Ничипоров И. Б. Значительное место в посвященных В.Высоцкому исследованиях всегда занимали размышления о многообразных "ролевых" героях его лирики, о "протеизме" как важнейшей черте художественного мышления поэта-актера. При этом меньше внимания уделяется рассмотрению собственно исповедального начала, которое в творчестве барда постепенно становится доминирующим.
Текстовое содержание песен Высоцкого предстает неотделимым не только от авторской музыкальной манеры, но и от тех комментариев, которыми поэт предварял или заключал их исполнение во время концерта: по мысли Вл.И.Новикова, сам концерт становится у Высоцкого целостным текстом [1] . Подобные автокомментарии нередко несли в себе именно исповедальную направленность. Так, в апреле 1972 года, высказываясь об авторской песне, Высоцкий подчеркивал усиление в ней, по сравнению с эстрадой, исповедальной, лирической составляющей: "Мне кажется, что она помогает — оттого, что легко запоминается – переносить какие-то невзгоды, – всегда «влезает в душу», отвечает настроению" [2] . А за несколько дней до смерти поэт так выразил смысл своих сценических выступлений: "У меня есть счастливая возможность, в отличие от других людей, такому большому количеству людей рассказывать о том, что меня беспокоит, прихватывает за горло, дергает по нервам, как по струнам, – я рассказываю только об этом" [3] . Показательно, что уже первые критики обратили внимание на исповедальный характер творческого взаимодействия поэта со слушательской аудиторией: Высоцкий "с гитарой – беседует, разговаривает. Манера общения Высоцкого – исповедальная" (В.И.Толстых[4] ).
Исследователи отмечают постепенное углубление философского начала в лирике Высоцкого рубежа 1960–1970-х годов[5] . А.В.Кулагин справедливо указывает на возрастающую весомость автобиографических подтекстов в "ролевых" песнях этого периода ("Он не вернулся из боя", "Бег иноходца" и др.), а также на связь исповедальной лирики, раскрывшейся главным образом в жанрах драматической баллады и лирико-философского монолога, с актерской работой Высоцкого над ролью Гамлета (1971).
В свете дальнейшего изучения творчества поэта в контексте авторской песни представляется важным рассмотрение целостной образной системы лирико-исповедальных песен Высоцкого, в том числе и с точки зрения их соотнесенности с поэтической традицией Серебряного века. Как известно, слушая в свое время курс А.Синявского по русской литературе XX в. в Школе-студии МХАТ, бард живо интересовался поэзией рубежа столетий. Опыт ее глубокого восприятия наложил отпечаток на созданные впоследствии философские произведения. Исповедальные мотивы в зрелой лирике Высоцкого "вживлены" и в трагедийный монолог о времени, о советской действительности.
Отдельные исповедальные ноты звучали еще в ранних песнях Высоцкого, проступая сквозь "блатную" стилистику. Так, в "Серебряных струнах" (1962) на первый план выходит ощущение надрывной тоски о разорванной душе, об утраченной свободе, скованной сомкнувшимися стенами:
Что же это, братцы! Не видать мне, что ли,
Ни денечков светлых, ни ночей безлунных?!
Загубили душу мне, отобрали волю, –
А теперь порвали серебряные струны [5].
С середины 1960-х гг. в лирике Высоцкого исповедальные мотивы зачастую сопрягаются с многоплановой художественной разработкой образа двойника, олицетворяющего душевную дисгармонию и внутренний надрыв лирического "я". Негативное, разрушительное начало этот образ знаменует в таких стихах, как "Про черта" (1965–1966), "И вкусы и запросы мои – странны…" (1969), "Маски" (1971) и др.
В стихотворении "Про черта" в качестве двойника лирического героя, погруженного в "запой от одиночества", выступает периодически являющийся ему черт. Двойник предстает здесь в сниженно-бытовом облике: он "брезговать не стал" коньяком, "за обе щеки хлеб уписывал", знаком с "запойным управдомом" – то есть оказывается плоть от плоти родственным реалиям советской жизни. В фамильярном полуироническом обращении лирического героя с силами тьмы вырисовывается кризисное состояние души, готовой поддаться их власти, пренебречь своей индивидуальностью:
…Все кончилось, светлее стало в комнате, –
Черта я хотел опохмелять.
