В интересной и содержательной статье А. В. Лаврова «Андрей Белый и Григорий Сковорода» подробно исследуется отношение Белого к этому украинскому мыслителю XVIII века и отмечаются те стороны его учения и личности, которые могли особенно притягивать Белого. Знакомство автора «Петербурга» с творчеством и жизнью Сковороды, согласно исследованию А. В. Лаврова, по-видимому, ограничивалось теми сведениями, которые содержались в работах близкого знакомого Белого, религиозного философа, «неославянофила», В. Ф. Эрна. Образ просветителя-пантеиста Сковороды и его взгляды были ретушированы Эрном, истолкованы в славянофильском духе, но в целом сохранили свои основные контуры. Белый не был и не стал славянофилом, но в то время, особенно в 1911 году, переживал прилив критических чувств по отношению к Западной Европе и страстное влечение к «русской почве», к «русскому духу».
Белого, по-видимому, привлекало в Сковороде, по Эрну, то, что представлялось ему противопоставленным духу новейшей западноевропейской цивилизации и философии: религиозный мистицизм, антиурбанизм, близость к пантеизму, апология природы, идея нравственного самосовершенствования, признание верховенства «невидимой натуры», к которой все «тленное» относится как тень к «вечному древу жизни». Но, как можно предполагать, еще более интересовала Белого тех лет сама личность Сковороды, идейный смысл его биографии: его уход из мира городской культуры, с
И, тем не менее, значение Сковороды в духовном развитии Белого не следует преувеличивать. Рационализм Сковороды, его просветительский пафос, его связь с патристикой, в той мере, в какой они присутствовали в его мировоззрении, были, конечно, чужды Белому. А. В. Лавров прав, замечая, что тенденция к «почвенничеству» у Белого, а следовательно, и интерес к Сковороде были связаны с путем его антропософии, которая — можно прибавить — не столько укрепляла, сколько оттесняла и заслоняла его «почвеннические настроения». Поэтому и вся эта тема в эпилоге подана в духе спокойного констатирования, конспективно, без тех акцентов, того воодушевления, которые являются необходимым моментом эстетической реализации воли к «очищению» в русле, намеченном в романе.
Таким образом, можно сделать вывод: эпилог «Петербурга» независимо от воли автора не является катарсисом в полной мере. В этом эпилоге — успокоение, умиротворение, освобождение от ужасов «петербургского мира», отказ от «суетности», основанные на некоем обретенном знании, а частично — и это вполне возможно (особенно по отношению к старому Аблеухову) на простой усталости. Здесь — не более чем предпосылки к очищению, потенциальный катарсис.