Атмосфера его романов «Процесс» и «Замок» воспринимается как грандиозная метафора столь же бездушного и механического бюрократизма. Пускай, по убеждению Кафки, его герой изначально виноват перед миром, но то, как мир наказывает его, далеко превосходит реальные размеры личной вины. Если в мире Кафки мало удобных оправданий у человека, то еще меньше их у жестокого, бесчеловечного мира.
Роман «Процесс», над которым Кафка работал в 1914—1915 гг., действие романа тоже начинается утром, в момент пробуждения.
Первая фраза романа: «Кто-то, по-видимому, оклеветал Иозефа К., потому что, не сделав ничего дурного, он попал под арест». Вместо ожидаемой служанки с завтраком, которая всегда появлялась около восьми, на звонок героя в его комнату входят двое в черных костюмах и заявляют К., что он арестован. Ни эти двое в черном, никто из «компетентных лиц» потом не говорят К., в чем он обвиняется. В первый момент, когда еще сообщают об аресте, он задает естественный вопрос: «А за что?» — и получает исчерпывающий ответ: «Мы не уполномочены давать объяснения. Идите в свою комнату и ждите. Начало вашему делу положено, и в надлежащее время вы все узнаете».
И вот К., оказавшись в положении подследственного, обвиняемого неизвестно в чем, — начинает обивать пороги официальных инстанций, ходит по адвокатам, но не для того, чтобы выяснить причину своего ареста или чтобы доказать свою невиновность. Он все больше начинает действовать так, чтобы каким-нибудь образом улучшить исход будущего процесса, облегчить себе приговор. Он заискивает, ищет ходы, действует через знакомых, их родственников. То есть он ведет себя как виновный, он начинает приспосабливаться —как и Грегор Замза. Отчетливо вырисовываются две стороны конфликта, появляется сила, которая обусловливает судьбу этого человека.
Эта сила — некая сложная форма социальных установлений, предельно бюрократизированная, бездушная — сила, за которой не просматривается никакой рациональной цели, разве что одна: подавить данного индивида, К., внушить ему чувство вины. Есть лишь одно определение — Закон, власть внешнего мира, торжество необходимости над индивидуальной свободой. Перед нами вариант маленького человека, задавленного этой бюрократической машиной. Другая сторона вопроса — реакция самого индивида. В одно прекрасное утро к К. приходят двое и ведут его в конец города, на пустырь за последними домами, в каменоломню.
Человек в этой страшной ситуации осознает, что ему следовало бы самому прервать эту жизнь, проявить хоть тут мужество и достоинство. А нож ему в горло вонзают другие — делегаты «власти». «Потухшими глазами К. видел, как оба господина у самого его лица, прильнув щекой к щеке, наблюдали за развязкой. — Как собака,— сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его». Это уже конец, это последние слова романа. Человек умирает с сознанием позора.
В чем позор? В том, что он не выхватил нож, не вонзил его в себя, не умер достойно. Но позволительно отнести эти последние слова романа и ко всей судьбе героя вообще. В предшествующей, предпоследней сцене К. попадает в церковь, в собор —случайно. Но оказывается, что там его знали и ждали. Обнаруживается священник, который всходит на амвон и окликает героя по имени. Были у него раньше мысли: «Где судья, которого он ни разу не видел? Где высокий суд, куда он так и не попал?» Не попал ли как раз тут к «высшему судии»? Ведь храм в честь этого судии и воздвигнут. Вместо проповеди священник рассказывает Йозефу К. притчу о человеке, пришедшем к вратам Закона. Притча эта очень странная, непонятная; после того, как священник привел ее текст, они оба вступают в затяжную дискуссию относительно ее истолкования.
Но привратник говорит, что сейчас он его не может впустить. Когда-нибудь позже, но сейчас нельзя. Поскольку врата открыты, человек пытается заглянуть внутрь. А привратник смеется и говорит: «Если тебе так не терпится — попытайся войти, не слушай моего запрета». Но только, говорит, там есть другие привратники, один могущественнее и страшнее другого. Человек совсем испугался, сел около ворот и принялся ждать, когда будет можно.
Ждет недели, месяцы, годы; иной раз пытается подкупить привратника — тот берет взятки, но со словами: «Беру, чтоб ты не подумал, что что-то упустил». И все остается по-прежнему: один стоит у открытых ворот, другой сидит. Наконец, ему уже настал черед умирать от старости, он хочет перед смертью задать стражу последний вопрос, подзывает его кивком —на большее сил нет. «Ведь все люди стремятся к Закону, почему же за все эти годы никто другой не пришел?» А привратник и отвечает умирающему: «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного! Пойду и запру их». А почему было все-таки не попробовать? Привратник подсказывает: если в самом деле не терпится, войди! …я сам боюсь, но это мое дело. А ты — попробуй! Но человек заведомо боится, ждет специального разрешения — и не пробует! Именно ему был открыт этот доступ, а он — из страха, из привычки повиноваться и просить на все дозволения — не оправдал своего предназначения, не решился.
Этический постулат: бери ответственность на себя, ибо никто с тебя ее не снимет, и никто иной, никакая, даже самая высшая инстанция, вплоть до «высшего судии», тебе ее не облегчит. Раз ты не испробовал свои возможности сам, то уж если винить кого-то в твоей жалкой судьбе, то начинать надо с себя. Священник на прощание говорит Йозефу К.: «Суду ничего от тебя не нужно. Суд принимает тебя, когда ты приходишь, и отпускает, когда ты уходишь».
Таким образом, романы Кафки — не просто изобретательно выполненная символическая картина беззащитности человека, личности перед лицом анонимной и всеподавляющей власти; Кафка по-своему ставит очень высокие этические требования к человеку.
То, как Кафка показал абсурдность и бесчеловечность тотальной бюрократизации жизни в XX в., поразительно. Такой степени обесчеловечения общественного механизма европейское общество времен Кафки не знало. Так что здесь какой-то поистине необыкновенный дар смотреть в корень, предвидеть будущее развитие определенных тенденций. Его сухая, жесткая, без метафор, без тропов проза и есть воплощение формулы современного бытия, его самого общего закона. Кафка достигает такого эффекта прежде всего с помощью вполне определенного приема.
Материализация метафор, так называемых языковых, уже стершихся, тех, чей переносный смысл уже не воспринимается. («он потерял человеческий облик», «это — чистый абсурд», «это уму непостижимо»). Понимаем, что облик-то все-таки человеческий, «уму непостижимо» всего лишь сгущение нашего впечатления о каком-либо событии.
Кафка последовательно материализует именно эту уму непостижимость, абсурдность. Что больше всего озадачивает в его прозе — это снова и снова всплывающая алогичность, неправдоподобность причинно-следственных сцеплений: неизвестно откуда вдруг перед героем появляются предметы и люди, которых здесь просто не должно было быть.
Художественный трюк Кафки — в том, что у него все наоборот. У него алогизм и абсурд начинаются, когда человек просыпается. Трюк гениальный именно своей дерзкой простотой, именно он-то и утверждает вопиющую абсурдность реального мира, реального бытия человека в этом мире.