Но растворился чер
т как будто в омуте…
Я все жду – когда придет опять…
Я не то чтоб чокнутый какой,
Но лучше – с чертом, чем с самим собой.
Трагикомическое, сниженно-бытовое освещение "инфернальной" темы в этих заключительных строках оттеняет тягостное для лирического "я" чувствование своей внутренней духовной несвободы.
Углубление мотива двойничества, продиктованное усилением исповедальных интенций, происходит в стихотворении "И вкусы и запросы мои – странны…". Как и в предыдущем случае, отношение лирического субъекта к своему "второму Я в обличье подлеца" подчеркнуто иронично, но герой, обнажая "гранки" своей страждущей души, с горечью отдает отчет в бытийной трудности распознания в себе подлинного "я":
Я лишнего и в мыслях не позволю,
Когда живу от первого лица, –
Но часто вырывается на волю
Второе Я в обличье подлеца.
И я борюсь, давлю в себе мерзавца, –
О, участь беспокойная моя! –
Боюсь ошибки: может оказаться,
Что я давлю не то второе Я.
Как это часто бывает в лирике Высоцкого, исповедальные мотивы вплетены здесь в сюжетную динамику, вследствие чего обыденные явления наполняются бытийным, символическим смыслом. Возникающий в стихотворении образ уголовного суда становится косвенным напоминанием о Страшном Суде и отчасти, по мысли исследователя, его "травестийным замещением"[7] . В пронзительном исповедальном слове лирического "я" прорисовывается напряженное стремление к самоочищению и освобождению от ложных личин:
Я воссоединю две половины
Моей больной раздвоенной души!
Искореню, похороню, зарою,
Очищусь, ничего не скрою я!..
Позднее более сложное проявление внутренней раздвоенности души героя будет выражено в песне "Кони привередливые" (1972), хотя в поэтическом мире Высоцкого двойник мог ассоциироваться и с высшим зовом души, побуждающим к подвигу, самопожертвованию[8] . Это видно в ряде военных баллад, содержащих в себе ярко выраженные исповедальные элементы: таковы "Песня самолета-истребителя" (1968), построенная как взволнованный лирический монолог о "том, который во мне сидит", или песня "Он не вернулся из боя" (1969), которую Н.М.Рудник справедливо определила как "исповедь-реквием" [9] .
Еще на заре нового столетия А. Блок размышлял о том, ч
Обостренное "чувство пути" пронизывает различные проблемно-тематические уровни поэзии Высоцкого.
В "Балладе о детстве" (1975) боязнь "однобокости памяти" побуждает лирическое "я" вглядываться в вехи своего существования начиная еще с "утробного" периода – в его взаимосвязи с народной судьбой военных и послевоенных лет. А "ролевая" ситуация "Натянутого каната" (1972), где повышенное экзистенциальное напряжение обусловлено внутренним императивом "пройти четыре четверти пути", приобретает глубоко личностный характер.
В конце 1960-х гг. Высоцкий создает песню "Моя цыганская" (1967–1968), в исповедальном звучании которой в условно-символической форме запечатлелись раздумья о путях лирического героя и его современников в советской действительности, что нашло выражение в системе пространственных образов.
