Герой раннего рассказа не отделяет себя от общей ответственности. Он готов принять на себя вину, что не спас, не помог, не сумел хотя бы сказать то, что сумели выкричать тифозная Серафима и «красноречивый вестовой» Крапилин. Чтобы высказать истину, нужно забыться, сойти с ума, «не отдавать отчета» («когда у нас, отдавая отчет, говорят, ни слова правды не добьешься», — мрачно сострит Хлудов). Крапилин должен был впасть «в забытье» и занестись в гибельные выси, чтобы правда вместе с кровью горлом пошла.
Гибельные выси — это пространство свободного человеческого поступка, некоего нравственного предела, в котором «легко» может существовать древний философ. «Правду говорить легко и приятно», — скажет Иешуа Пилату. Для простого смертного эти выси оказываются гибельными. Женщину, «не отдававшую отчета», Хлудов бросает в лапы контрразведки, «красноречивого вестового» отправляет на перронный фонарь. Анализируя эту ключевую ситуацию «Бега», М. Чудакова приходит к важному выводу: «Так внимательнейшим образом обследована (даже в двух вариантах) та психологическая ситуация, неразрешимость которой привела к помрачению рассудка героя «Красной короны», — возможности и последствия прямого столкновения с гибельной силой».
Именно отсюда берет начало в искусстве Булгакова неразрешимый спор на лунной дорожке, который ведут Иешуа и Понтий Пилат. И так же как прокуратор Иудеи, Хлудов наделен тайным знанием истины, мучительной жаждой эту истину услышать («поговори, солдат, поговори»).
Булгакову было очень важно Еывести Хлудова на уровень идейного человека, своими средствами решающего старые темы отечественной культуры. В огромной ремарке, предваряющей второй сон, в словесном портрете героя писатель с явным нажимом акцентировал собирательно-исторические детали, не исчерпанные генеральской атрибутикой. «Человек этот лицом бел, как кость. Хлудов курнос, как Павел. глаза у него старые. На нем солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывали шлафрок», «на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия».
В угарном дыму станции, под черными мешками повешенных, под нежные медные вальсы («когда-то под этот пульс танцевали на гимназических балах»), под бессмысленное бормотание ополоумевшего железнодорожника с испуганной девочкой на руках вершится в «Беге» последний акт русской идейной драмы.
Он проходит в сопровождении свободно осмысленной библейской тематики, занимающей существенное место к пьесе о «крайних временах». Эпиграфы из «вечной книги», пародийно поданная сюжетика, темы и образы христианской культуры в пересечении с иными точками зрения образуют очень важные смысловые узлы «Бега».
В «Белой гвардии» точка зрения «вечной книги» заявлена в эпиграфе и проведена вплоть до финала. «По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму. Он видел синюю бездонную мглу веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую покорность и благоговение».
Такое цитатное разрешение темы, характерное для русской литературной традиции, с течением времени усложнялось Булгаковым, вплоть до дерзкой попытки сотворить собственную «вечную книгу», параллельную легендарному источнику. В «Беге» стержневой мотив раздваивается: авторская точка зрения резко отделяется от официозного или наивно-житейского толкования древних пророчеств. Уже в первом, «монастырском» сне Булгаков отталкивается от догматически-казенного взгляда на происходящее, носителем которого оказывается «пастырь недостойный». Архиепископ толкует окружающее как полное подтверждение пророчества: «.расточились. Недаром сказано: «и дасть им начертание на руках или на челах их.» Звезды-то пятиконечные, обратили внимание?»
Этот апокалипсис для домашнего употребления снижен и спародирован позорным бегством пастыря, немедленно перешедшего на мирской стиль: «Всеблагим господи, что же это?» — и тут же: «Двуколки с вами-то есть?»Столкновение событий реальной истории с цитатно-книжными представлениями о ней героев пьесы во втором сне получает новое развитие. Едкая ирония заключена уже в мифологическом маскараде, устроенном вокруг Хлудова. Штабные пропагандисты развернули
Второй сон пропитан хлудовскими кощунствами в адрес легендарных мотивов. Прочитав заранее заготовленный приказ об отступлении, привезенный главнокомандующим, Хлудов оценит: «А, уж готово! Вы предвидели? Это хорошо, ныне отпущаеши раба твоего, владыко.» А вслед за этим инспирирует встречу Корзухина и Серафимы, вторым планом которой опять становится евангельский сюжет: подобно легендарному Петру, Корзухин отрекается от жены: «Никакой Серафимы Владимировны не знаю. Эту женщину вижу впервые в жизни» (отметим попутно, что «русские сны» «Бега» сопровождаются у Булгакова целой цепочкой отречений: отрекается от своей паствы Африкан, Корзухин — от Серафимы, наконец, не выдержав сияния красной иглы в контрразведке, от Серафимы отрекается и Голубков).
Четвертому сну предпослан эпиграф: «.и множество разноплеменных людей вышли с ними.» Авторский взгляд на легендарный источник в этом сне наиболее резко сталкивается с попыткой использовать его для утверждения догматически-цитатной точки зрения на происходящее. Возникают характерные споры Хлудова и Африкана по поводу толкования того или иного места Священного писания. Африкан трактует бегство из Севастополя в духе древнего исхода: «.и отправились сыны израилевы из Раамсеса в Сокхоф до шестисот пеших мужчин, кроме детей». Хлудов тут же подает язвительную реплику: !«Пом-ню-с, читал от скуки в купе. «Ты дунул духом твоим, и покрыло их море. Они погрузились, как свинец, в великих водах.» Про кого это сказано? А? «Погонюсь, настигну, разделю добычу, насытится ими душа моя, обнажу меч мой, истребит их рука моя». «Что, хороша память? А вы чего здесь торчите?» И дальше, после возмущенной реплики Африкана: «Кто дожидается’, тот дождется. Это в стиле вашей Библии».
В суфлерском экземпляре «Бега» (1928) этот диалог был выписан в еще более кощунственном плане: «И в самом деле, — ёрничает Хлудов, — мы с вами сидим здесь, Священное писание вспоминаем, а Буденный в это время к Севастополю переменной рысью подходит. Вообразите. (Свистит в два пальца.) Ба. Здравствуйте пожалуйста. Поп во дворце засиделся. А-а. (Напевает без слов «Интернационал».) Шлепнуть попа, к стенке попа».
Откровенное, дерзкое, больное хлудовское слово враждебно официозному библейскому маскараду Африкана и главнокомандующего. Его не приемлют («что это за тон»), воспринимают как циническую и преступную клоунаду. Хлудовское слово, разоблачающее, фарсовое, снижающее, переворачивает в «Беге» книжно-цитатную шкалу ценностей. Это же слово как бы подготавливает новые отношения героев «Бега» («на свободе»), когда разрушится иерархия чинов и званий, растает атмосфера библейских догадок и пророчеств.
Авторское восприятие «вечной книги» с перспективой «синей бездонной мглы веков» противостоит и все время спорит с толкованием того же источника, который нужен для цитат на случай, для подтверждения своей догматической уверенности и всезнайства. «Книга жизни», по Булгакову, утверждает жизнь, освобождает подавленное сознание от ощущения «конца света». Вера в естественный ход вещей, вечное изумление перед окружающим миром дает возможность глубоко критического отношения к любому преданию, историческому маскараду и мистификации.
«Бег времени» не замирает с исходом белой гвардии. Писатель стремительно идет к особого рода историзму, который знает реалистический гротеск: к вечной незавершенности жизни, ее непредсказуемости, удивляющей неожиданности. В этом также заключен смысл важнейшего стилистического пласта пьесы, о котором шла речь.