в какойто будке, которая казалась стоявшею на краю света». Ровно на середине этой пустынной площади он «увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом какието люди с усами...». «А ведь шинельто моя!» — сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник...
Он чувствовал, что в поле холодно и шинели нет, стал кричать, но голос, казалось, и не думал долетать до концов площади». Подобно бедному Евгению из «Медного всадника» Пушкина, Акакий Акакиевич терпит бедствие от разгула стихий и хочет найти защиту у государства. Но в лице служителя его гоголевский герой сталкивается с полным равнодушием к своей судьбе. Его просьба о защите лишь разгневала «значительное лицо»:
«Знаете ли вы, кому это говорите? понимаете ли вы, кто стоит перед вами? понимаете ли вы это? понимаете ли это, я вас спрашиваю?»— Тут он топнул ногою, возведя голос до такой сильной ноты, что даже и не Акакию Акакиевичу сделалось бы страшно. Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом...
Как сошел с лестницы, как вышел на улицу, ничего этого не помнил Акакий Акакиевич». Равнодушие значительного лица соединилось со злым холодом природной стихии: «Он шел по вьюге, свистевшей в улицах, разинув рот, сбиваясь с тротуаров; ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырёх сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу, и добрался он домой, не в силах будучи сказать ни одного слова; весь распух и слег в постель. Так сильно иногда бывает надлежащее распекание!»
Уходя из жизни, Башмачкин бунтует: он «сквернохульничал, произнося страшные слова», следовавшие «непосредственно за словом «ваше превосходительство». Но с его смертью сюжет повести не обрывается. Он переходит в фантастический шган. Начинается возмездие.
История значительного лица, распекавшего Акакия Акакиевича, повторяет почти буквально то, что случилось с последним. Весь день значительное лицо чувствовало угрызения совести, получив известие о смерти своего просителя. Но потом генерал отправился на вечер к приятелю. Там он развеселился, «сделался приятен в разговоре, любезен». Как и Башмачкин, выпил он два бокала шампанского и по пути домой решил заглянуть к знакомой даме. Завернувшись в роскошную шинель, генерал расслабился, с удовольствием припоминая веселые места проведенного вечера.
Вдруг внезапно налетел порывистый ветер. Он «резал в лицо, подбрасывая туда клочки снега, хлобуча, как парус, шинельный воротник или вдруг с неестественною силою набрасывая ему на голову». И, как продолжение разбушевавшейся стихии, явился таинственный мститель, в котором не без ужаса он узнал Акакия Акакиевича: «А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник! твоейто шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да еще и распек,— отдавай же теперь свою!»
А потом один коломенский будочник видел собственными глазами, «как показалось изза одного дома привидение... он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: «Тебе чего хочется?» — и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: «Ничего»,— да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте».
«То, что «Шинель» завершается именно так, ясно показывает, сколь неадекватно выражают смысл повести ее трактовки, замыкающиеся на «гуманной» теме,— замечает В. В. Кожинов.— Сам Акакий Акакиевич предстает в свете этой концовки только как часть (хотя, конечно, неоценимо важная) художественной темы повести. Финал же посвящен теме Стихии. Все, казалось бы, заковано в гранит и департаменты, но Стихия все же готова показаться изза каждого дома и дует ветер «со всех четырех сторон», словно пророча «Двенадцать» Блока. И бессильна перед Стихией внешне столь могущественная государственность».
«Шинель», завершенная Гоголем в 1842 году, перекликается с «Повестью о капитане Копейкине», включенной в первый том «Мертвых душ». Финалы обеих повестей — бунт возмущенной стихии против искаженных, подавляющих человека форм российской государственности. Намеки на возможность такого исхода ощутимы и в конце первого тома «Мертвых душ», в той смуте, которая овладела умами губернских обывателей.
Видя в возмущении стихий Божье попустительство, объяснимый акт возмездия, Гоголь считал эти стихии опасными, разделяя мысли Пушкина о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном». Спасение от социальных и государсгвенных болезней, охвативших русское общество, Гоголь видел на путях религиознонравственного самовоспитанйя. В этом заключался главный пункт расхождения писателя с зарождающимся русским либерализмом и революционной демократией.