Внезапное явление красоты, ярко осветившей мрак заточенья, помимо своего непосредственного — биографического— значения для Пушкина явилось стимулом к обобщению всего ранее пережитого душевного опыта, связанного с недавней и еще остро переживавшейся разлукой, тяжестью нового изгнания и жаждой счастья. Именно поэтому оказываются мало плодотворными попытки раскрытия содержания этого стихотворения, исходя только из одного образа А. П. Керн и отношения к ней Пушкина, при игнорировании момента огромного обобщения, при котором конкретный образ А.. П. Керн и конкретные отношения к ней Пушкина как бы отодвигаются в сторону, уступая место не менее реальному, но предельно обобщенному и просветленному поэзией образу любви вообще, способной разогнать тяжелый мрак изгнанья и пробудить душу человека к новой жизни.
Предельная обобщенность определила и весь образный строй стихотворения, перенося центр смысловой тяжести с образа «виденья» на момент пробуждения души поэта. Тщетно пытались бы мы составить хотя бы даже приблизительное представление о конкретных чертах реального образа живого человека, о встречах с которым говорится в стихотворении. Самое большее, что мы узнаем,— это то, что у него нежный голос и милые, а во втором случае еще более обобщенно — небесные черты. Все остальное тонет в предельно обобщенных образах «мимолетного виденья» и «гения чистой красоты», повторенных дважды.
В противоположность этому все, что говорится о самом поэте, в высшей степени конкретно. Мы узнаем о тревогах шумной суеты его прежней жизни, о порыве мятежных бурь, завершившемся мраком заточенья в глуши, о том, что в изгнании дни его тянулись тихо «без божества, без вдохновенья», без любви и что, наконец, «душе настало пробужденье» и вновь возвратилось ощущение всей полноты жизни.
То, что весь этот перелом в душе поэта не явился только следствием случайной встречи с прекрасной женщиной, но отражал определенную жизненную закономерность, показывает характер целого ряда стихотворений этого времени, в частности, настроения, лежащие в основе знаменитого цикла «Подражаний Корану», написанного за полгода до этого.
Завершающее этот цикл девятое стихотворение полно такой жизнеутверждающей силы, что должно быть расценено как несомненное свидетельс
И чудо в пустыне тогда совершилось: Минувшее в новой красе оживилось.
* И чувствует путник и силу, и радость;
* В крови заиграла воскресшая младость;
* Святые восторги наполнили грудь:
* И с богом он дале пускается в путь, (II, 357)
Достаточно сравнить эти строки, относящиеся к концу 1824 года, с заключительными строками стихотворения «Я помню чудное мгновенье», написанными лишь несколькими месяцами позднее:
* Душе настало пробужденье.
* И сердце бьется в упоенье,
* И для него воскресли вновь
* И божество, и вдохновенье,
* И жизнь, и слезы, и любовь,
Не случайными, по-видимому, являются и особенности строфического построения стихотворения, посвященного «гению чистой красоты» и как бы овеянного звучанием этой словесной формулы: из шести строф стихотворения четыре (1, 2, 3 и 5-я) выдержаны в рифмах, созвучных конечному звучанию конечного слова этой формулы: ты — красоты; суеты — черты; мечты—-черты; ты — красоты, при этом конечные строфы данного ряда (1-я и 5-я) имеют одинаковую рифмовку; ты — красоты ‘.
Все это создает впечатление изумительной стройности стихотворения.
Литературные параллели, часто проводившиеся в связи с этим стихотворением, мало плодотворны. Ничего существенного в отношении пушкинского образа «мимолетного виденья» не вносит воспоминание А. П. Керн о том, что в одном из писем к ней ее тригорской кузины А. Н. Вульф, когда Пушкин уже жил в Михайловском, он приписал сбоку из Байрона: «1)пе ша§е, дш а раззё йеуап! поиз, цие поиз ауопх чгие е1 дие поив пе геуеггопз ]ата13 («Видение пронеслось мимо нас, мы видели его и никогда опять не увидим») 2. Точно так же пушкинский образ «гения чистой красоты» не имеет ничего общего с мистико-идеалистической сущностью этого образа в поэзии Жуковского и наполнен совершенно иным содержанием.