У Лизочки не оказалось мамашиного комода, на который так рассчитывал герой. Вот тут-то и вылезает наружу мурло мещанина, которое до этого – правда, не очень искусно – прикрывалось жиденькими лепестками “галантерейного” обхождения. Зощенко пишет великолепный финал, где выясняется истинная стоимость того, что вначале выглядело трепетно-великодушным чувством. Эпилогу, выдержанному в умиротворенно-элегических тонах, предшествует сцена бурного скандала. В структуре стилизованно-сентиментальной повести Зощенко, подобно прожилкам кварца в граните, проступают едко саркастические вкрапления.
Они придают произведению сатирический колорит, причем, в отличие от рассказов, где Зощенко открыто смеется, здесь писатель, пользуясь формулой Маяковского, улыбается и издевается. При этом его улыбка чаще всего грустно-печальная, а издевка – сардоническая. Именно так строится эпилог повести “О чем пел соловей”, где автор наконец- то отвечает на вопрос, поставленный в заглавии. Как бы возвращая читателя к счастливым дням Былинкина, писатель воссоздает атмосферу любовного экстаза, когда разомлевшая “от стрекота букашек или пения соловья” Лизочка простодушно допытывается у своего поклонника: – Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей? На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно: – Жрать хочет, оттого и поет”. Своеобразие “Сентиментальных повестей” не только в более скудном введении элементов собственно комического, но и в том, что от произведения к произведению нарастает ощущение чего-то недоброго, заложенного, кажется, в самом механизме жизни, мешающего оптимистическому ее восприятию.
Ущербность большинства героев “Сентиментальных повестей” в том, что они проспали целую историческую полосу в жизни России и потому, подобно Аполлону Перепенчуку (”Аполлон и Тамара”), – Ивану Ивановичу Белокопытову (”Люди”) или Мишелю Синягину (”М.П. Синягин”), не имеют будущего. Они мечутся в страхе по жизни, и каждый даже самый малый случай готов сыграть роковую роль в их неприкаянной судьбе. Случай приобретает форму неизбежности и закономерности, определяя многое в сокрушенном душевном настрое этих героев. Фатальное рабство мелочей корежит и вытравляет человеческие начала у героев повестей “Коза”, “О чем пел соловей”, “Веселое приключение”. Нет козы – и рушатся устои забежкинского мироздания, а вслед за этим гибнет и сам Забежкин. Не дают мамашиного комода невесте – и не нужна сама невеста, которой так сладко пел Былинкин.
Герой “Веселого приключения” Сергей Петухов, вознамерившийся сводить в кинематограф знакомую девицу, не обнаруживает нужных семи гривен и из-за этого готов прикончить умирающую тетку. Художник живописует мелкие, обывательские натуры, занятые бессмысленным коловращением вокруг тусклых, линялых радостей и привычных печалей. Социальные потрясения обошли стороной этих людей, называющих свое существование “червяковым и бессмысленным”. Однако и автору казалось порою, что основы жизни остались непоколебленными, что ветер революции лишь взволновал море житейской пошлости и улетел, не изменив существа человеческих отношений. Такое мировосприятие Зощенко обусловило и характер его юмора. Рядом с веселым у писателя часто проглядывает печальное.
Но, в отличие от Гоголя, с которым сравнивала иногда Зощенко современная ему критика, герои его повестей настолько измельчали и заглушили в себе все человеческое, что для них в жизни трагическое просто перестало существовать. У Гоголя сквозь судьбу Акакия Акакиевича Башмачкина проглядывала трагедия целого слоя таких же, как этот мелкий чиновник, обездоленных людей. Духовное их убожество было обусловлено господствующими социальными отношениями. Революция ликвидировала эксплуататорский строй, открыла перед каждым человеком широкие возможности содержательной и интересной жизни.
