КРИЗИС РОДОВОГО СТРОЯ И ВОЗНИКНОВЕНИЕ ХОЛОПСТВА НА РУСИ КОНЦА Х- НАЧАЛА XI ВЕКА
По признанию одного из новейших исследователей восточнославянских древностей, “история восточных славян переходного периода—от первобытности к классовому обществу — является актуальной, но довольно сложной проблемой. Несмотря на то, что она находится в центре внимания историков, этнографов, социологов и археологов, трудно найти в истории восточных славян другой период, который породил бы столько противоречивых теорий, суждений и разногласий. И в настоящее время по этой проблеме из-за ограниченности прямых свидетельств письменных источников не прекращается острая полемика, высказываются различные точки зрения о начальной грани сословно-классового общества, о конкретных путях его сложения и т.д.”.И все же, несмотря на наличие “противоречивых теорий, суждений и разногласий”, в современной историографии укоренилось разделяемое большинством ученых мнение, согласно которому доклассовая (дофеодальная) эпоха в жизни восточного славянства завершается в середине IX в. образованием единого государства с центром в Киеве, открывая раннефеодальный период на Руси, длившийся до конца XI столетия, после чего древнерусское общество вступает в стадию “зрелого”, “развитого” феодализма. В целом это мнение поддерживает и тот новейший исследователь, а именно Б. А. Тимощук, чьи слова мы только что цитировали. Будучи специалистом-археологом, он мобилизовал весь имеющийся в науке запас археологических данных, чтобы вселить в читателя уверенность в справедливости своих представлений о социальной эволюции восточного славянства. Письменные источники играют у него не столько основную, сколько подсобную роль. И это не случайно, ибо является следствием неоправданных, как нам кажется, надежд ученого на информационные возможности археологических источников сравнительно с письменными. Вот почему он пишет: “В связи с разногласиями по вопросу о сущности общественного строя Киевского государства особое значение приобретают археологические источники, при помощи которых может быть подтверждена или опровергнута та или иная интерпретация письменных источников, а также раскрыты те черты этого строя, которые не нашли своего отражения в других источниках”. Мы придерживаемся противоположного взгляда, полагая, что посредством письменных известий может быть “подтверждена или опровергнута та или иная интерпретация” археологических источников. Ведь археологические материалы сами по себе беззвучны и подвержены различным, нередко взаимоисключающим толкованиям. Поэтому их следует подвергать проверке письменными сведениями, а не наоборот. Иначе легко оказаться во власти субъективных ощущений, весьма опасных искажением прошлого.
Преувеличенная оценка возможностей археологических источников понадобилась Б. А. Тимощуку, вероятно, для того, чтобы усилить впечатление от содержащихся в его книге конкретных зарисовок, наблюдений и выводов. Однако общая схема автора по сути ничем не отличается от общепринятой концепции социального развития восточного славянства, хотя и сопровождается археологически более наглядной, так сказать, вещественно осязаемой и потому кажущейся на первый взгляд убедительной картиной общественных трансформаций восточнославянского мира.
Между тем эта концепция, по нашему убеждению, доживает свой век, становясь достоянием истории исторической науки. Коренной ее порок состоит в соединении двух несовместимых во временном плане процессов: распада родовых связей и складывания феодальных отношений. Разлагавшееся первобытное восточнославянское общество порождало не феодализм, как принято думать, а общинно-территориальную организацию, являющуюся промежуточной ступенью между первобытным строем и феодальной формацией, или, если угодно, цивилизацией. А. И. Неусыхин рассматривал ее как “общинную без первобытности” (т. е. без родовых древностей) и видел в ней переходную стадию развития от родоплеменного общества к раннефеодальному, внеся тем самым серьезный вклад в разработку проблемы перехода от доклассовых социальных структур к классовым не только у варваров Западной Европы, но и других народов, переживавших аналогичные процессы общественной эволюции.
Идеи А. И. Неусыхина получили развитие в трудах А. Я. Гуревича, по словам которого периодизацию истории народов, переходивших в раннее средневековье от доклассового строя к феодальному, “нельзя строить таким образом, что вслед за общинно-родовым строем непосредственно идет феодальный или раннефеодальный (как первая форма феодализма), ибо тогда мы не избежим крайностей схематизации, натяжек и насилия над конкретным материалом, которые неминуемо приведут нас к искаженному представлению об исторической действительности”.
А Я. Гуревич пошел еще дальше. Полностью разделяя мысль А. И. Неусыхина об особой общественной форме, отделяющей первобытные образования от раннефеодальных, он усомнился в целесообразности считать эту форму лишь переходной по характеру. “Не следует ли ее рассматривать как самостоятельную, самодавлеющую форму, не развивающуюся во что-то принципиально иное, а если и развивающуюся, то вовсе не обязательно в феодализм?” — спрашивал исследователь. И отвечал: “Перед нами—самобытное варварское общество, обладающее рядом устойчивых конститутивных признаков... Этому обществу — мы называем его "варварским" совершенно условно — в гораздо большей мере присущи стабильность и даже застойность, нежели изменчивость и развитие. Внутренние возможности трансформации этой социальной системы крайне ограничены. Когда же она вступает в тесное взаимодействие с другой более развитой общественной системой, она рушится уступая место новому общественному строю... До тех пор пока подобного интенсивного взаимодействия с иной социальной системой не происходит, варварское общество, по-видимому, мало развивается. Во всяком случае, это развитие происходит крайне медленно и вряд ли ведет к коренной перестройке системы и к вызреванию в ее недрах новой системы. Скорее можно предполагать постоянное воспроизведение прежних элементов этой системы, проявляющей большую консервативность и сопротивляемость структурным сдвигам. Варварское общество характеризуется не столько способностью к эволюции, сколько настроенностью на гомеостасис—саморегулировку, приводящую к сохранению прежней структуры целого”.
Эти идеи А. Я. Гуревича нам представляются весьма плодотворными и перспективными. Недаром они привлекли внимание и получили положительную оценку в рецензии Ю. Г. Алексеева на его книгу. “Представляет интерес, — писал рецензент, — отмечаемая автором стабильность "варварского" общества, вовсе не спешащего перерасти в феодальное, а потому не могущего рассматриваться только как "преддверие" феодализма... Рассмотрение "варварского общества" (''дофеодального") как относительно самостоятельного этапа социального развития значительно расширяет возможности исследования ранних стадий истории”.
А. Я. Гуревич подчеркивал устойчивость варварского общества и в другой своей книге, посвященной вопросам генезиса феодализма в Западной Европе. По словам исследователя, “варварское общество само по себе не порождало феодализма. Возможности этого общества изменяться, по-видимому, нередко переоцениваются. Ни в их производстве, ни в социальной структуре, ни в политической организации варварские племена Европы, в первую очередь германцы, не переживали коренных сдвигов на протяжении периода, предшествующего Великим переселениям народов. Их социальная структура была такова, что способность ее эволюционировать была чрезвычайно ограничена. То, что общественный строй варваров был очень консервативным, лучше всего доказывается анализом общественных отношений тех народов и племен, которые не переселялись на территорию Империи. Сопоставление данных скандинавских источников XII-XIV вв. с сообщениями античных авторов о древних германцах обнаруживает сходство поистине поразительное, если учесть, что между рассказом Тацита и записями права Норвегии и Швеции пролегло более тысячелетия!”.
К сожалению, соображения А. Я. Гуревича не получили должного понимания и признания в творчестве историков-русистов. Возможно, это было вызвано громким и позорным для “блюстителей” чистоты марксистской историографии скандала, организованного вокруг только что цитированной книги “Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе”, выпущенной в качестве учебного пособия для студентов исторических факультетов. По поручению Министерства высшего и среднего специального образования СССР 22 мая 1970 на совместном заседании кафедр русского и западноевропейского феодализма исторического факультета Московского университета состоялось “обсуждение” этого учебного пособия, причем в отсутствие автора. Штампованные обвинения посыпались, как град: было высказано сомнение в правильности применения А. Я. Гуревичем “основных положений исторического материализма” (С. Д. Сказкин); указано на то, что он “не хочет считаться с марксистско-ленинским учением об общественно-экономических формациях” (Г.А.Новицкий), выступая “фактически против учения о социально-экономических формациях и феодализме как одной из формаций” (М. Т. Белявский); А. Я. Гуревич пришел, по словам критиков, “к отрицанию феодализма как общественно-экономической формации”, его книга не способствует “развитию марксистской теории познания исторического прошлого”, а, напротив, уводит “от нее в дебри структурализма и прочих "новомодных", хотя уже давным-давно доказавших всю свою несостоятельность теорий” (А.М.Сахаров); А. Я. Гуревич “в своей книге полемизирует не столько с буржуазной медиевистикой, сколько с советской, с ее методологическими положениями и научными выводами”, его главная ошибка в том, что он применил структурный метод исследования “в отрыве от марксистско-ленинской методологии исторической науки, от категорий и законов материалистического понимания истории” (Ю. М. Сапрыкин)."42 “Появление такой книги понять трудно; еще трудней понять, как над ней работали редактор и издательство, и совсем невозможно понять, как книга А. Я. Гуревича могла быть издана в качестве учебного пособия для студентов Она может их только запутать, посеять у них сомнение в применимости марксистско-ленинской методологии к изучению данной проблемы. Создание и издание такого "учебного пособия" —грубая ошибка, которая должна быть исправлена” (М.Т.Белявский).443 С “созданием и изданием” неугодной книги ничего, увы, нельзя было поделать. Оставалось лишь “просить Научно-методический совет по учебно-методической литературе Министерства высшего и среднего специального образования СССР ходатайствовать перед Министерством о снятии грифа учебного пособия с названной книги А. Я. Гуревича”. Министерство удовлетворило просьбу ученых мужей. Много времени прошло с тех пор, но идеи о внутренней устойчивости "варварского общества", его самодавлеющем характере и тенденции к неизменяемости основ социальной организации так и лежат втуне, не привлекаемые к изучению истории восточных славян.
Мы считаем, что древнерусское общество XI-начала XIII в. как раз и есть то, условно говоря, "варварское общество", настроенное на саморегулировку и стабильность, о чем писал А.Я.Гуревич. Оно воплощало собой общинную цивилизацию Древней Руси со своеобразным общественным, политическим и государственным строем, самобытной и яркой культурой. Эта цивилизация погибла под ударами татаро-монгольского нашествия, и на ее обломках возникла монархическая Московская Русь, положившая начало новой сословно-классовой эпохе в истории России. Сама же она вышла из разлагающегося родоплеменного строя. Когда это произошло?
Большинство современных исследователей, как уже отмечалось, связывает падение родового общества с IX столетием, ставшим начальной хронологической гранью раннефеодального периода в исторической жизни восточных славян. Но вот однажды Б. А. Рыбаков, вглядываясь в события последней четверти X в., приметил “много новых явлений, связанных с глубокими внутренними процессами”. Он увидел, как “неудержимо распадались родовые связи, шло расслоение деревни, выпаялись устойчивые индивидуальные хозяйства”, как совершался переход от “верви-рода к верви-общине”, от “коллективного родового земледелия к более прогрессивному тогда индивидуальному”. Его взору открылся “процесс деструкции замкнутых родовых ячеек, высвобождавший то изгоев, потерпевших поражение в борьбе с сородичами, то крестьянские семьи, вырвавшиеся из принудительного родового сообщества и ищущие опоры вне своих старых связей”. Но то был эпизод в идейном поиске Б. А. Рыбакова, несколько с его стороны экстравагантный и неожиданный для научной общественности, а быть может, и для самого исследователя, поскольку совсем незадолго до того в одном солидном академическом издании он утверждал: “Период между VI и IX столетиями — это время наиболее интенсивного перехода от первобытнообщинного строя к феодальному, время создания экономических и социальных предпосылок феодализма и возникновения классовых отношений, завершившееся созданием феодального государства Руси в IX-Х вв.”.