Лирический герой песни взыскует высшей радости бытия, "праздника", "веселья", но, подобно шукшинскому Егору Прокудину, его не обретает ни во сне, ни наяву: "Нет того веселья…". Подспудно он тянется к познанию абсолютных духовных ценностей – и это сквозной мотив многих стихов-песен Высоцкого, – однако в кабаке он находит лишь "рай для нищих и шутов", а в церкви им, увы, не ощущается ничего, кроме "смрада и полумрака". Голос совести, дающий некое изначальное интуитивное представление о том, "как надо", заставляет героя всюду мучительно распознавать неподлинное: "Все не так, как надо…". Устремленность лирического "я" к обретению высшего, надвременного смысла существования запечатлелась в его символическом движении "на гору впопыхах". Пространственные образы горы, поля, леса, реки выступают здесь, по наблюдени
ю исследователя, как "традиционные формулы русского фольклора, связанные с семантикой рассеивания, избывание горя" [10] . Через соприкосновение с родной стихией горе "рассеивается", но ненадолго. Трагедия утери современной душой чувства Бога, рая передана через оксюморонную "конфликтность" самого поэтического языка ("Света – тьма, нет Бога!") и посредством возникающего в финале иносказательного образа ада, который воплощает неминуемое возмездие за неполноту внутренней жизни:
А в конце дороги той
Плаха с топорами…
Обращает на себя внимание аксиологическая глубина выстроенной здесь поэтической модели пути: утрата сокровенного знания о рае неизбежно влечет за собой другое – страшное – знание о том, каким будет "конец" "дальней дороги":
Где-то кони пляшут в такт,
Нехотя и плавно.
Вдоль дороги все не так,
А в конце – подавно…
Исповедально-монологический текст Высоцкого таит в своих содержательных глубинах диалогические потенции. Вл.И.Новиков отмечает, что сквозной лирической темой становится здесь часто "переживание взаимоисключающих точек зрения на жизнь" [1] . Надрывный призыв героя "Моей цыганской", страдающего от безверия и отчаяния, обращен к "ребятам", в широком смысле – к народу, с которым его объединяет общая беда. Синтаксическая структура этого обращения выявляет диалогизм сознания поэта: вслед за безысходным "И ни церковь, ни кабак! – // Ничего не свято!" – он последним усилием перечеркивает этот вывод, вступая в неразрешимый спор с собой и апеллируя к окружающему миру:
Нет, ребята, все не так!
Все не так, ребята…
Особенностью лирической исповеди Высоцкого оказывается преломление в ней характерных – в том числе и кризисных сторон национального сознания.
Показательна в этом плане песня "Кони привередливые" (1972). Предельное душевное напряжение героя выражается здесь на уровне пространственных образов, подчиненных семантике "края", к которому с "гибельным восторгом" тянется лирическое "я". До крайности сгущена и сама атмосфера балладного действия: "Что-то воздуху мне мало – ветер пью, туман глотаю". В сюжетном движении сталкиваются пьянящее влечение взыскующей духовные ориентиры личности к "краю" жизни, к "последнему приюту", за которым таится напряженное предчувствие встречи с Богом ("Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий"), – и, с другой стороны, – тяга к обузданию стихийно-залихватского состояния души. С этой внутренней коллизией сопряжена конфликтность в смысловом соотношении рефренов ("Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!") и образного мира основных частей произведения, пронизанного ощущением "урагана", влекущего к "последнему приюту". Духовная трагедия лирического "я" обусловлена в логике балладного действия и исповедального самораскрытия героя необретением им искомого райского состояния и неготовности к нему – потому и "ангелы" предстают в его глазах в демоническом обличии:
Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий, –
Что ж там ангелы поют злыми голосами?!
Сквозным мотивом в исповедальной лирике Высоцкого становится движение к прорыву в инобытие – почти всегда сквозь душевные страдания.
Одним из главных в философской поэзии Высоцкого начала 1970-х гг. исследователи неслучайно считают образ Гамлета, имея в виду и стихотворение "Мой Гамлет" (1972), и актерскую работу поэта. В предложенной А.В.Кулагиным концепции творческой эволюции поэта-певца [12] выделяется особый "гамлетовский" период (1971-1974 гг.), ознаменованный усилением исповедального, философского начала в его произведениях, глубоким прикосновением к "последним вопросам" бытия, а также тяготением к притчевой образности, целостному осмыслению собственной судьбы.
Драму шекспировского героя Высоцкий понимает прежде всего как драму прозрения и тягостного обнажения правды о человеческой душе и своем времени:
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Сам поэт так сформулировал собственное понимание смысловой сердцевины жизненной, бытийной позиции датского принца: "В нашем спектакле "продуман распорядок действий", и Гамлет знает намного больше, чем все другие Гамлеты, которых я видел. Он знает, что произойдет с ним, что происходит со страной! Он понимает, что никуда ему не уйти от рокового конца.