Однако оставалось еще немало людей, либо недовольных новыми порядками, либо просто скептически настроенных и равнодушных. Зощенко в то время также еще не был уверен, что мещанское болото отступит, исчезнет под воздействием социальных преобразований. Писатель жалеет своих маленьких героев, но ведь сущность-то этих людей не трагическая, а фарсовая. Порою и на их улицу забреде
Срывая с плеч гоголевского героя новую шинель, похитители уносили вместе с нею все самое заветное, что вообще мог иметь Акакий Акакиевич. Перед героем же Зощенко открывался мир необъятных возможностей. Однако этот герой не увидел их, и они остались для него сокровищами за семью печатями. Изредка может, конечно, и у такого героя ворохнуться тревожное чувство, как у персонажа “Страшной ночи”. Но оно быстро исчезает, потому что система былых житейских представлений цепко держится в сознании мещанина. Прошла революция, всколыхнувшая Россию, а обыватель в массе своей остался почти не затронутым ее преобразованиями. Показывая силу инерции прошлого, Зощенко делал большое, полезное дело. “Сентиментальные повести” отличались не только своеобразием объекта (по словам Зощенко, он берет в них “человека исключительно интеллигентного”, в мелких же рассказах пишет “о человеке более простом”), но и были написаны в иной манере, чем рассказы. Повествование ведется не от имени мещанина, обывателя, а от имени писателя Коленкорова, и этим как бы воскрешаются традиции русской классической литературы. На самом деле у Коленкорова вместо следования гуманистическим идеалам XIX века получается подражательство и эпигонство.
Зощенко пародирует, иронически преодолевает эту внешне сентиментальную манеру. Сатира, как вся советская художественная проза, значительно изменилась в 30-е годы. Творческая судьба автора “Аристократки” и “Сентиментальных повестей” не составляла исключения. Писатель, который разоблачал мещанство, высмеивал обывательщину, иронично и пародийно писал о ядовитой накипи прошлого, обращает свои взоры совсем в иную сторону. Зощенко захватывают и увлекают задачи социалистического преобразования.
Он работает в многотиражках ленинградских предприятий, посещает строительство Беломорско-Балтийского канала, вслушиваясь в ритмы грандиозного процесса социального обновления. Происходит перелом во всем его творчестве: от мировосприятия до тональности повествования и стиля. В этот период Зощенко охвачен идеей слить воедино сатиру и героику. Теоретически тезис этот был провозглашен им еще в самом начале 30-х годов, а практически реализован в “Возвращенной молодости” (1933), “Истории одной жизни” (1934), повести “Голубая книга” (1935) и ряде рассказов второй половины: 30-х годов. Наши недруги за рубежом нередко объясняют тяготение Зощенко к героической теме, яркому положительному характеру диктатом внешних сил. На самом деле это было органично для писателя и свидетельствовало о его внутренней эволюции, столь нередкой для русской национальной традиции еще со времен Гоголя.
Достаточно вспомнить вырвавшееся из наболевшей груди признание Некрасова: “Злобою сердце питаться устало…”, сжигавшую Щедрина жажду высокого и героического, неутоленную тоску Чехова по человеку, у которого все прекрасно. Уже в 1927 году Зощенко в свойственной ему тогда манере сделал в одном из рассказов такое признание: “Хочется сегодня размахнуться на что-нибудь героическое. На какой-нибудь этакий грандиозный, обширный характер со многими передовыми взглядами и настроениями. А то все мелочь да мелкота – прямо противно… А скучаю я, братцы, по настоящему герою! Вот бы мне встретить такого!” Двумя годами позже, в книге “Письма к писателю”, М. Зощенко снова возвращается к волновавшей его проблеме.
Он утверждает, что “пролетарская революция подняла целый и громадный пласт новых, “неописуемых” людей”. Встреча писателя с такими героями произошла в 30-е годы, и это способствовало существенному изменению всего облика ею новеллы. Зощенко 30-х годов совершенно отказывается не только от привычной социальной маски, но и от выработанной годами сказовой манеры. Автор и его герои говорят теперь вполне правильным литературным языком. При этом, естественно, несколько тускнеет речевая гамма, но стало очевидным, что прежним зощенковским стилем уже нельзя было бы воплотить новый круг идей и образов.