Б. А. Рыбаков вернулся, как и следовало ожидать, на “прямоезжий” торный путь советской историографии происхождения феодализма в России, констатируя существование в VIII-IX вв. сложившегося в Среднем Поднепровье “раннефеодального государства с верховной собственностью на землю, вассалитетом, основанным на земельных владениях”, обозревая тысячи боярских замков-хором, стихийно возникавших в это время по всей Руси и знаменовавших собой “рождение новых феодальных отношений”.
Возвращение Б. А. Рыбакова “на круги своя” в большей мере зависело от инерционного воздействия историографической среды, в которой пришлось ему вращаться, чем от притяжения фактов, извлекаемых из исторических источников. Если следовать последним, то именно вторая половина Х-начало XI столетия окажется временем, когда завершался распад родоплеменного строя у восточных славян. Проявление этого процесса подтверждается значительным количеством признаков. Важным показателем разложения старой родовой организации было появление в восточнославянском обществе бедняков и неимущих людей. Нарастание их шло, конечно, медленно и постепенно, но само возникновение подобных элементов в обществе говорило о том, что солидарность и защита со стороны родовых групп стала давать серьезные сбои. О существовании бедных узнаем уже из сведений, относящихся к первой половине X в. По рассказу Ибн Фадлана, русы, если кто из них заболел, “то они разобьют для него палатку в стороне от себя, оставят его в ней, положат вместе с ним некоторое количество хлеба и воды и не приближаются к нему и не говорят с ним, особенно если он бедняк или невольник...”. Похороны бедного человека, по свидетельству Ибн Фадлана, заметно отличались от похорон богатого: “Если это бедный человек из их (русов. — И. Ф.) числа, то делают маленький корабль, кладут его в него и сжигают его [корабль]”.451 Т. М. Калинина, комментируя данное сообщение арабского писателя, замечает: “Ибн Фадлан рассказывает, что в составе русов были бедные люди. В случае смерти бедняка, как пишет Ибн Фадлан, его все же не оставляли, а сжигали, что, вероятно, свидетельствует не только о вхождении ого полноправным членом в состав ' людей дома , но и о выраженном социальном неравенстве среди его членов”. Едва ли можно совместить мысль о бедняке как полноправном члене в составе "людей дома с тезисом о его социальном неравенстве среди членов этого дома Приниженный бытовой статус бедняка не вызывает сомнений. Но это не значит, что в социальном плане, с точки зрения прав и обязанностей свободного члена общества, он находился в ущербном положении сравнительно с остальными русами.
Во второй половине X в. количество бедных, судя по всему, возросло, и они стали привычным явлением в Киеве. Князь Владимир, призывая киевлян креститься, называет среди них убогих и нищих. Он взял на себя попечение о бедных и нищих, кормил их, раздавал убогим богатства. И это особенно показательно, поскольку говорит о том, что эти люди оказались вне сферы родственных связей, один на один со своей горькой, как степная полынь, долей. И таких людей, выпавших из родственных коллективов и утративших защиту и покровительство родичей, к исходу X в. было, по всей видимости, множество. К ним относились, помимо прочих, изгои, упоминаемые Правдой Ярослава.
Важное значение для разумения сущности изгойства имеют этимологические разыскания лингвистов. По их наблюдениям, термин “изгой” восходит к слову “гоить”, означающему жить, давать жить, устроить, приютить. Отсюда ученые в изгоях видели то потерявших звание людей, то выжитых из рода и не пользующихся уходом, то лишенных средств к жизни. Следует сказать, что все эти определения не исключают, а дополняют друг друга, характеризуя изгойство с разных сторон. В самом общем обозначении изгой есть человек, “изжитый”, выбитый из привычной жизненной колеи, лишенный прежнего своего состояния, порвавший связи “со своей социальной группой”, так сказать, “бывший человек, социальный "экс"”. Вопрос, однако, в том, откуда вышел изгой, с какой социальной группой у него прервались связи.
Еще в середине прошлого столетия Н.В.Калачов в специальной статье высказал мысль о том, что изгой — это отпавший или исключенный из рода. Ему возражал К.С.Аксаков. Изгой, по Аксакову, — тот, кто выпал из общины, сословия, будучи явлением не родовым, а гражданским. В. И. Сергеевич не согласился ни с Н. В. Калачовым, ни с К. С. Аксаковым. “Сторонники родового быта и сторонники общины, — писал он,— одинаково пользуются словом изгой для доказательства своих любимых теорий. И те и другие согласны, что изгой означает существо, исключенное из союза, к которому он прежде принадлежал, а потому и умаленное в своих правах. Но у первых таким союзом является род; изгой же существо отреченное от рода. Причина — преступление или безрассудность, отвага. Такой выкинутый из рода должен считаться преступником, разбойником, грешником. Таково мнение Калачова... У вторых изгой исключен из общины. Так у К.Аксакова. "Это был человек, говорит он, исключенный, или сам исключивший себя из общины или сословия". Все это только догадки. По историческим же памятникам изгой не имеет никакого отношения ни к роду, ни к общине; он не преступник и в правах не умален; наоборот он поставлен под особое покровительство церкви, как человек бедный, жалкий”.
Несмотря на столь суровый приговор, идеи Н. В. Калачова и К. С. Аксакова продолжали жить в историографии. Б. Д. Греков, изо всех сил старавшийся феодализировать древнерусское общество и развести его с родоплеменным строем, все же не решился оторвать изгоя от родовых корней и потому не исключал появления термина “изгой” в архаическом обществе для обозначения чужеродных элементов, принимаемых в родовые замкнутые группы. Однако изгойство “стало особенно развиваться в процессе распадения родовых союзов и в "Русскую Правду" попало, несомненно, тогда, когда род уже был известен только в отдельных пережитках. Изгой, по-видимому, и упомянут в "Русской Правде" в качестве одного из осколков давно разбитого родового строя”. Б. Д. Греков, конечно, не мог ограничиться данной аттестацией изгоя. “Если нет ничего невероятного в том, что изгои могли появиться в период разложения родового строя, — писал он,—то вполне очевидно, что они продолжали существовать и позднее; выходец из соседской общины, принятый в другую, может быть принятый с некоторыми ограничениями в правах, мог оставаться здесь под именем и на положении изгоя”. Легко заметить, что эти представления об изгое Б. Д. Греков получил, соединив точки зрения Н. В. Калачова и К. С. Аксакова. Но справедливости ради надо сказать, что-то было не механическое соединение, а основанное на учете исторического развития института изгойства с выделением начальной и последующих ступеней его эволюции. Наше внимание сейчас привлекает раннее изгойство, связь которого с историей родовых отношений подтверждается новейшими научными изысканиями.
По наблюдениям В.В.Колесова, изгой изначально_ “отщепенец, лишенный рода насильно”. Буквальный смысл слова “изгой”, согласно В. В. Колесову, “лишенный жизненной силы рода, традиции, а значит и права на жизнь”. Не имеющий рода, родства, изгой стоял вне закона. Он известен издавна, появившись еще в родовом обществе. Надо полагать, что первоначально, в условиях господства родовых отношений, изгойство не имело широкого распространения, изгоями становились лица, изгнанные из родственных коллективов за особо тяжкие преступления (например, убийство родственника родственником, воровство у родичей, нарушение половых запретов), выброшенные из общежития на произвол судьбы, т. е. лишенные мира. Перед нами “полное отлучение от крова и пищи, aquae et ignis intcrdictio. В таком виде этот институт действует не только в праве античных народов, но и в праве китайцев, перуанцев, индусов и разных других народов”.-" Изгой, лишенный мира, не имел мстителей, готовых вступиться за него “Он может быть убит, и никто за его убийство ничем не воздаст убийце. Об этом даже не будет поднято вопроса”.
Со временем слово “изгои” наполняется иным содержанием знаменуя появление нового изгойства, характеризуемого утратой связей с родственным коллективом обусловленного не преступной деятельностью того, кто оказался в положении изгоя, а переменами в общественной жизни, вызванными падением родоплеменного строя. Б.Д.Греков был прав, отмечая, что это новое изгойство стало особенно развиваться в ходе распада родовых союзов. Он ошибался только в датировке названного распада, относя его к VI-VIII вв. Исторически более точные хронологические ориентиры нащупал С. В. Юшков. согласно которому Древнейшая Правда отразила общественные отношения X, возможно, даже и IX в. Именно тогда шло разложение родовых связей, в результате чего и появились изгои. Еще ближе к историческим реалиям был Б. А. Рыбаков, когда применительно к концу X в. говорил о продолжении “процесса деструкции замкнутых родовых ячеек”, высвобождавшего изгоев, “потерпевших поражение в борьбе с сородичами”. Вернее, на наш взгляд было бы сказать не о продолжении, а завершении в это время данного процесса и о высвобождении из “замкнутых родовых ячеек” изгоев не в результате их поражения в борьбе с сородичами, а вследствие разложения самих этих ячеек. Итак, на исходе Х-начале XI в. в древнерусском обществе формируется новый довольно многочисленный разряд изгоев — свободных людей, не имеющих связей с родственными союзами и лишенных, следовательно, их защиты и покровительства. Факт появления такого рода людей — свидетельство деградации этих родственных союзов, т. е. глубокого и системного кризиса родового строя, время которого зафиксировала Древнейшая Правда, составленная вскоре после вокняжения в 1016 г. Ярослава в Киеве и отразившая социальные сдвиги, происходившие в Киеве и Новгороде на рубеже X и XI столетий."
Древнейшая Правда позволяет не только установить время возникновения новой категории изгоев на Руси, но и выявить степень распространения изгойства в общественной жизни. Упоминание изгоя в статье 1 Правды— верный признак определенной массовости изгойства. Здесь изгой отделен от семейной организации, оберегающей своих сородичей, и поставлен в ряд с теми, кто выступал в одиночку и не мог быть защищен кровной местью, узаконенной обычным правом. Место родственного коллектива заступал князь, бравший под свою защиту, помимо прочих, и изгоя, делая его субъектом княжого права.
Б.Д.Греков, отмечая равноправие изгоя, поставленного рядом с дружинником и купцом, писал: “Нет ничего невероятного также и в том, что это равноправие такого же происхождения и так же относительно, как и право закупа жаловаться на своего господина, если этот последний бьет его не "про дело", т.е. это есть компромиссная мера в целях успокоения общественного движения, в данном случае имевшего место в Новгороде в 1015 г., после чего и, может быть, в значительной мере вследствие чего и приписано настоящее прибавление к первой статье древнейшего "Закона русского". Если это так, что весьма вероятно, то равноправие изгоев в начале XI века было уже для них потеряно, но не совсем забыто и, может быть, служило неписаным лозунгом общественных низов, по преимуществу городских, в событиях 1015 г.”.
Вряд ли равноправие изгоя, утверждаемое статьей 1 Древнейшей Правды, есть “компромиссная мера”, призванная успокоить общественное движение в Новгороде, а “прибавление” к этой статье, упоминающее изгоя,— следствие бурных событий 1015 г. в Новгороде.
Отвергая довольно распространенное в исторической литературе мнение о том, что якобы Правда Ярослава регулировала отношения между княжеской дружиной и простым людом Новгорода, и соглашаясь с теми учеными, которые усматривали в ней законодательный кодекс, непосредственно обращенный к народной массе и касающийся отношений внутри этой массы, мы полагаем, что Правда Ярослава предназначалась не только для Новгородской земли, но и для Южной Руси, запечатлев социальные перемены, происходившие в этих крупнейших регионах Древней Руси. Отсюда вытекает и наше отрицательное восприятие весьма популярной в современной историографии идеи о “прибавлениях” к “основному” тексту статьи 1 Древнейшей Правды, идеи, навязчиво преследующей многих современных историков. Обратимся, однако, к самой статье. Она гласит: “Убьеть мужь мужа, то мьстить брату брата, или сы-нови отца, любо отцю сына, или братучаду, любо сестрину сынови; аще не будеть кто мьстя, то 40 гривен за голову; аще будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник, аще изъгои будеть, любо словенин, то 40 гривен положити за нь”.
