Ему было отпущено тридцать пять лет жизни, слава и народная любовь – посмертно. Одиночество, неприкаянность, бедное и бездомное (почти до конца) существование. Но и – способность “сгорать” в труде, всего себя отдавать стихам. Но и – невозможность какой бы то ни было озлобленности на “обстоятельства”. Внешне неожиданная и нелепая, внутренне глубоко закономерная и предчувствуемая гибель. И умение так по-есенински (и, как видно, по-рубцовски тоже) попрощаться:
Мы сваливать
не вправе
Вину свою на жизнь.
Кто едет,
тот и правит.
Поехал, так держись!
Я повода оставил.
Смотрю другим вослед.
Сам ехал бы
и правил,
Да мне дороги нет…
В детские годы – много потерь, но и приобретений – немало. Одна за другой последовали утраты двух сестер и матери, разлука с отцом, о судьбе которого было неизвестно. Четверо детей в годы войны остались сиротами. Но время, проведенное в Никольском детском доме на Вологодчине, куда попал Коля Рубцов, подарило ему главную тему будущего творчества: “До меня все же докатились последние волны старинной русской самобытности, в которой было много прекрасного, поэтического. Все, что было в детстве, я лучше помню, чем то, что было день назад” (”Коротко о себе”). Светлые воспоминания поэта затмили память о различных лишениях:
Вот говорят,
Что скуден был паек,
Что были ночи
С холодом, с тоскою, -
Я лучше помню
Ивы над рекою
И запоздалый
В поле огонек.
Вологодская “малая родина” стала вечным магнитом, ядром жизни Рубцова, несмотря на то что “после дива сельского простора” он и впрямь “открыл немало разных див” (”Ось”), армейская служба на Северном флоте, жизнь в обеих российских столицах (в Ленинграде – рабочим, в Москве – студентом Литературного института), поездка в Сибирь…
Долгое время Рубцов не имел на родине своего жилья, но не возвращаться туда не мог. Причины этого особенно ясно сформулировал сам поэт в письме Глебу Горбовскому: “…в Вологде мне всегда бывает и хорошо, и ужасно грустно и тревожно. Хорошо оттого, что связан я с ней своим детством, грустно и тревожно, что и отец, и мать умерли у меня в Вологде. Так что Вологда – земля для меня священная, и на ней с особенной силой чувствую я себя и живым, и смертным”.
В череде отъездов-возвращений наиболее важное место, без сомнения, занимает год 1962-й. Его принято считать началом творческой зрелости поэта. В этом году он поступил в Литературный институт имени Горького и познакомился с В. Соколовым, С. Куняевым, В. Кожиновым и другими литераторами, чье дружеское участие не раз помогало ему и в творческом взрослении, и в издательских делах. Напечатал, однако, при жизни Рубцов немного. Помимо журнальных подборок и совсем тоненькой книжечки “Лирика” (1965) тиражом в 3000 экземпляров, это сборники “Звезда полей” (1967), “Душа хранит” (1969), “Сосен шум” (1970). Готовившиеся к изданию “Зеленые цветы” появились уже после смерти Рубцова, в 1971 г. С цензурой и редактурой отношения его тоже не были простыми. Заслуживает внимания признание, сделанное Рубцовым в письме С. Викулову (конец 1964 г.): “Вообще я никогда не использую ручку и чернила и не имею их. Даже не все чистовики отпечатываю на машинке – так что умру, наверное, с целым сборником, да и большим, стихов, “напечатанных” или “записанных” только в моей беспорядочной голове”.
Как бы то ни было, трагическая гибель Рубцова в ночь на 19 января 1971 г. оставила недописанной одну из самых ярких страниц в истории русской поэзии второй половины XX в. Поэтический мир Рубцова одновременно и узнаваем, и многообразен в своих проявлениях. Если попытаться дать ему вначале общую характеристику, без анализа конкретных текстов, то это, во-первых, мир крестьянского дома и русской природы. В этом мире снаружи чаще всего “много серой воды, много серого неба, | И немного пологой родимой земли, | И немного огней вдоль по берегу…”, внутри же – “книги, и гармонь, | И друг поэзии нетленной, | В печи березовый огонь”. Граница же (стена дома) постоянно преодолевается, становясь почти условной. Замкнутое пространство дома способствует размышлениям лирического героя о своей индивидуальной судьбе, безграничное пространство природы почти всегда выводит к ощущению истории и судьбы народа.
Личная судьба рубцовского героя скорее несчастл
И все же удивительная органичность, способность ощутить себя необходимой, пусть и малой, частицей природы и народа гармонизирует хотя бы на время внутренний мир героя, мучимого противоречиями.
Взгляд Рубцова чаще обращен в прошлое. Точнее – к русской старине. Очень редко поэт находит ее в городе (”О Московском Кремле”), почти всегда – в селе и открытом природном пространстве. Старина у Рубцова сохранена не только в рукотворных памятниках (”…темный, будто из преданья, | Квартал дряхлеющих дворов”), но и в мироощущении поэта: “…весь простор, небесный и земной, | Дышал в оконце счастьем и покоем, | И достославной веял стариной…” И все же есть в этом просторе такие места, стихии и звуки, к которым он в поисках образов и голосов “былой Руси” обращается в первую очередь:
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племен!
Как прежде скакали на голос удачи капризный,
Я буду скакать по следам миновавших времен…
Это первая строфа одного из лучших стихотворений Рубцова, написанного в 1963 г. “Холмы задремавшей отчизны” и есть то любимое лирическим героем Рубцова место, которое позволяет ему вырваться из “малого” времени в “большое” и увидеть движение истории. Ирреальность фигуры всадника подчеркнута и в финале этого большого стихотворения, когда он “мелькнувшей легкой тенью” исчезает “в тумане полей”. Однако в этой “рамке” (излюбленный композиционный прием Рубцова) живут очень личные и очень конкретные чувства лирического героя. И главное из них – переживание утраты старинной жизни. Эта Россия уже не “уходящая” (Рубцов через десятилетия перекликается с Есениным), а “ушедшая”. Ощущение утрат вначале носит психологический характер:
Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.
Затем поэтическая энергия концентрируется в образах со вполне конкретным социально-историческим наполнением:
И храм старины, удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, -
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..
Не жаль того, что возносит одного над всеми; жаль того, что роднило, объединяло всех со всеми.
Но это еще не кульминация текста. Самого пронзительного звучания переживание утраты достигает тогда, когда лирический герой в замечательно точном образе обмелевшей реки философски прозревает обреченность цивилизации позитивизма:
Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, все понимая, без грусти пойду до могилы…
Отчизна и воля – останься, мое божество!
Не об этих ли чувствах писал, обращаясь к читателям Рубцова, В. Кожинов, первый из заметивших его критиков: “Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного”.
Сходным образом рождается выход в “большое” время в стихотворении “Гуляевская горка” и особенно интересно – в “Видениях на холме”:
Взбегу на холм
и упаду
в траву.
И древностью повеет вдруг из дола!
В видении, сменяющем в середине стихотворения “картины грозного раздора”, не стоит искать прямых исторических аллюзий, но это не отменяет искренней и глубокой тревоги за настоящее и будущее России:
Россия, Русь, храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времен татары и монголы.
Они несут на флагах черный крест,
Они крестами небо закрестили,
И не леса мне видятся окрест,
А лес крестов
в окрестностях
России.
И все же очнувшийся от видений лирический герой оказывается наедине с тем, что дает ему надежду и успокоение, – с “безбрежным мерцаньем” “бессмертных звезд Руси”.
Гармония, впрочем, может обретаться в поэтическом мире Рубцова и иначе.