Шукшина интересуют не всякие проявления характеров и не любые способы их изображения. Подробное и ровное описание чувств и поступков героев ему чуждо. Его излюбленный тип изобразительности — афоризм, дерзкий и изящный парадокс. Поэтому определенные стороны человеческих характеров, которые он находит нужным акцентировать, он берет как бы на «отрезке» их наиболее интенсивного проявления и смело оттеняет их контрастными сторонами, минуя все промежуточные звенья. И, в сущности, именно это контрастно-органическое сочетание и придает его героям ту необычность, ту «прекрасную неправильность», которая и делает их в наших глазах «странными людьми», «чудиками».
Его рассказы можно сравнить с пословицами. Та же в них острота и мгновенность схватывания сути, та же дерзость образности, тот же лаконизм и, я бы сказал, «жилистость» выражения. Его художественная мысль всегда настолько энергична и проявлена, что средства ее сюжетного воплощения рождаются как бы сами собой по принципу необходимых и достаточных. Потому он имел право говорить: «Мне кажется, самый простой эпизод, случай, встреча могут стать предметом искусства, и чем проще этот эпизод, случай, тем больше простор для художника».
Может показаться несколько странным, что при том значении, какое Шукшин придавал своему Пашке Колокольникову, он к типу, к характеру этого рода так ни разу больше и не обращался, хотя, скажем, такие его герои, как Ванька («Далекие зимние вечера») или Сергей («Внутреннее содержание»), были «повторены» им не однажды. Странного тут? впрочем, ничего нет.
Дело в том, что Пашка как-то сразу, без всякой, что называется, подготовки отразил одну из тех стадий духовного развития деревенского парня, которая мыслится Шукшиным как некая завершенность, как некий нравственно-психологический итог, в котором все «мучительные» противоречия самого процесса развития уже преодолены, и преодолены безболезненно. Шукшина как художника интересует в первую очередь именно процесс, и не потому, конечно, что он испытывает какое-то особое пристрастие к «противоречиям», а потому, что процесс всегда поучительнее своего итога.
Вот потому-то Шукшин вновь и вновь возвращается к «исходным» состояниям деревенского сознания, к состояниям, в которых дорогие писателю жизненные начала наличествуют как бы в еще «нетронутом» виде, и затем шаг за шагом прослеживает все трансформации этих начал на п
Примером такого исследования может служить повесть «Гам, вдали» (1966), Не будет, пожалуй, преувеличением сказать, что самые общие контуры характера Петра Ивлева, главного героя повести, нам как будто знакомы. В чем-то, и весьма существенном, Петр Ивлев похож и па Сергеи («Внутреннее содержание»), и на Леньку («Ленька»), и на Кольку Паратова («/Кена мужа в Париж провожала»), и на Серегу Безменова («Беспалый»). В чем же? Скорее всего в том, что составляет одну из характернейших черт шукшинских героев — в непреодолимой, но еще не вполне осознанной тяге к красоте, к какому-то особому, смутно предчувствуемому героем миру сильных и ярких ощущений, с которым герой связывает свои, тоже еще смутные надежды приобщиться к «настоящей» — небудничной и несуетной — жизни.
Многим из шукшинских героев эта тяга стоит весьма дорого. Наделенные пылким, часто неуправляемым воображением, они сразу же хотят многого; разрыв между манящими их феерическими миражами и жизнью, которою они живут, у них слишком велик. И потому, не угадав в этой жизни путей, реально ведущих в мир их мечты, они либо становятся жертвами собственных безрассудств, как, например, Спирька Расторгуев («Сураз») или Ольга Фонякина («Там, вдали»), либо замыкаются в наркотически-возбужденном созерцании своих фантасмагорий (Митька Ермаков из одноименного рассказа, Бронька Пупков, герой рассказа «Миль пардон, мадам!», Семен Иваныч из рассказа «Генерал Малафейкин», Санька Журавлев из «Верси и »).Своеобразное «примечание» к повести — рассказ «Беспалый». С Серегой Безменовым жизнь сыграла шутку не менее жестокую, чем с Петром: жена его, которую он любил восторженной и безрассудной любовью, изменила ему. Причем сделала это как-то по-особому пошло, обескураживающе грубо. Но когда у Сереги схлынул прилив слепой и необузданной ярости, он, неожиданно для себя, пришел к ясному и простому выводу: «Он думал: что ж, видно, и это надо было испытать в жизни. По если бы еще раз налетела такая буря, он бы опять растопырил ей руки — пошел бы навстречу. Все же, тис нп больно было, это был праздник. Конечно, где нриидник, там и похмелье, это так… Но праздник-то Гнил? БЫЛ. Ну и все».