По Б. Д. Грекову, та часть статьи, которая начинается словами “аще будеть русин”, по-видимому, “вставлена позднее, в момент вручения Правды новгородцам, оказавшим помощь Ярославу при овладении им Киевом, т. е. в 1016 г. Смысл этой приписки делается ясен при сопоставлении ее с записью событий 1015-1016 гг. в Новгороде”. В другой своей работе Б. Д. Греков говорит несколько по-иному, полагая, что в перечень лиц, защищаемых 40-гривенной платой, были вписаны изгой и Словении, и “очень похоже на то, что они специально сюда вставлены: после перечня пяти категорий названных здесь общественных групп, поставленных рядом без всяких оговорок, идет новое "аще", за которым следует "изгой будет либо словенин"”. Аналогичным образом рассуждал и Б. А. Романов, согласно которому к существуюшей уже основе статьи в 1015-1016 гг. было сделано "новое добавление о новгородцах - изгое и словенине"
М.Н.Тихомиров, возражая Б. Д. Грекову по поводу приписки, начинающейся будто бы словами “аще будет русин” замечал, что “смысл этой приписки совсем не так ясен, как может показаться при первом взгляде”. Тем не менее саму идею о дополнении раннего текста статьи 1 Древнейшей Правды он не отвергал, находя приписку в другом ее месте. “Начало Правды, — писал он —уже устанавливает 40 гривен за убитого мужа при отсутствии мстителя. Приписка является совершенно бесполезной, так как под категорию "мужей" или свободных людей подходили и все люди, перечисляемые в предполагаемой приписке. Поэтому мне представляется, что первоначальный текст был разделен совершенно по-иному. После общего установления о мстителях шла статья о том случае, когда мститель отсутствовал, которая читалась таким образом: "аще не боудеть кто мьстя, то 40 гривенъ за голову, аще боудеть роусинъ, любо гридинъ, любо коупчина, любо ябетникъ. любо мечникъ". Иными словами, статья устанавливала ответственность за убийство людей, находившихся под защитой князя, даже при отсутствии мстителя. Таким образом, отпадает всякая необходимость в предположении позднейшей вставки. Наоборот, слова "аще изъгои боудеть, любо словенинъ, то 40 гривенъ положити за нь'' представляются явным позднейшим дополнением. Вставной характер этих слов доказывается повторением слова "аще", которое обычно начинает новую статью или мысль составителя Правды, тогда как рядом разделение княжеских людей произведено словом "любо". Слова об изгое и словенине представляются дополнением, сделанным редакторами Краткой Правды”, т.е. в начале XII в., когда она была составлена в Новгороде. Появление вставки об изгоях в Краткой Правде М.Н.Тихомиров объясняет их близостью к новгородскому архиепископу. Вот почему “лицо, сделавшее вставку в Древнейшую Правду об изгое и словенине, по-видимому, принадлежало к новгородским церковным кругам. Цель вставки заключалась в том, чтобы русину, под которым редактор Краткой Правды, несомненно, понимал жителя южной или Киевской Руси, противопоставить "словенина" —новгородца”.
Статья 1 Краткой Правды, открывающая Правду Ярослава, показалась А. А. Зимину “одной из самых трудных для понимания” и наряду с этим “одной из важнейших статей”. Трудность ее состоит в том, что она “сохранила в себе постановления, уходящие корнями в седую старину, но вместе с тем дополненные в начале XI в. Ярославом Мудрым. Первая часть статьи — (“Убьеть мужь мужа... 40 гривен за голову”) говорит о праве кровной мести, которое существовало у восточных славян уже в период разложения первобытнообщинного строя. Это — самая архаическая часть статьи. Но и эта часть подверглась ко времени княжения Ярослава Мудрого сильным изменениям, вызванным развитием раннефеодального государства. Во-первых, сокращается круг мстителей ближайшими родственниками (отец, сын, племянник и двоюродный брат). Мстить они могли и за родичей по женской линии. В целом этот круг приближался к кругу славянской большой семейной общины...”. По мнению А.А.Зимина, “вторая часть статьи (“аще будеть русин... то 40 гривен поло-жити за нь”) устанавливает уплату в княжескую казну виры за убийство русина..., кто бы он ни был: воин (гридин). купец (купчина), хозяйственный или судебный агент (ябедник и мечник)”.
К данной части статьи и была сделана приписка: “Вторая часть ст.1 Краткой Правды содержит в себе, очевидно, вставку, начинающуюся союзом "аще", который обычно свидетельствует о новой мысли составителя закона (“аще изъгой будеть любо Словении”). Согласно этой вставке, сделанной, вероятно, при составлении Правды Ярослава, платеж виры (в случае отсутствия мстителей) происходил при убийстве новгородских общинников (словенин), а также людей, вышедших из общины (изгой). Если считать, что Правда Ярослава была составлена в 1016г., то появление отмеченной вставки нельзя не связать с напряженной классовой борьбой в Новгороде и одновременно борьбой между русскими князьями за Киевский стол. В ходе борьбы за Киев Ярослав, стремясь обеспечить себе поддержку Новгорода, издал специальный закон, которым создает видимость гарантии новгородским мужам от своеволий княжеской дружины, вызвавших движение в Новгороде в 1015 г. Эту же тенденцию можно усмотреть в ст.1 и в ряде других статей Древнейшей Правды”
Исследователь старался найти новые подтверждения своим предположениям, когда снова обращался к статье 1 Краткой Правды. Так, он привлек внимание к известной речи Ярослава, произнесенной им на вече после избиения новгородцев “на Рокоме”. Князь, по словам А.А.Зимина, якобы говорил, что “даже золотом он не может заменить убитых новгородцев ("не топервоми их златом окупите"). Речь в данном случае идет о том, что за совершенные им убийства Ярослав откупился золотом, но, с горечью замечает он, никакое золото не заменит людей, необходимых для походов. Этот летописный текст помогает разобраться во вставке к ст.1 Кр. Пр., которую уже многие исследователи относили к эпохе Ярослава: "аще изъгои будеть, либо словенин, то 40 гривен положити за нь' Согласно этому постановлению, пеней каралось убийство не только дружинников, но и любого изгоя (не члена общины) и словенина (новгородца-общинника). Идя навстречу требованиям новгородцев оградить их жизнь от произвола дружины, Ярослав провозглашает, что теперь (конечно, при отсутствии мстителей) сорокагривенным штрафом каралось убийство не только русин-дружинников, но и славян и изгоев. Ранее дружина злоупотребляла своей почти полной безответственностью... Новгородцы требовали ответственности убийц не только перед семьей, но и перед князем. Это требование и было удовлетворено Ярославом”. По-старому для А. А. Зимина существенным доказательством служило употребление во вставке союза “аще”: “Вставочный характер слов "аще будет изгой любо Словении" как бы подчеркивается неожиданным союзом "аще", прерывающим перечисление "любо. ..любо"”.
Довольно сложную работу по части вставок в статью 1 Древнейшей Правды воспроизводит Л. В. Черепнин. Конец ее текста историк вмещает в слова “аще не бу-деть кто мьстя, то 40 гривен за голову; аще будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник, аще изъгои будеть, любо Словении, то 40 гривен положити за нь”. По мнению Л. В. Черепнина, “вторичное указание на 40 гривен, лишь подкрепляющее то, что было сказано по этому поводу в первый раз, дает основание считать фразу со слов "аще будеть русин..." до слов "...любо Словении" вставочным текстом. При этом можно предположить, что вставка была сделана в два приема. Первоначально было сказано, что постановление ст.1 распространяется как на выходцев из Киевской Руси, так и на новгородцев: "аще будеть русин... любо Словении". Затем указание на территориально-этническую принадлежность убитых было дополнено перечнем тех социальных разрядов, к которым они могли быть причислены. Так в тексте появились термины, обозначающие различных княжеских (киевских), а может быть, и местных новгородских дружинников ("гридин", "ябетник", "мечник"), купцов ("купчина")”. Что касается упоминания изгоя, то “оно, очевидно, отсутствовало и во второй вставке и появилось в тексте не в 1016 г., а позже. Такой вывод можно сделать прежде всего на основе наблюдений за построением статьи в ее первоначальном виде и за конструкцией вставок в нее.
Первая вставка построена по принципу "аще" — " любо" "аще...русин...любо словенин"). Вторая- рядом союзов "любо" дифференцирует понятия "русин" и "сло-венин". Возвращение к союзу "аще" перед словом 'из-гой" позволяет думать, что перед нами новое напластование легшее на текст после обеих вставок, сделанных в 1016 г."
Последнее соображение Л. В. Черепнина насчет изгоя как “новом напластовании” на текст 1 статьи Древнейшей Правды, по убеждению М. Б. Свердлова, “не подтверждается ввиду одинаковой структуры дополнительного текста”. И все же, по М. Б. Свердлову, “отчетливо выделяемые группы лиц, вероятно, были приписаны к первоначальному тексту статьи”.497 Осторожность, с какой выражается автор, выдает его неуверенность в приписке “отчетливо выделенных групп лиц”. И для такой неуверенности есть серьезные основания. В самом деле, на чем построены предположения о вставках в статью 1 Правды Ярослава?
Упомянутые нами исследователи в своих догадках опираются в основном на употребление в тексте статьи союзов “аще” и “любо”, играя ими, как заблагорассудится. Вторичное упоминание 40 гривен—еще один аргумент в их руках. Наконец, в качестве доказательства привлекается фрагмент известной речи князя Ярослава на новгородском вече по записи в Новгородской Первой летописи младшего извода. Вот, собственно, и все, чем "богаты" открыватели “прибавлений” к 1 статье Древнейшей Правды. Скажем прямо: запас фактов весьма и весьма скромный, если не убогий. К тому же эти факты не столь однозначны, как может показаться при первом взгляде.
Сам по себе союз “аще”, неоднократно фигурирующий в статье 1 Правды Ярослава, не является бесспорным свидетельством дополнений к ней. Этот союз мог быть употреблен в одно время одним и тем же лицом, из под пера которого вышла данная статья. В плане речевой практики той поры здесь нет ничего необычного и невозможного.
Вторичное указание на 40 гривен в самом конце статьи нельзя считать небрежным или неуклюжим повтором того, что “было сказано по этому поводу в первый раз”, как полагали Л. В. Черепнин и М.Н.Тихомиров. “В первый раз” 40 гривен фигурируют в связи с местью и в альтернативном варианте. Во второй раз 40 гривен устанавливаются не в качестве замены мести, а как единственное наказание за убийство определенных лиц, находившихся под защитой княжеской власти, в отличие от тех. чью жизнь оберегал родственный союз. Следовательно, перед нами разные казусы, хотя и с одинаковой денежной компенсацией. Повтор-ошибка, повтор-описка тут не просматриваются. Значит, и нет причин во вторичном указании на 40 гривен видеть внешний признак вставки.
