Свидригайлов довольно скоро убедился в том, что Дуня для него роковая и недоступная девушка,- девушка неслыханных душевных сил, способная спасти и повести за собой того, кого она полюбит. Свидригайлов понял, как и Раскольников, что Дуня может пойти на любую жертву, но оценил он ее глубже, обобщенней и, пожалуй, верней, чем брат:
«Знаете,- говорит Свидригайлов,- мне всегда было жаль, с самого начала, что судьба не дала родиться вашей сестре во втором или третьем столетии нашей эры, где-нибудь дочерью владетельного князька, или там какого-нибудь правителя, или проконсула в Малой Азии. Она, без сомнения, была бы одна из тех, которые претерпели мученичество, и, уж конечно бы, улыбалась, когда бы ей жгли грудь раскаленными щипцами. Она бы пошла на это нарочно сама, а в четвертом и в пятом веках ушла бы в Египетскую пустыню и жила бы там тридцать лет, питаясь кореньями, восторгами и видениями. Сама она только того и жаждет, и требует, чтобы за кого-нибудь какую-нибудь муку поскорее принять, а не дай ей этой муки, так она, пожалуй, и в окно выскочит».
За брата, за мать она готова была принять любую муку, а вот за Свидригайлова она не могла и не хотела пойти слишком далеко. Она не настолько его любила, чтобы ради него порвать с семьей, переступить через законы, гражданские и церковные, бежать с ним, чтобы спасти его, из России.
Дуня заинтересовалась было Свидригайловым, ей даже стало жаль его, она захотела образумить и воскресить его и призвать к более благородным целям. Она потребовала «с сверкающими глазами», чтобы он оставил в покое Парашу, очередную и подневольную жертву его чувственности. «Начались сношения, таинственные разговоры,- исповедуется Свидригайлов,- нравоучения, поучения, упрашивания, умаливания, даже слезы,- верите ли, даже слезы! Вот до какой силы доходит у иных девушек страсть к пропаганде! Я, конечно, все свалил на свою судьбу, прикинулся алчущим и жаждущим света и, наконец, пустил в ход величайшее и незыблемое средство к покорению женского сердца, средство, которое никогда и никого не обманет и которое действует решительно на всех до единой, без всякого исключения».
«Даже весталку можно соблазнить лестью»,- замечает Свидригайлов, но ирония его только внешне задевает Дуню, ирония дает ему возможность легче исповедаться, злое ее острие направлено прежде всего против него самого. Ирония его прикрывает и страсть, и боль, и истинную любовь.
Свидригайлов кружит вокруг Дуни, движимый двойственными мотивами, он преклоняется перед ее нравственным величием, он благоговеет перед нею, как очищающим и спасительным идеалом, и он вожделеет, как грязное животное. «N13,- читаем мы в черновых записях,- ему пришло между прочим в голову: как это он мог давеча, говоря с Раскольниковым, отзываться о Дунечке действительно с настоящим восторженным пламенем, сравнивая ее с великомученицей первых веков и советуя брату ее беречь в Петербурге - и в то же самое время знал наверно, что не далее как через час он собирается насиловать Дуню, растоптать всю, эту божественную чистоту ногами и воспламениться сладострастием от этого же божественно-негод
Свидригайлов, владея собою, как в иных случаях владеет собой маньяк, идущий через помехи и препятствия к своей неподвижной цели, спокойно и убедительно объясняет Дуне побудительные причины и философию двойного убийства, совершенного Раскольниковым. Дуня потрясена, она в полуобмороке, она хочет уйти, но она в плену, Свидригайлов останавливает ее: Родиона можно спасти. И называет цену: «…судьба вашего брата и вашей матери в ваших руках. Я же буду ваш раб… всю жизнь…»
Оба в полубреду, но и в полубредовом состоянии оба понимают слово «спасение» по-разному. Свидригайлов говорит о паспорте, о деньгах, о бегстве, о благополучной, «лужинской», жизни в Америке. В сознании Дуни нерасчлененно встает вопрос и о механическом спасении брата, и о его внутреннем состоянии, о его совести, об искуплении преступления.
Перспектива механического спасения брата не может парализовать ее волю, ее гордость. «Доноси, если хочешь! Ни с места! Не сходи! Я выстрелю!..» При первом же движении Свидригайлова она выстрелила. Пуля скользнула по полосам Свидригайлова и ударилась в стену. В насильнике, в звере проскользнули человеческие черты: не рассуждающая храбрость, своеобразное мужское благородство, заставившее его предоставить Дуне еще раз и еще раз шанс убить его. Он велит ей снова стрелять, после осечки он инструктирует ее, как надо аккуратно зарядить револьвер. И произошло неожиданное, неожиданное движение в душах обоих: Дуня сдалась, а Свидригайлов не принял жертвы.
Он стоял пред пою в Двух шагах, ждал и смотрел на нее с дикою решимостью, воспаленно страстным, тяжелым взглядом. Дуня поняла, что он скорее умрет, чем отпустит ее. «II… и уж, конечно, она убьет его теперь, в двух шагах!..»
* Вдруг она отбросила револьвер. « - Бросила! - с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло у него от сердца, и, может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это было избавление от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы о и и сам не мог во всей силе определить.
Брошенный Дуней револьвер Свидригайлов взял себе для осуществления своего последнего «вояжа». Глава, посвященная самоубийству Свидригайлова, с его последними странствиями по окраинам города, по клоакам, с его последним пристанищем в грязном трактире, с ее лейтмотивом сырости, дождя и воды,- одна из самых потрясающих по художественной силе. «Никогда в жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах,- подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: - ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет всей этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае».