В одном ряду с коллективизацией Быков ставит гитлеровскую оккупацию. Это одинаковые по своей разрушительности явления. Подобно коллективизации, оккупация рисуется Быковым прежде всего как грубое, хамское попрание человеческого достоинства. Быков тщательно фиксирует, что же делают "нежданные квартиранты" в Яхимовщине: как без спросу и благодарности пьют только что надоенное Степанидой молоко, как бесцеремонно располагаются в хате, а старых хозяев выгоняют в холодную истопку, как по-варварски обтрясают яблоню... Все это вроде бы мелочи, ведь идет такая война! Но это тоже война, и это, может, самый отвратительный лик фашизма: циничное, по "праву завоевателя", с хамской уверенностью в своем превосходстве оскорбление, унижение мирных, безоружных, слабых стариков, женщин, детей.
Такое не может не возмутить человека, в чьей душе уже угнездилось чувство собственного достоинства. И Степанида начинает свое, бабье, сопротивление врагам. Да, ее акции протеста ничем особенно не навредили германскому райху, но она себя человеком перестала бы считать, если бы беспрекословно сносила унижения. И гибель старой Степаниды, спалившей себя в истопке, но не отдавшей полицаям бомбу, обретает высокий героический смысл: испокон веку самосожжение было актом непокорности духа.
А что же Петрок? Он настолько противоположен Степаниде, что поначалу закрадывается опаска: а не станет ли он прислужником оккупантов? Ведь в Петроке крепко сидит старое - старые страхи перед силой, закоренелая привычка гнуть спину перед тем, кто панует. И старые, рожденные нуждой и зависимостью, иллюзии довлеют над ним. Это прежде всего убеждение, что "свое": своя хата, свой надел, своя кадка с салом, свои вожжи - это самое надежное укрытие от всех напастей, что тихое покорство - лучший способ пережить трудные времена.
Довоенная жизнь еще не сильно поколебала иллюзии Петрока. Но война не оставила от них камня на камне. Это добытое потом и кровью петроково "свое" было в пару дней пропущено через походную кухню немецкой команды, а хозяйственно припрятанными новыми вожжами полицаи крепко скрутили руки ему самому. И ни робкое ломанье шапки перед оккупантами, ни исполнительное сооружение офицер-клозета, ни попытка ублажить чужаков музыкой - ничто не помогло Петроку сберечь свое гнездо от разоренья.
Но, отметим, измятый сапогами огород, пострелянные куры, обломанная антоновка, "истоптанная, разграбленная усадьба" - все это, сокрушив Петрока-хозяина, еще не разбудило Петрока-человека, не поворотило его против фашизма. Тут В. Быков психологически убедительно показывает, что Петрок пока еще как-то отстраненно воспринимает немецких "квартирантов". Они "чужие" - чужой народ, чужая речь, чужие нравы. И для них, может, не писаны нравственные законы, по которым испокон веку жили на родине Петрока. Оттого и издевательства оккупантов задевают его как-то боком.
Но вот когда Петрока начинают мытарить полицаи, эти бывшие "свои", распоясавшиеся от сознания вседозволенности, когда они на родном языке угрожают ему, когда они, его односельчане, бесцеремонно хозяйнуют в его хате, когда его, чуть ли не родича своего, они безжалостно избивают, вот тогда уж Петрок, тихий, запуганный, угодливый Петрок гневно кричит: "Что я, не человек?"
Вот когда и в нем ожило глубоко-глубоко, где-то на самом донышке души запрятанное чувство собственного достоинства. И тогда старый, хворый Петрок поднялся против фашизма. Связанный, избитый своими палачами, он пойдет на мучительную смерть, но "милости у них не попросит"!
Подняться над своей судьбой, как это сделал старый Петрок, не сумели ни юркий Антось Не
Почему же Петрок, старый хворый Петрок, смог сделать то, что оказалось не под силу ни Недосеке, ни даже Корниле? Что-то же было в нем такое, чего не было у них? У Петрока была скрипка, которую он когда-то купил, залезши в долги, вместо столь необходимых в доме сапог. Видно, не мог он без скрипки.
Скрипка, как и тетрадка, это два образа-символа, свидетельствующие о духовной жажде, которую не могли загасить в Петроке и Степаниде ни горькая нужда, ни выматывающий все силы труд. Именно тяга к духовному лежит в основе самосознания личности, доказывает Василь Быков. Тот, в ком этот огонек есть, рано или поздно возвысится до гордого чувства собственного достоинства.
Когда-то Василь Быков сказал: "...Иногда к проблемам, которых я только коснулся в какой-то повести (они были для меня боковыми), я возвращаюсь позже, чтобы заняться ими основательно". А если посмотреть, то все его повести тесно связаны. Он проверил своих героев "страшной бедой" - безысходной, тупиковой, роковой ситуацией, за которой смерть и ничего иного. В произведениях, написанных во второй половине 80-х годов, Быков сохраняет ту же меру нравственного максимализма. С одной стороны, в повести "Карьер" (1985) он с полемической остротой обозначил тот предел, за который кодекс нравственного максимализма заступать не может - он не может требовать в жертву себе человеческой жизни. В течение десятков лет, прошедших после войны, Агеев, главный герой повести, мучается неизбывной мукой раскаяния в том, что ради выполнения задания подпольщиков (пронести корзинку с толом под видом мыла), он рискнул жизнью своей Марии, той, что "была прислана ему для счастья, а не для искупления". И та попала в руки полицаям. Но как раз в свете такого абсолюта, как жизнь человеческая, с еще большей трагической разрешаются "быковские ситуации" в повестях "В тумане" (1986) и "Облава" (1990). В первой воссоздана коллизия, несколько напоминающая раннюю повесть Быкова "Западня": здесь партизан Сущеня, подозреваемый в предательстве, ничего не может доказать - свидетели его лояльности убиты. И он, отец семейства и муж своей Анельки, кончает с собой: "Жить по совести, как все, на равных с людьми, он больше не мог, а без совести не хотел". Его собственный нравственный кодекс оказался строже и выше всех внешних критериев. А во второй повести раскулаченный Хведор Ровба, что сбежал из места ссылки, только чтобы увидать свою брошенную усадьбу и обойти могилы родных, погружается в бездонную топь не только потому, что не хотел попасть в руки преследователей, а скорее потому, что во главе загонщиков шел его сын, Миколка, публично отрекшийся от отца - такое хуже всякой казни.
Как видим, взыскующий пафос Василя Быкова окреп и упрочился. Испытывая своих героев "страшной бедой", писатель сумел докопаться до самых глубоких источников, от которых зависит сила сопротивляемости человека судьбе. Этими источниками оказались самые личные, самые "частные" человеческие святыни - любовь к женщине, забота о своем добром имени, отцовское чувство. Вместе с чувством достоинства, вместе с духовной культурой эти источники и обеспечивают стойкость человека перед лицом самых беспощадных обстоятельств, позволяют ему даже ценою жизни встать "выше судьбы".