Не оправдывают надежд сторонников идеи “прибавлений” к статье 1 Древнейшей Правды и слова Ярослава Мудрого: “Любимая моя и честная дружина, юже вы исекох вчера в безумии моем, не топерво ми их златом окупите”. Эти слова А.А.Зимин, как мы знаем, понял так, что за совершенные убийства “Ярослав откупился золотом”, хотя, по признанию князя, “никакое золото не заменит людей, необходимых для походов”. По мнению А. А. Зимина, как уже отмечалось, приведенный отрывок из речи Ярослава помогает разобраться во вставке, гласящей: “аще изъгои будсть, либо Словении, то 40 гривен положити за нь”.50- Однако предлагаемое А.А.Зиминым понимание летописного текста отнюдь не обязательно. В исторической литературе есть другие примеры его прочтения. По Н. М. Карамзину, Ярослав говорил на вече: “Вчера умертвил я безрассудный верных слуг своих; теперь хотел бы купить их всем золотом казны моей". С.М.Соловьев предлагает несколько иной перевод: "Ах, любимая моя дружина, что вчера избил, а нынче была бы надобна, золотом бы купил". Историк далее пишет: "Ярослав жалеет не о том, что перебил новгородцев, но о том только, что этим убийством отнял у себя воинов, которые в настоящих обстоятельствах были ему очень нужны...". Ни у Н.М.Карамзина, ни у С.М.Соловьева, князь Ярослав, как видим, золотом не откупается. Золото у них фигурирует как средство купли (найма) дружины. Не дает оснований говорить об откупе и сам летописный текст. Присмотримся к нему внимательнее и постараемся уяснить, что означало в устах Ярослава слово “окупите”. В древнерусском языке “окупити” означало не только выкупить, но и собрать. Похоже, Ярослав выразился во втором значении. На это указывает Новгородская IV летопись, где находим слово “оукупати”: “О, люби-маа моа дружина, юже вчера избих в безумьи моем, то топерво ми их златом оукупати, а ныне надобни”. В древности “укупити” имело смысл совокупить, собрать, составить, Весьма существенно и то. что в Новгородской Первой летописи, которой пользовался А. А. Зимин, интересующая нас фраза, произнесенная Ярославом, начинается с отрицательной частицы “не”, которая относится не только к ближайшему “топерво”, но и к последнему “окупите”, придавая обозначаемому им действию отрицательный смысл. Учитывая эту языковую особенность, А. А.Зимин должен был бы отрицать факт откупа золотом со стороны Ярослава, что сделало бы его перевод вообще несуразным. Вот почему слова князя надо понимать по-другому: “Любимая моя и честная дружина, что избил вчера в безумии моем, не собрать их(ее) теперь золотом”. Перед нами своеобразное восхваление дружины, смешанное с горечью ее утраты, восхваление, весьма созвучное понятиям времени. Вспомним отца Ярослава, князя Владимира, проникновенно говорившего о дружине: “Сребром и златом налести не имам дружине, а дружиною налезу злато и сребро, якоже дед мои и отець мои доискашеся злата и сребра дружиною”. Вспомним сына Ярослава, князя Святослава который однажды похвалялся богатством своим передпослами “из немець”. Послы, “видевше бещисле-ное множьство, злато, и сребро, и поволоки”, сказали: “Се ни въ что же есть, се бо лежить мертво. Сего суть кметье луче. Мужи бося доищють и болши сего”. В словах немецких послов скрыта позиция самого летописца, что с полной очевидностью явствует из его библейской ремарки к ним: “Сице ся похвали Иезекий, цесарь июдейск, к послам цесаря асурийска, его же взята быша в Вавилон: тако и по сего смерти все именье расыпася разно”. Та же позиция отразилась и в проникнутом иронией рассказе летописца о том, как другой Ярославич, князь Изяслав, изгнанный из Киева братьями Святославом и Всеволодом, “иде в ляхы с именьем многым, глаголя, яко "Сим налезу вой". Его же взяша ляхове у него, показавше путь от себе”. Все это убеждает в необходимости воспринимать фрагмент из вечевой речи Ярослава о дружине и золоте в аналогичном смысловом русле.
Таким образом, рушится последний аргумент тех, кто склонен подозревать в 1 статье Правды Ярослава наличие “прибавлений”, которые легли дополнительным слоем на первоначальный ее текст.
На наш взгляд, эта статья была составлена одновременно в том виде, в каком она читается сейчас, будучи откликом князя как законодателя на глубокие социальные изменения произошедшие в конце X-начале XI столетия в Древней Руси, связанные с распадом родоплеменного строя и образованием новой общественной организации, возводимой на общинно-территориальных началах. В условиях кризиса кровных союзов появились лица, лишенные защиты родичей. Среди них оказались и изгои. Князь, выступающий в роли правителя, обязанного заботиться о безопасности и благополучии подчиненного ему люда, о внутреннем мире и “наряде” в обществе, должен был взять на себя попечение о них.
Он выполнил возложенные на него как местного властителя обязанности и ввел изгоев под кров своего княжого права. При этом он исходил из интересов общества, а не из вожделений землевладельца и собственника, как пытаются представить некоторые весьма почтенные исследователи.
Так, согласно А. Е. Преснякову, изгой, поставленный неблагоприятными для него обстоятельствами вне закона, благодаря опеке князя входил “снова в правовой союз. Рядом с этой стороной дела стояла другая, экономическая необходимость искать обеспечения и приложения своему труду”. Княжеское землевладение давало выход “элементам населения, выбитым судьбою из обычного строя и уклада народной жизни. Это выход в состав особого социального союза "княжих людей, стоящего вне народной общины и тесно сплоченного связями покровительства и зависимости, труда и обеспечения в чужом крупном хозяйстве”. А. Е. Пресняков рассматривает этот союз как выпадающий из “общегосударственного союза членов племени и построенный на совершенно иной основе”.
Еще более прямолинейно высказывался С. В. Юшков: “И вот все эти-то изгои —недавно полноправные члены общин — и стали пользоваться специальной княжеской защитой потому, что каждый из них представлял рабочую силу для княжеских сел”.
Мы совершенно иначе оцениваем попечение князя, в частности Ярослава, относительно изгоев. Защищая изгоев, он выполнял одну из общественно-полезных функций, возложенных на него в качестве властителя. Делая изгоя субъектом княжого права, дополняющего и развивающего обычное право, он возвращал потерявшего связь с обществом индивида в “общегосударственный союз членов племени”, восстанавливая его полноправие как свободного. Вот почему изгой в статье 1 Древнейшей Правды — свободный человек, жизнь которого защищена 40 гривенкой платой, как и жизнь других свободных людей.
Итак, появление изгоев в Правде Ярослава нельзя, по нашему убеждению рассматривать иначе, как проявление кризиса родового строя на Руси в исходе Х-начале XI в.
Разложение родоплеменных структур влекло за собой ослабление общественного организма. Терялась способность эффективного контроля за поведением не только свободных, но и рабов. И они побежали от своих господ. Об этом, вероятно, сообщает Титмар Мерзе-бургский, рассказывая о Киеве начала XI в., куда спасающиеся бегством рабы стекались “со всех сторон”.
Судя по описаниям Титмара, то было массовое бегство, поскольку сбегавшиеся в Киев рабы составили одну из главных сил борьбы с внешним врагом, благодаря которой удавалось "противостоять весьма разорительным набегам печенегов, а также побеждать другие народы".
Массовое бегство рабов - факт примечательный, свидетельствующий по крайней мере, о трех важных вещах. Он указывает, во-первых, на необычность социальных условий, порождавших подобное бегство: в нормальной обстановке более или менее спокойно текущей жизни не осложняемой социальными сдвигами и потрясениями массовые побеги невольников вряд ли бы состоялись. Значит, Русь переживала в это время общественные неустройства. Их связь с распадом родоплеменного строя для нас очевидна. Во-вторых, столь значительное количество рабов, ударившихся “в бега”,— явный знак, говорящий об отсутствии каких-либо прочных связей беглецов с местным, туземным обществом. Отсюда наш вывод: рабы, стекавшиеся, по Титмару, “со всех сторон” в Киев — это челядь, или рабы-пленники.
Данный вывод подтверждается еще и тем, что на Руги в рассматриваемое время подавляющее число рабов, как мы уже показали, формировалось за счет полонов и состояло из пленных, обращенных в рабство. Рабов местного происхождения было ничтожно мало. Поэтому они и бежать не могли массами. В-третьих, наконец само бегство рабов-иноплеменников весьма симптоматично. Раб-иноземец, являясь представителем внешнего, как правило, враждебного мира, противостоял не только своему господину, но и всему обществу, куда его забросила судьба, будучи потенциально опасным для него. Держать рабов-пленников в строгом повиновении составляло тогда одну из важнейших общественных задач. Неспособность социума справиться с этой задачей указывает на истощение общественных сил. подорванных неустройствами приходящего в упадок родоплеменного строя. Отсюда и бегство рабов. Спрашивается, почему они бежали в Киев?
По мнению Н. Ф. Котляра, “в бегстве холопов в город нет ничего удивительного, поскольку в крупнейших не только на Руси, но и в Европе городских центрах вроде Киева, Новгорода или Смоленска холоп легко мог затеряться в массе торгово-ремесленного населения — и влиться в него”. Мы думаем иначе. Киев — крупный центр международной торговли, стягивающий большое количество иностранных купцов и другого заезжего иноземного люда. Прежде всего поэтому рабы-пленники стекались туда, надеясь найти у них помощь и поддержку, Своеобразной иллюстрацией здесь может служить привлекавшая уже наше внимание статья 11 Древнейшей Правды, имеющая в виду случаи бегства челядина к варягу или колбягу и укрывательства ими беглеца. Кроме того, бегство рабов (челяди) в Киев было обусловлено стремлением укрыться за городскими валами и укреплениями от печенежской неволи, весьма реальной в условиях многочисленных нападений печенегов на Русскую землю, особенно участившихся в конце X -начале XI в.
Однако повальное рабов, повторяем, стало возможным вследствие деградации родовой строя.
Ярким признаком разложения родовых отношении надо считать возникновение и утверждение большой семьи пришедшей на смену роду, что засвидетельствовано в 1 статье Древнейшей Правды: “Убьеть мужь мужа, то мьстити брату брата, или сынови отца, любо отцу сына, или братучаду, любо сестрину сынови...”.”” Еще К С. Аксаков рассматривал ее как обозначение семьи. Современный исследователь А. А. Зимин считает что здесь “основой общества является уже не род, а большая семья”. И в этом он прав. Следует только подчеркнуть, что эта большая семья — не архаический институт, уходящий корнями в седую старину, а новое образование, возникшее взамен исчерпавшего свой исторический ресурс рода. Именно поэтому она попала в Правду Ярослава — законодательный сборник, появившийся на грани двух эпох: первобытно-родовой и общинно-территориальной. Ее присутствие в этом памятнике права нами также воспринимается как показатель распада родовых отношений на Руси второй половины Х-начала XI в., уже выявленного нами по некоторым другим признакам.
Не менее показательны перемены, происходившие в древнерусских городах. К ним надо отнести возникновение посадов — городских средоточий ремесла и торговли. О многом говорит нам их начальная история.
М. Н. Тихомиров, автор специального монографического исследования о городах в Древней Руси, определяя время появления посадов, писал: “Городские посады начинают появляться примерно с конца Х-начала XI в., в Киеве раньше, чем в других пунктах, в большинстве же русских городов — с XI в.”. Так читаем в первом издании книги 1946 г. Во втором издании, осуществленном десять лет спустя, находим нечто иное: “Городские посады начинают появляться примерно с IX в., в Киеве раньше, чем в других пунктах, в большинстве же русских городов — с XI в.”. Следовательно, в первом издании М. Н. Тихомиров возникновение посадов датировал концом Х-началом XI в., а во втором издании — IX в. Вместе с тем образование посадов в большинстве древнерусских городов он в обоих изданиях приурочил к XI столетию. Едва ли мы ошибемся, предположив, что за передатировкой начальной истории посадов на Руси скрывались не исторические факты, а стремление историка привести в соответствие время зарождения посадской жизни с общепринятыми представлениями Б. Д. Грекова и его школы о развитии феодализма в Киевской Руси, согласно которым древнерусское общество уже в IX в. вступило в феодальную формацию. Ради грековской схемы М. Н. Тихомиров пожертвовал ясностью и последовательностью своих суждений. “Появление городских посадов — новое и важное явление в истории русских городов, с которым мы встречаемся не ранее конца X в.”, — пишет он в одном месте своей книги. А через несколько страниц возникновение предградий, или посадов, датирует IX-Х вв.
