Сегодня мы как будто немало знаем о том, как зарождался художественный феномен Цветаевой. Культурнейшая московская семья. Отец — Иван Владимирович Цветаев — известный филолог и искусствовед, профессор Московского университета, директор Румянцевского музея и основатель музея изящных искусств (ныне Музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина). Мать, Мария Александровна, была тонкой, одареннейшей натурой, которая жила музыкой, в молодости она училась у Рубинштейна. Атмосфера старого дома в Трехпрудном переулке у Патриарших прудов, где прошли детские годы и первая юность, хотя и фрагментально, но выразительно воссоздана в цветаевской автобиографической и мемуарной прозе. Жизнь дарила радость, добро, любовь, волшебство книжных открытий и человеческих встреч, и, казалось, прекрасный путь этот непременно бесконечен. Был он прерван трагическими событиями — смертью матери в 1906 г., несчастьями, обрушившимися на отца, умершего семь лет спустя. А вскоре закрутил вихрь революции и гражданской войны. Так закончился первый, тридцатилетний, — в России, с Россией! — период жизни Цветаевой. С 1922 г. — второй, эмигрантский, растянувшийся на
. долгие семнадцать лет. Возвращение на Родину в 1939 г., усугубленная войной драма отчаяния и одиночества, завершившаяся в августе 1941 г. в далекой, глухой по тем временам Елабуге. На последний период пришлось два года ...
Есть стихотворения, сочинения, старательно придумывающие себе биографию, играющие в нее, — их много. И есть те, у которых биография — посто-
' янная напряженная жизнь в поэзии, естественное продолжение и воплощение материального бытия. Чудо высокого человеческого призвания и свершения, страстно читаемое ею с юных лет (“Молитва”), воплотилось в ней самой — поразительном феномене не только русской поэзии, но, может быть, прежде всего русской культуры, богатства которой столь неисчислимы и не все еще осознаны нами.
Именно теперь, когда наше представление о наследии Цветаевой обогатилось новыми текстами — стихотворными циклами, поэмами, письмами, — стал вырисовываться облик, образ крупного явления русской культуры. Да, в первоначально доступных публикациях и изданиях Цветаева явила нам предельно искреннюю силу страстей, уже позабытых в наш рациональный век, — ту силу, у которой любовь и преданность: “Я тебя отвоюю у всех времен, у всех ночей ...”, — те слова, как действие разрывающие словесную оболочку, у которой вера в доб ро и бескорыстие человеческое — единственно возможный путь, у которой предчувствие “верховного часа единства” — не игра в благородную усталость, а осознание собственной судьбы, вырванной из мира компромиссов.
Не без помощи критики стал двоиться облик поэта — усложненная, трудночитаемая и труднопони-маемая Цветаева, и та, первого ряда, у которой просто, явственно ощущается синоним гениальности, доступной всем. Но не было двух Цветаевых. Усложненная ритмика, звукозапись, сбивающиеся на косноязычие, как будто неконтролирующий синтаксис — это воплощение замысла в той форме, которая представлялась единственной и естественн
Чтение истинного поэта — всегда труд души и мысли. Цветаеву нужно научиться читать и понимать глубже. И если это случается, она начинает отдавать много больше, чем мы способны взять при первом прикосновении. Прежде всего нам откроется не утихавшая ни на день, ни на час жизнь замечательного человеческого сердца — требовательного к жизни, к окружающим, но и умевшего отдавать себя без остатка, больше того — мы увидим подлинное чудо: как годами оно, это сердце, ни на миг не приняло себя, как в нищете и на краю отчаяния, у самой пропасти, жила, росла, набирала силу и “рвалась из пути обыденности муза”.
Неизменной ценой — трагедией своей жизни — заплатила Цветаева за неприятие эмиграции, буржуаз нои морали и культуры, за пронесенную сквозь неприкаянное семнадцатилетие любовь к Родине, без которой немыслимы ее стихи, сама основа ее творчества.
Бунтовать — искать свой путь поэзии, которая и есть сама жизнь. Но цветаевский бунт — не слепая, утратившая цель и меру сила страстей. Это — осознанное стремление преодолеть барьер традиций и языка и выйти к самому близкому, органическому общению, к которому всю жизнь рвалась ее душа, так и не напитавшаяся теплом и пониманием.
Антибуржуазность Цветаевой 20—30-х гг. сегодня воспринимается как не утративший ни грамма своей силы вызов современным и мещанским идеалам — всегдашней опоры косности и догматизма. А в строках из “Стихов к Чехии” звучит отказ жить “в бедламе нелюдей” — это упрямое продолжение ею все той же границы, проходившей от залитого свастикой 1939 года в будущие времена. Отказ жить с “нелюдями” — поступок, высоко поднятая рука над головами, рука поэта.
А светские журнальные публикации приносят свидетельства, опровергающие утверждения о “творческом кризисе”, в котором якобы находилась Цветаева в последние два года жизни. Да разве можно было поверить, что только повседневной переводческой работой могла жить она? Стихи, под которыми стоит 6 марта 1941 г., говорят, что и в это время голос ее по-прежнему высок и находится он в полной силе, а сердце обращено навстречу самому прекрасному чувству:
И — гроба нет! Разлуки — нет!
Стал расколдован, дом разбужен,
Как смерть — на свадебный обед,
Я — жизнь, пришедшая на ужин.
Идут годы ... И как буквально на глазах слепо и значительно входит в нашу жизнь цветаевская поэзия, занимая свое достойнейшее место в русской литературе. Вот и пришло это чудо, которого ждала она, “семнадцатилетняя, теперь, сейчас, в начале дня!” Случилось это потому, что ни на йоту не изменила ни своему таланту, ни голосу души, что, несомненно, у истинных художников одно и то же. “Поэт — равенство души и глагола”, — утверждала Марина Цветаева. Она и была подлинным воплощением этого равенства