В результате переломный момент истории дрсвнерусских городов, связанный с появлением посадов, получился чересчур растянутым: IX-XI вв., т.о. почти весь период Киевской Руси. Полагаем, что в первом издании "Древнерусских городов” М.Н.Тихомиров высказал верную мысль, когда возникновение городских посадов на Руси отнес к концу X и XI столетию. Правильно он рассуждал и тогда, когда в своей другой работе замечал: "В XI-XIII вв происходит не только быстрый рост качества городов на Руси, но и большие качественные изменения в самой их структуре. Города не были только замками, а в большинстве случаев имели обширные неукрепленные "посады'', или предградия ”. Не только М. Н. Тихомиров связывал с XI в. начальный период формирования древнерусских посадов.
“Вопрос о времени появления городов на Руси,— писал Л. В. Алексеев, — будет решен окончательно лишь после длительного археологического исследования. Сейчас, в предварительном порядке, можно высказать следующее: если определяющим для возникновения города признать существование при детинце торгово-ремесленного посада, то, судя по имеющимся далеко не полным данным, образование древнерусских городов следует отнести не к IX-Х вв., а к XI в. — времени, которым датируется возникновение в раннесредневековых городах Руси посадов”.
Мало что изменилось и “после длительного археологического исследования проблемы”. В недавно вышедшей книге Б. А.Тимощука “Восточные славяне: От общины к городам” обобщен огромный археологический материал по истории возникновения и развития древнерусских городов, добытый учеными-археологами на протяжении последних десятилетий. Древнерусские города он воспринимает как “символы сословно-классовой эпохи”. Б.А.Тимощук полагает (и тут он выступает с традиционных в советской исторической науке позиций), что “наличие в структуре поселения торгово-ремесленного посада-общины является главным признаком города, позволяющим отличить его от поселений - княжеских крепостей и феодальных замков-усадеб”. “Настоящий город” есть “поселение сложной структуры, совмещающее в себе центр феодального властвования (крепость-детинец) и самоуправляющийся торгово-ремесленный посад, основная масса населения которого представляла собой союз (общину) мелких свободных производителей и торговцев”. Все эти положения Б. А. Тимощука не соответствуют новейшим достижениям в области исторических и этнографических знаний, поднимающих завесу над происхождением города, и поэтому не могут быть приняты. Но сейчас суть не в этом. Нас интересует время появления городских посадов на Руси, устанавливаемое автором. И что же? Б. А. Тимощук начальную стадию формирования посадских общин помечает X-XI столетиями.
Возникновение посадов явилось, на наш взгляд, следствием разложения родовых отношений, смены рода семьей. Если в предшествующие времена ремесленник, будучи членом родового союза, не мог покинуть его, то теперь, после распада рода, он получил свободу действий, и ремесленники устремились к городам, которые предоставляли им удобства и как пункты обмена, и как убежища на случай опасности. Стало быть, непосредственным условием возникновения городских посадов на Руси был именно разрыв родовых пут, мешавших подвижности населения. Начало их формирования нужно отнести приблизительно если не к концу, то ко второй половине X в. В XI в. происходит быстрый рост посадов, что приводит к резкому увеличению городского населения в Древней Руси. Приток населения в города некоторые исследователи объясняют бегством сюда крестьян и холопов. Не отрицая наличия среди городских жителей определенного количества рабов, особенно возросшего в процессе кризиса первобытных институтов и учреждений на рубеже X-XI вв., заметим все же: подавляющее большинство посадских людей составляли свободные ремесленники, покидавшие родовые поселки и оседавшие у городских стен.
Рост населения городов, обусловленный расстройством родовых связей, стимулировал развитие внутреннего обмена, апогей которого приходится на XI-XII вв., что опять-таки подтверждает наше предположение о второй половине Х-начале XI столетий как времени перехода от родового строя к “общинному без первобытности”.
Весьма примечателен так называемый “перенос” городов, наблюдаемый исследователями в конце Х-начале XI в. Известно, например, что Сарское городище “уступило место возникшему рядом Ростову, городище Медвежий угол - Ярославлю. Гнездово - Смоленску, Седнев (Сновск) — Чернигову и т. д.”. В. В. Мавродин рассматривает “перенос” городов на фоне “распада родовых связей”. Но объясняет его рядом причин: “Город переносили в том случае, если изменялся этнический состав населения или когда подвергалась разгрому древняя родоплеменная знать, или когда перенос диктовался нуждами торговли и военных предприятий князей”. Согласно И. В. Дубову, “перенос” городов “имел место в тех случаях, когда новый нарождающийся класс феодалов не в состоянии был полностью оттеснить родоплеменную знать, отчаянно цеплявшуюся за свою власть, основанную на родовых устоях и порядках. Этот класс пока еще не имел возможности целиком подчинить себе все сферы жизни и деятельности старых сформировавшихся центров”.
Оба автора, как видим, связывают “перенос” городов с утверждением новых порядков, отрицающих прежние родовые устои общественной жизни. И это правильно. Нельзя только эти новые порядки относить к феодализму. Подобно другим явлениям, о которых шла речь выше, “перенос” городов конца Х-начала XI в. означал, на наш взгляд, разложение родоплеменного строя и устройство восточнославянского общества по территориально-общинному принципу. Менялся характер городов: из племенных центров они превращались в средоточия земель, волостей, приобретая статус городов-государств, городов-республик, развивающихся на общинной основе.
Складывание земель и волостей взамен племенных союзов— явление также достаточно примечательное, свидетельствующее о завершении родовой эпохи и о наступлении нового периода в истории Руси. Уходят в прошлое племенные названия полян, кривичей, словен и пр. Вместо них утверждаются наименования “кияне”, “смоляне”, “новгородцы” и т.д., распространявшиеся на городских и сельских жителей, составлявших население волости. Древнерусская волость-земля, принявшая форму города-государства, представляла собою объединение соподчиненных общин (городских и сельских) во главе с общиной старейшего города.
А Е Пресняков, обращаясь к вопросу о переходе от племенного быта к строю “земель-княжений”, писал: “Представления о так называемом племенном быте относятся ко временам "доисторическим или, точнее, согласно с терминологией французских археологов, "протоисторическим", т.е. таким, о которых имеются, при отсутствии местных "исторических источников", свидетельства иностранных писателей. А как только восточное славянство выступает на свет истории, уже организованное в политической форме "Киевской Руси", перед нами картина такого строя народной жизни, который ничего общего с племенным бытом не имеет. Страна, занятая восточными славянами, разделяется на ряд "зе мель"; каждая из этих "земель" тянет к одному главному - своему городу, составляя его "волость", а все земли вместе объединены в один сложный политический организм под главенством Киева. Вопрос о том, как представить себе процесс перехода от древнейшего племенного быта к историческому строю городовых земель-областей, труднейший в истории Руси. Все попытки вывести второе явление из первого в виде органической эволюции не дают никакого результата и обречены на неизбежную неудачу. Городские волости-земли явились на развалинах племенного быта, не из него выросли, а его разрушали".
В отличие от А. Е. Преснякова мы полагаем, что “племенной быт” в форме племенных союзов и суперсоюзов существовал у восточных славян отнюдь не в “протоисторические” времена, почти недоступные взору исследователя, а в эпоху, прослеживаемую по летописны: источникам, когда сложилась та “политическая форма”, которую историк именует “Киевской Русью”. Переход от племенных образовании, стянутых Киевом в огромный общевосточнославянский союз племен, к “землям-княжениям”, или волостям (городам-государствам), наблюдается примерно с конца X в. и продолжается до полного своего завершения в XII столетии. Его начало знаменовало крушение “племенного быта”.
Ослабление старых властных структур - еще одна верная примета упадка родоплеменного строя на Руси. Народное собрание (вече), совет старейшин (старцев градских), ведавших гражданскими делами, военный вождь (князь) — вот ветви древа власти у восточных славян. По-разному складывалась их судьба в период общественного переустройства, вызванного кризисом родового строя. Несколько снизилась, по-видимому, активность веча. Конечно, нет оснований считать, будто оно вовсе “не функционировало” или было “ликвидировано” в результате укрепления “аппарата княжеского административно-судебного управления”. Вечевая деятельность не прерывалась. Однако в сфере верховных прав князь отчасти потеснил вече, сосредоточив в своих руках более обширную власть, нежели раньше. Нельзя это рассматривать иначе, как перераспределение власти, вызванное ослаблением традиционных политических институтов, что с особой наглядностью демонстрируют “старцы градские”, или старейшины, занимавшиеся гражданскими вопросами, в отличие от князей, действующих прежде всего в области военной.
Старейшины еще теснятся вокруг Владимира, о чем извещают как отечественные, так и зарубежные источники. Впрочем, создается впечатление, что князь, который старался следовать заветам отцов и дедов, пытался оживить деятельность “старцев градских”. Но напрасно. Они безвозвратно уходили в прошлое. Возникнув в недрах родоплеменного строя, старцы покинули историческую сцену, как только распались основы подового общества. И уже Владимир вместе со своими дружинниками должен был взять на себя многое из того, что составляло предмет их занятии. Из Повести временных лет узнаем, что киевский князь с дружиною “думал” о “строи земленем” и об “уставе земленем”. В Новгородской Первой летописи взамен “строя земленого” и “устава земленого” говорится о “строении земьском”. А составитель Никоновской летописи так осмыслил слова древнего летописца: “И сице зело любяше Владимир дружину, и с ними думая о божественей дръжаве Русской, и о всем земском устроении”.
Современные исследователи по-разному понимают сообщение автора Повести временных лет о “думе” Владимира с дружиной насчет “строя земленого” и “устава земленого”. Д. С. Лихачев считает, что здесь “дана характеристика не личным свойствам Владимира, а ти-личному для того периода положению дружины”. Полагаем, что он слишком сузил смысл летописного известия, сконцентрировав внимание на дружине и оставив в стороне заботы князя и дружинников о “строе и уставе земленем”, что, на наш взгляд, является главным в данном известии. Нередко историки подходят к летописному свидетельству с мерками феодализма. А. А. Зимин, приведя его в своей работе о феодальной государственности и Русской Правде, заключает: “Итак, Владимир уже думает о "строе земленом", т. е. именно в его переломную эпоху князь и дружина все более и более оседают на землю... "Земляной устав" продолжал, очевидно, строительство княжеского хозяйства, начатое еще бабкой Владимира Ольгой. Какие именно статьи позднейшего домениального устава восходят к установлениям Ольги о "перевесах" и "уставу земленому" Владимира, сказать трудно”. Понятие “земленой” А. А. Зимин, таким образом, тесно увязывает с земельной собственностью князей и дружинников, сведя проблему к интересам зарождающихся феодальных землевладельцев, что вряд ли правомерно.
Более широко, казалось бы, смотрел на вопрос Л.В.Черепнин, когда говорил, что в Повести временных лет и Новгородской Первой летописи “речь идет о деятельности киевского князя с дружиной в области государственного устройства, о выработке ими устава (закона), регулирующего общественно-правовые отношения в Древнерусском государстве”. Но затем он, как и А. А. Зимин, перевел законотворческую деятельность князя в плоскость “устанавливающихся феодальных порядков”: “"Устав земленой" Владимира продолжал ту же политическую линию, которую наметила своими "уставами" и "уроками" княгиня Ольга. Ее задачей являлось, во-первых укрепление власти над общинниками-данниками, жившими на земле, считавшейся верховной собственностью киевских князей; во-вторых, устройство вотчинного хозяйства на земле, перешедшей в дворцовую, княжескую собственность. И то и другое вызвало сопротивление со стороны крестьянских общин. "Устав земленой" князя Владимира и направлен на подавление этого сопротивления, возлагая на общины-верви всю ответственность за враждебные действия их членов против устанавливающихся феодальных порядков”.
А.А.Зимин и Л.В.Черепнин находились под сильным воздействием господствующей в советской историографии идеи о феодализме в Древней Руси и потому видели во Владимире поборника феодального развития, радеющего о нарождающемся классе земельных собственников. Отсюда их построения, тенденциозность которых для нас и ясна и, разумеется, понятна. Самая откровенная, с нашей точки зрения, натяжка—“Устав земленой”. будь то сугубо домениальный кодекс или законодательный сборник с более дальним, так сказать, прицелом. Его связь с “законотворчеством” княгини Ольги, обнаруживаемая исследователями, — плод фантазии, подогреваемой мыслью о феодализации древнерусского общества в переломную эпоху князя Владимира. Достаточно сравнить летописный рассказ об “уставах” и “уроках” Ольги с известием о “думах” Владимира, чтобы убедиться в их несопоставимости. Ольга, как явствует из сообщений о ее пребывании в Древлянской и Новгородской землях, упорядочивала взимание даней, тогда как в связи с Владимиром о данях лето-писец хранит полное молчание, характеризуя стиль его деятельность в качестве правителя, озабоченного строением земской жизни. К этому надо добавить, что составление Ольгой законодательных документов весьма сомнительно. Следовательно, и рассуждения о том, будто Владимир в данном случае продолжал дело, начатое Ольгой, построены на чем угодно, но только не на исторических фактах. По меньшей мере наивными являются попытки выявить конкретное содержание “Устава земленого” посредством обращения к Русской Правде. Л. В. Черепнин ищет “в Русской Правде следы "устава земленого" князя Владимира”, в частности в статье 20 Краткой ее редакции, где говорится, что “если во время разбоя произойдет убийство огнищанина, а члены той верви, на территории которой найдено тело убитого, не станут искать для представления в суд или не смогут найти убийцу, то они обязаны уплатить виру”. По Л. В. Черепнину, “смысл этой статьи заключается в привлечении крестьян-общинников к коллективной ответственности за выступления против господствующего класса, совершенные в пределах их верви”. Положим, это так, хотя и не обязательно. Странно другое: почему “в своей основе разбираемое законодательство восходит еще к княжению Владимира”? Историк приводит единственный довод, состоящий в том, что Владимир, согласно летописным свидетельствам, боролся с разбоями. Довод явно недостаточный и искусственно притянутый.
Под свою произвольную догадку Л. В. Черепнин подводит также статьи 3-8 Пространной Правды, устанавливающие порядок уплаты вервью виры. Он пишет: “Значительная часть этого законодательного материала относится уже ко времени позднее правления Владимира. Однако здесь использовано и более древнее право, в том числе, по-видимому, и "устав земленой" 90-х годов X в.”. По мнению исследователя, “сделать такой вывод позволяет прежде всего выражение, имеющееся в ст.6: "платити по верви ныне". Слово "ныне" указывает на нововведение. Значит, в основе данного раздела лежит какой-то более ранний памятник (предположительно "устав земленой" Владимира)”. Решающим аргументом для Л. В. Черепнина служит, как видим, слово “ныне”. Но с этим словом и с толкованием его не все так просто. Недаром некоторые знатоки Русской Правды считают текст статьи 6 испорченным. Б А Романов, например, комментируя данную статью, замечал: “Текст испорчен и точному переводу ( по верви ныне") не поддается”.
Л В Черепнин прошел мимо этого замечания. Не придал он никакого значения и тому, что в некоторых списках Пространной Правды слово “ныне” в 6 статье отсутствует. В одном случае там читаем “тако ему платити по вервинне”, а в другом—“тако ему платити по вервине”. Именно от этих чтений отталкивался Б.Д.Греков, который писал: “В_ издании "Русской Правды" обычно передают термин "по верви ныне", к чему нет никаких оснований; "по вервинне", "по вервине", "по вервиныне"—это значит по вервной линии, по обычаю верви. Полицкий статут знает аналогичный другой термин, "по правой врви", иногда "по правди", "како гре врвь".” Л. В. Черепнин оставил без внимания и наблюдения Б. Д. Грекова. Допустим, что он прав: слово “ныне”, читаемое в большинстве списков Пространной Правды, означало нововведение. Но отсюда никак не следует, будто в основе раздела, где фигурирует статья 6, лежали соответствующие нормы Владимирова “Устава земленого”, если он даже и существовал, в чем мы, однако, очень сомневаемся. На голом предположении Л. В. Черепнин устанавливает связь статьи 7 Пространной Правды все с тем же мифическим “земляным кодексом” Владимира. Построения автора наукообразны, но по сути представляют собой художественные вариации на историческую тему.
Итак, не стоит, на наш взгляд “приземлять” правительственную деятельность князя Владимира с дружиной и ограничивать ее землевладельческими нуждами феодализирующейся социальной верхушки. Вместе с тем нельзя бросаться и в другую крайность, уводя князя и его дружинное окружение в заоблачную сферу державной политики, как это делали летописцы московских времен и никоторые современные историки.
В советской историографии есть, конечно, более или менее трезвые оценки летописного известия о думах Владимира. Так, В. Т. Пашуто за “строем земляным” видел “политический строй”, а за “уставом земленым”-“государственное законодательство”. Необходимо прислушаться и к некоторым дореволюционным историкам.
Согласно А. Е. Преснякову интересующий нас летописный рассказ сохранил указание “на совещание князя с дружиной по делам земли—о ее строе и уставе”. До А. Е. Преснякова о том же писал В. О. Ключевский, по которому Владимир был в заботах “об устроении земли”. У С. М. Соловьева киевский властитель думает с дружиной о “строе земском” и об “уставе земском”. Отражение деятельности князя и дружины в области государственного строительства и управления находили в словах летописца и другие историки. Но самое точное, как нам кажется, объяснение летописной записи предложил Н.М.Карамзин: “Владимир, по словам летописи, отменно любил свою дружину и советовался с сими людьми, не только храбрыми, но и разумными, как о воинских делах, так и гражданских делах”.
Итак вслед за Н. М. Карамзиным отметим, что летопись засвидетельствовала обращение князя и его ближайших соратников к гражданским делам, которыми ему пришлось заниматься сверх дел военных. Для военного вождя, каким по преимуществу являлся древнерусский князь X в.. это было не вполне обычное, вынужденное обстоятельствами времени занятие. В результате расширялись княжеские функции, что вело к изменению статуса князя в обществе.
Перемены в положении князя на исходе X в. заметили еще дореволюционные ученые. “С Владимира Св.,— писал, например, М. В. Довнар-Запольский, — самый характер княжеской власти изменяется: князь-дружинник осаживается, начинает все свое внимание обращать на управление”. По Довнар-Запольскому, следовательно, князь-дружинник, поглощенный прежде ратными походами и озабоченный главным образом военными предприятиями, теперь как бы меняет характер своей деятельности, сосредоточиваясь на внутренних проблемах общественной жизни, связанных с управлением обществом. К сожалению, ученый не называет причин, вызвавших такой поворот в занятиях князя.
Как мы уже видели, советские историки по отношению к древнерусскому князю и дружинникам изучаемой нами сейчас эпохи тоже применяют термин “осаживаются”, “оседают”. Но они вкладывают в этот термин иной смысл, уверяя, что князь и дружина “оседают” на землю в качестве феодальных земельных собственников. Делаясь феодалом, князь превращается в раннефеодального монарха, в результате чего меняются, естественно, и его властные функции. Мысль о возникновении раннефеодальной монархии на Руси в конце Х-начале XI в. пользуется признанием среди части современных историков, весьма авторитетных в научном мире. Однако при всем нашем почтении к ним говорить о феодализме и раннефеодальной монархии в это время мы все-таки не решаемся. Стало быть, причину расширения круга обязанностей древнерусского князя на рубеже X-XI вв. и усложнения его занятий как правителя надо искать не в феодализации восточнославянского общества, а в чем-то другом. Думается, она крылась в порожденной распадом родового строя деградации традиционных властных структур, в частности совета старейшин, державшего в руках нити гражданского управления, что вызвало необходимость вхождения князя в дела, выпадавшие ранее из его компетенции. Вот почему заботы Владимира о “строе земляном” и “уставе земляном”, или о гражданском строительстве Русской земли, можно рассматривать как признак разрушения родоплеменной организации власти, а в конечном счете — как признак распада родоплеменного строя на Руси. Те же симптомы наблюдались и в сфере военной. Особенно наглядно они проявились в войнах Киева с печенегами.
Современники рассказывают о печенежской орде как воинственной и грозной для соседних народов. По словам автора X в. Феофилакта Болгарского, набег печенегов— “удар молнии, их отступление тяжело и легко в одно и то же время: тяжело от множества добычи, легко — от быстроты бегства. Нападая, они предупреждают молву, а отступая, не дают преследующим возможности о них услышать. А главное — они опустошают чужую страну, а своей не имеют... Жизнь мирная — для них несчастье, верх благополучия — когда они имеют удобный случай для войны или когда насмехаются над мирным договором. Самое худшее то, что они своим множеством превосходят весенних пчел, и никто еще не знал, сколькими тысячами или десятками тысяч они считаются: число их бесчисленно”. Несмотря на то, что печенеги являлись сильным и опасным противником, они поначалу не доставляли Руси больших неприятностей, что объяснялось, помимо прочего, военной мощью последней.
Впервые печенеги встретились с русами вскоре после победоносного похода Олега на Царьград, когда Русь находилась в зените своей славы и могущества. “Приидоша печенези первое на Рускую землю, и сотворивше мир со Игорем, и приидоша к Дунаю”, —читаем в летописи под 915 г. Это летописное известие следует понимать так, что печенеги в 915 г. первый раз вторглись в “пределы России”. Вторжение, кажется, было неглубоким, до крупных сражений дело не дошло, и кочевники, заключив мирное соглашение с киевским князем, направились к Дунаю. То был первый русско-печенежский договор. Надо полагать, что печенеги заключили его отнюдь не от сознания слабости воинства русов. Но через пять лет Игорь, по сообщению летописца, уже воюет с печенегами: “Игорь воеваша на печенеги”. Трудно сказать, кто нарушил мир: русские или печенеги. Но судя по летописной фразеологии, нападающей стороной был Игорь. Ведь именно он “воеваша на печенеги”. Предлог “на”, употребляемый летописцем, позволяет заключить о походе князя против печенегов в места их обитания.
Военная акция русов была, очевидно, настолько внушительной и устрашающей, что на длительное время в какой-то мере сковала военную активность печенегов в отношении Русской земли. Впрочем, Н. М. Карамзин замечает, что предание, которым пользовался Нестор-летописец, повествуя о войне русских с печенегами, “не сообщило ему известия об ее последствиях”. Это верно. Но примечательно и другое: полное исчезновение в летописи почти на двадцать пять лет упоминаний о печенегах. Значит, на протяжении данного времени не произошло ни одного сколько-нибудь крупного столкновения Руси с печенегами, которое произвело бы сильное впечатление на современников и отложилось в народной памяти. Вот в этом-то и надо видеть “последствия” похода Игоря на печенегов в 920 г., после которого воинственный пыл степняков относительно Руси заметно поубавился. Весьма показательно, что следующее летописное сообщение о печенегах, датируемое 944 г., говорит о них как о союзниках киевского князя: “Игорь же совкупив вой многи... и печенеги наа, и тали у них поя, поиде на Греки в лодьях и на коних... ”.
А далее следует еще более выразительное известие: Игорь, приняв предложение греков о мире и повернув войско вспять “повеле печенегом воевати Болъ-гарьску землю”. Киевский правитель обращается, следовательно, с печенегами как со своими подручными. Перед нами свидетельство силы Руси, устрашающей печенегов и сдерживающей их воинственность. Но это не означает, что “пачинакиты” тогда, как думает В. В. Каргалов, вообще “не играли самостоятельной роли во внешнеполитических делах Северного Причерноморья и... выступали союзниками (даже наемниками) Руси, а затем—Византии”. Отсюда также не следует, будто печенеги, как считал П. В. Голубовский, “во все продолжение IX в. и до 968 г. не тревожили Русской земли”. Они, по свидетельству Константина Багрянородного, “частенько” враждовали с русами, грабили “Росию”, разоряли ее землю, наносили ей значительный вред и причиняли ущерб, уводили в рабство русских женщин и детей. Трудно, конечно, ручаться за точность рассказа императора и верить каждому его слову. Возможно, он несколько сгущал краски. И все же не следует преуменьшать самостоятельность печенегов или рисовать русско-печенежские отношения в розовом цвете. Можно лишь утверждать, что после 920 г., когда состоялся удачный, по всей видимости, поход киевского князя “на печенегы”, длительное время с печенежской стороны не было сколько-нибудь серьезных нападений на Русь, подобных тем, какие, скажем, наблюдались в конце Х-начале XI в. Д. А. Расовский допустил явную неточность, утверждая, будто “у первых киевских князей Игоря, Святослава, Владимира "бе (съ Печенегами)... рать велика бесперестани"”. При Игоре печенеги вели себя с Русью более или менее мирно, во всяком случае, не столь агрессивно и воинственно, как позже. Перелом тут наметился в княжение “парду-са” русской летописи — Святослава.
Под 968 г. в Повести временных лет читаем: “Придоша печенези на Русску землю первое, а Святослав бяше Переяславци, и затворися Волга в граде со унуки своими, Ярополком и Ольгом и Володимером в граде Киеве. И оступиша печенези град в силе велице, бещислено множьство около града, и не бе льзе из града вылести, ни вести послати; изнемогаху же людье гладом и водою”. Летописец здесь, как и в сообщении 915 г., говорит и о том, что печенеги пришли на Русскую землю “первое”. Что это: незамеченный им повтор, выдающий небрежность летописателя, или осознанная запись? В. Т. Пашуто ограничивается простой констатацией факта: “Повесть вновь “сообщает что печенеги пришли на Русь "первое"”. А Д. С. Лихачев пытается дать объяснение летописной загадке "Это сообщение летописи, - пишет он, - как будто бы находится в противоречии с предшествующими сведениями в той же "Повести временных лет" о появлении печенегов перед проходом угров мимо Киева, о первом их приход” на Русь при Игоре (под 915 г.), о войнах Игоря с печенегами и т.д. Очевидно, здесь летописец имеет в виду только то, что печенеги впервые напали на самый Ки-ев”. О том. что печенеги “впервые подошли к Киеву” говорит и С. А. Плетнева. Версию Д. С. Лихачева по вторили без ссылки на предшественника Н. Ф. Котляр и В.А.Смолий. Цитируя слова летописца о приходе в 968 г. печенегов на Русскую землю “первое”, они замечают: “В действительности первый набег печенегов на Русь засвидетельствован Нестором еще под 915 г. Здесь, думаем, отмечено первое их нападение на Киев”. В. В. Каргалов предлагает в данной связи такую догадку: “Летописец здесь пишет, что печенеги пришли ''первое на Русскую землю", хотя упоминания о них в летописи отмечались и ранее (см. запись под 915 г.). Видимо, этим подчеркивалось, что в 968 г. произошло первое большое вторжение печенегов в пределы Киевской земли”.
Указание на то, что печенеги в 968 г. напали на Русь “первое” говорит прежде всего о перемене в поведении кочевников, подтверждая наше предположение о сравнительно длительном и относительно мирном пери оде русско-печенежских отношений, характеризуемых отсутствием каких-либо крупных военных столкновений за исключением, разумеется, мелких грабительских на бегов. Догадку о том, будто это указание свидетельствует о первом нападении степняков на “самый Киев”, необходимо отвергнуть, поскольку в источнике с полной определенностью сказано, что печенеги “придоша” именно на Русскую землю, а не на Киев. Если бы летописец хотел подчеркнуть другое, он, вероятно, и выразился бы по-другому, назвав непосредственно “самый Киев”. Ближе к правильному пониманию летописной записи подошел В. В. Каргалов. Однако, по нашему мнению, в ней сказано не только о том, что “в 968 г. произошло первое большое вторжение печенегов в пределы Киевской земли”, но еще и о том, что это вторжение являлось первой крупномасштабной войной степняков на территории Руси. Последующие описания летописца не оставляют на сей счет никаких сомнений.
Огромная печенежская рать пришла к Киеву и окружила город. По пути к столице печенеги, конечно же, разорили и сожгли русские поселения, вытоптали поля и нивы. Киев оказался в тяжелейшем положении и был на грани падения. Ополчение людей “оноя страны Днепра”, возглавляемое воеводой Претичем, не решалось вступить в бой с врагами. Оно, наверное, и не преследовало такой цели. В. В. Мавродин писал: “Очевидно, Претич не рассчитывал разбить и отогнать печенегов и ставил себе более скромную задачу: спасти от плена, а быть может, и от смерти мать и сыновей своего грозного князя”. Воевода медлил, оцепенело глядя на мириады печенегов, снующих у киевских стен. Казалось, ничто уже не могло спасти “мати градов русьских”. Но летописец так повернул описание событий, что все у него разрешилось для Киева и Русской земли благополучным исходом. Правда, сделал он это неумело, наполнив свой рассказ противоречиями, заметными даже при беглом знакомстве с летописным текстом. Печенеги, будто бы, едва услышав от Претича о приближении князя Святослава с войском, “побегоша разно от града”. Но затем они опять отступают от города. Несмотря на повторное их отступление, изображенное летописцем, они находились рядом с Киевом, почему “не бяше льзе кони напоити: на Лыбеди печенези”. Печенеги хозяйничали в русской земле до тех пор, пока не пришел Святослав, который “собра вои и прогна печенеги в поли". Летописец говорит, что после того, как Святослав прогнал печенегов в поле, "бысть мир". Но чуть позже устами князя скажет: “Печенези с нами ратьны”.
Итак отношения печенегов с Русью в период княжения Святослава переходят в стадию острой конфронтации Конечно, не все печенежские племена враждовали с Русью Однако те из них, что нападали на русские земли были достаточно многочисленны и весьма опасны. Печенежские вторжения становятся все более частыми и в конце Х-начале XI в. приобретают шквальный характер. “Бе бо рать велика бес перестани”, — читаем в летописи.
Киевский летописец, повествовавший о войнах Владимира с печенегами спустя столетие, не всегда ощущал в полной мере драматизм постигшей Русь судьбы. Знавший последующее развитие событий, обратившее печенегов в прах, он оптимистично оценивал военные дела Владимира: “И бе воюяся с ними (печенегами. — И. Ф.) и одолая им”. В том, что Владимир “воюяся” с печенегами, летописец был точен. Но, утверждая, будто князь всегда одолевал их, несколько грешил против правды.
Надо отдать должное Владимиру: он хорошо понимал степень печенежской опасности, ставившей Русскую землю если не на грань гибели, то на грань потери независимости со всеми вытекающими отсюда тяжелейшими последствиями. Поэтому князь предпринимал огромные усилия, чтобы остановить печенежский натиск, и на организацию обороны, по выражению П.П.Толочко, “не шкодував нi сил, нi коштiв”. Только возможности его были ограничены, и ему часто не доставало как “сил”, так и “коцтв”.
Владимир старался укрепить южное порубежье- “И нача ставити горо
По поводу летописного сообщения о строительстве Владимиром городов-крепостей П. П. Толочко писал: “Этот рассказ летописи свидетельствует о высоком уровне государственной организации Киевской Руси X в. Подобные мероприятия были под силу только стране с большим материальным и людским потенциалом”. Мы сомневаемся в “высоком уровне государственной организации Киевской Руси X в.” и в существовании страны, занимающей необозримые просторы Восточной Европы. Перед нами не единая страна, а возглавляемый Киевом межплеменной суперсоюз с примитивной государственностью, обеспечивающей в первую очередь господство полянской общины над починенными ей восточнославянскими племенами. С этой точки зрения следует говорить не о “высоком уровне государственной организации”, а о мобильности и самоорганизации полянской общины, начавшей под руководством местного властителя строительство крепостей на южных границах своей земли, чтобы противостоять внешнему врагу. “Большой людской потенциал”, о котором говорит П. П. Толочко, также вызывает сомнение. Рать Русской земли к этому времени, по всей видимости, оскудела, и воинов Владимиру явно не хватало. Поэтому он, строя городские крепости, “поча нарубати муже лучшие от словен, и от кривичь, и от чюди, и от вятичь, и от сих насели грады”. Конечно, делать предположение об оскудении ратных сил Южной Руси, исходя только из факта заселения “градов” мужами далеких от Киева восточнославянских и финских племен, никоим образом нельзя. Подвластные киевским князьям племена всегда служили источником пополнения местнего воинства. Вопрос в том, насколько значительным и постоянным был недостаток военных сил, чтобы можно было говорить об их хроническом истощении.
Сообщение летописца о создании крепостных гарнизонов из представителей чужих племен, дополненное другими летописными известиями, склоняет к последнему. Согласно этим известиям, Владимир ходил (наверное, не раз) в Новгород “по верховьние вое на Печенеги”. Из летописи узнаем, что в 996 г. “придоша печенези к Василеву, и Володимир с малою дружиною изыде противу. И съступившимися, и не мог стсрпе-ти противу, подъбег ста под мостом, одва укрыся противных”. Князь, как видим, выступил против печенегов с малым войском. Что это — оплошность князя или знак отсутствия у него многочисленного воинства, способного остановить врага. Надо думать, Владимир в тот момент имел лишь “малую дружину”, а иной у него попросту не было. В противном случае он не рискнул бы выступить с небольшой ратью навстречу печенегам, приходившим на Русь во множестве.
Недостаток воев, ощущаемый киевским князем в конце Х-начале XI в. осложнялся нехваткой средств, необходимых для экипировки войска. Намек на это содержит летописный рассказ о советниках Владимира, которые рекомендовали ему взимать с разбойников виру на приобретение военного снаряжения. “Ратьмнога; ожевира, то на оружьи и на коних буди”, — говорили они Владимиру.
Таким образом, на рубеже X-XI вв. Русская земля в военном отношении заметно ослабела. Между тем, в современной исторической науке широко бытует представление о том, что Русь в указанное время находилась в зените своей мощи. Это представление, на наш взгляд, не соответствует действительность. Наивысшего могущества межплеменной общевосточнославянский союз достиг в правление вещего Олега, поставившего на колени Византию. После Олега военная сила Русской земли постепенно убывала, что отразилось на отношениях Руси как с ромеями, так и с печенегами. К исходу X в. этот процесс зашел настолько далекого русские могли казаться со стороны легкой добычей. Отсюда и частые разорительные вторжения печенегов.
Историки задавались вопросом, чем была вызвана такая активность кочевников. По догадке П. В. Голубовского вторжения печенегов стали следствием “внутренней борьбы, которая уже при Владимире Св. и Ярополке дала возможность кочевникам вмешиваться в дела Русских и увидеть их слабость”. Ослабление Руси было обусловлено удельными драками князей. П. В. Голубовский говорит: “Усилению кочевников начинает способствовать самый ход политических событий на Руси. С последних лет княжения Святослава являются зачатки удельного порядка. Напрасно было бы думать, что творцом его был Ярослав, что удельный период начался только со смертью последнего. Такой порядок присущ всему славянству, и у нас, на Руси, он с началом государственного устройства только изменил свой характер, найдя точку опоры в княжеской семье. ...Уже после смерти Святослава в 972 г. начинается борьба между князьями, посаженными в Киеве, Новгороде и земле Древлянской. С течением времени борьба разрастается, и соседи-кочевники играют в ней не маловажную роль”. Подъем военной активности печенегов II. В. Голубовский, стало быть, связывал с изменением внутриполитической ситуации в Русской земле, характеризуемой межкняжескими “которами”, ослаблявшими страну и делавшими ее беззащитной перед степняками. П.В.Голубовский не различает две вещи: участие пече-негов в межкняжеской борьбе на стороне того или иного
князя и самостоятельные нападения кочевников на Русскую землю, преследующие собственные цели.
С. П.Толстов искал ответ в сфере религиозной политики киевских правителей, в частности князя Владимира. Принятие христианства и крещение Руси — вот что вызвало бешеный натиск печенегов: “Есть все основания полагать, что разразившаяся непосредственно вслед за принятием Русью христианства девятилетняя жестокая русско-печенежская война 988-997 гг. ("бе бо рать велика бес перестани"), в которой печенеги выступают неизменно в качестве наступающей стороны, вынуждая Владимира спешно строить оборонительные линии под самым Киевом, стоит в тесной связи с этими событиями. Ал-Бекри указывает нам на исламизацию печенегов около этого времени под влиянием хорезмийских миссионеров. Весьма интересна дата, на которой обрываются в летописи сведения о русско-печенежской борьбе. Это — 997 г., год смерти хорезмшаха Маму-на ибн-Мухаммеда. Это позволяет с большей долей уверенности видеть в печенежском наступлении прямую враждебную акцию Хорезма, ставившую задачей оттеснить Русь от сферы хорезмийских интересов на Волге, акцию явившуюся ответом на поворот в религиозно-дипломатической линии Владимира”.
Соображения С. П. Толстова разделял В. В. Каргалов, полагая, впрочем, что они не вполне объясняют причины печенежских вторжений на Русь. Историк писал: “Девятилетняя русско-печенежская война 988-997 гг. началась вслед за принятием Русью христианства, и вряд ли это случайно. Видимо, печенежское наступление было направлено Хорезмом в ответ на изменение религиозно-политической линии Руси. По наблюдениям С. П. Толстова, примерно в это время происходит исламизация печенегов, что подтверждает наличие у них определенных политических связей с исламским Хорезмом. По нашему мнению, влияние Хорезма могло сыграть некоторую роль в активизации печенежского наступления на Древнерусское государство, но оно не было определяющим. Причины следует искать, по-видимому, скорее внутри самого печенежского общества. Продвижение печенежской орды на новые земли закончилось, она осела в причерноморских степях, в окружении своих оседлых соседей. Возможности для дальнейшего расширения территории кочевого передвижения, к чему стремились все скотоводческие племена, были ограничены. Экстенсивное скотоводческое хозяйство не могло удовлетворить жажду половецкой (?) знати к обогащению. В этих условиях грабительские походы на земли оседлых соседей превратились в один из основных источников добывания жизненных благ. Русь, имевшая со степями огромную по своей протяженности границу, стала объектом набегов печенегов”.
Ни одному из факторов, названных этими учеными, мы не придаем решающего значения. П. В. Голубовский, на наш взгляд, был прав, когда причину усиления военной активности печенегов, направленной против русских, усматривал в ослаблении Руси. Но он ошибался, объясняя слабость Русской земли удельной межкняжеской борьбой. Не входя в обсуждение весьма спорного тезиса о существовании “удельного порядка” на Руси той поры, заметим, что после вокняжения Владимира в Киеве и убийства Ярополка соперничество князей за власть в столичном граде прекращается. Ее мы не видим вплоть до смерти Владимира. А ведь именно в княжение последнего рать с печенегами была “бес перестани”. Отсюда ясно: межкняжеская борьба не являлась той главной пружиной, которая привела в движение печенегов, набросившихся на Русь.
Не исключено, что исламизация печенегов и подстрекательства хорезмшаха Мамуна ибн-Мухаммеда побуждали кочевников к враждебным действиям против русских. Однако нельзя русско-печенежскую войну укладывать, как это делает С. П. Толстов, в жесткие хронологические рамки 988-997 гг. Войны с печенегами начались раньше 988 г. и продолжались после 997 г., о чем говорят как древнерусские источники, так и памятники иностранные. Следовательно, существовала еще какая-то иная важная причина печенежских вторжений в русские земли, помимо той, на какую указал С. П. Толстов.
Суть вопроса не проясняют и соображения В. В. Каргалова. Грабительские походы кочевников-скотоводов на земли соседних оседлых земледельческих племен и народов-заурядное явление в мировой истории. Применительно же к русско-печенежским воинам надо понять почему пик их приходится на конец Х-начало XI столетия По В. В. Каргалову, Русь “стала объектом набегов печенегов” потому, что “продвижение печенежской орды на новые земли закончилось”, и “она осела в причерноморских степях”. Печенежская знать, движимая жаждой обогащения, вместе с массой рядовых соплеменников, склонных к грабежу соседей, устремилась на Русь для поживы.
Но В. В. Каргалов не должен забывать, что расселение печенегов в причерноморских степях завершилось к середине X в., тогда как нападения печенегов на русские земли летописец начинает отмечать несколькими десятилетиями позже, и только в конце Х-начале XI в. эти нападения достигают своей кульминации. Значит, существо вопроса не в окончании продвижения печенежской орды в Северное Причерноморье и оседании ее на завоеванных землях, а в чем-то ином. И тут мы снова возвращаемся к мысли о кризисе родоплеменных отношений в Южной Руси на рубеже X-XI вв. Разрушение традиционных родовых устоев общества, его перестройка на новых территориальных основах вызвали резкое ослабление общественного организма вообще и военной организации, — в частности. Отсюда активизация набегов степняков, обусловленная не столько их могуществом и тягой к грабежу, сколько слабостью русских, порожденной конкретными условиями внутреннего развития Руси указанного времени. А это означает, что возросшее количество печенежских вторжений в пределы Русской земли, наблюдаемое на исходе X и в начале XI в., свидетельствует о кризисном состоянии местного общества, переживавшего переход от родоплеменного строя к общиннотерриториальному. Данное состояние нашло отражение и в религиозной политике киевских правителей.
Введению христианства на Руси предшествовала, как известно, языческая реформа князя Владимира, который “постави кумиры на холме вне двора теремного:
Перуна древяна, а главу его сребрену, а ус злат, и Хърса, Дажьбога, и Стрибога и Симаргла, и Мокошь. И жряху им наричюще я богы”. Было это, по летописной датировке, в 980 г.
Как показало проведенное нами исследование, доставление кумиров”-религиозная и идеологическая мера посредством которой киевский князь пытался удержать власть над покоренными племенами, остановить начавшийся распад грандиозного союза племен во главе с Киевом. Надо подчеркнуть, что-то был именно межплеменной союз, характерный для завершающей стадии развития первобытности, а не раннефеодального государства, как полагают многие современные исследователи. Поэтому Перун предстал в окружении богов других племенных объединений, символизируя их единство с Киевом. Столица полян, следовательно, претендовала на роль религиозного центра восточного славянства.
Опыт Владимира оказался безрезультатным. Он не дал того, на что надеялся князь. Причина княжеской неудачи крылась в исторической необратимости разложения родоплеменного строя, что делало неизбежным падение союза союзов племен под гегемонией Киева. Владимир ищет новую опору власти над покоренными племенами и находит ее в христианстве. В 988 г., т. е. всего лишь через восемь лет после языческой реформы, состоялось крещение Руси. Столь короткий срок между языческим нововведением и обращением к христианству выдает метания киевского князя, его лихорадочные поиски средств преодоления распада межплеменного союза, возглавляемого Киевом. Все это, конечно, говорит о нестабильности в целом общественных отношений переходного (от родового к общинному) периода, в условиях которого пришлось княжить Владимиру. На нестроения в обществе указывает и разгул преступности, поразивший Русскую землю в рассматриваемое время.
В Повести временных лет под 996 г. приведен рассказ, правдивость которого едва ли подлежит сомнению. Во всяком случае, С. В. Юшков, один из известных отечественных источниковедов, не сомневался в его достоверности. Там читаем: “Живяше же Владимир в страсе божьи. И умножися зело разбоеве, и реша епископи Володимеру: "Се умножишася разбойници, почто не казниши их?". Он же рече им: "Боюся греха". Они же реша ему: "Ты поставлен еси от бога на казнь злым, а добрым на милованье. Достоить ти казнити разбойника, но со испытом". Володимер же отверг виры, на-ча казнити разбойники... ”. Из слов летописца можно заключить, что “разбойницы умножишася” из-за кротости Владимира, жившего в “страсе божьи” и потому не подвергавшего разбойников казни. Такая, сугубо нравственная, мотивация умножения разбоев теряет право на исключительность при сопоставлении с известиями поздних летописцев, дополняющих автора Повести временных лет.
Составитель Никоновской летописи сообщает: “Ненавидяй же добра диавол сотвори в людех лукавство, и брат брата и друг друга лихоимъствоваша, и сице умно-жашеся разбои в земле Русстей. И събрашася епископи и старци митрополиту глаголюще: "яко сын твой, князь Володимер, в велице кротости и тихости бе, и разбойници опустеша землю, и ты что о сем мыслиши?" И рече им митрополит: "идите и рците ему, да воспрещаеть злым и да казнит разбойники, по божественному закону, со испытанием и разсмотрением... ”. Епископы передали Владимиру наставления митрополита, и князь “подвязашеся на лукавыя и злыа, с расмотрением и великим испытанием”.
Никоновская летопись рассказывает и о том, как:“изымаша хитростию некоею славного разбойника, нарицаемаго Могута; и егда ста пред Владимиром, въскрича зело, и многы слезы испущая из очию, сице глаголя: "поручника ти по себе даю, о Владимире, Господа Бога и пречистую его Матерь Богородицу, яко отныне никако-же не сътворю зла пред Богом и пред человек” но да буду в покаянии вся дни живота моего . Слышав же сиа Владимер, умилися душею и сердцем, и посла его ко отцу своему, митрополиту Ивану, да пребываеть ни-когдаже исходе из дому его. Могут же заповедь храня, никакоже исхожаше от дому митрополичи, и крепким и жестоким житием живяше, и умиление и смирение много показа, и провидев свою смерть, с миром почи о Господе”. Датированная 1008 г., или двенадцатью годами позже цитированного выше известия Повести временных лет, запись о “славном разбойнике” Могуте, личности, скорее всего, легендарной, примечательна для нас не столько как изображение конкретного эпизода, взятого из жизни времен Владимира, сколько в качестве отражения общей “криминогенной” обстановки на Руси конца X — начала XI в.
По справедливому замечанию Д. С. Лихачева, рассказ о разбоях “передан в Никоновской летописи с большими подробностями, чем в Лаврентьевской и др.”. Он, в частности, содержит весьма ценное свидетельство, которое позволяет понять, что причиной роста разбойных преступлений Сталине только “кротость и тихость” Владимира, создававшие для разбойников атмосферу вседозволенности и безнаказанности. Благоприятной почвой для разбоев оказались социальные противоречия, вызванные “лихоимством”, творящим взаимную среди людей злобу, зависть и ненависть. Этот штрих позднего летописца, характеризующий источник умножения разбоев при Владимире с точки зрения социальной, не получил, к сожалению, должного развития в дореволюционной историографии. И уже В.Н.Татищев, подобно автору Повести временных лет, объясняет рост разбоев мягкосердечием Владимира, живущего во страхе божьем: “Владимир как жил в законе и страхе божий, ослабел в наказании злодеев по законам, поставляя казнь достойную за грех, и чрез сие умножились разбои повсюду и грабительства”. Ту же идею проводил и Н. М. Карамзин, говоря о милосердии князя, который “щадил жизнь самых убийц и наказывал их только Вирою, или денежною пенею: число преступников умножилось, и дерзость их ужасала добрых, спокойных граждан”. Согласно Н. М. Карамзину, “под разбоем разумели в то время убийство”.
Чувство христианской любви, по Н. И. Костомарову, владело киевским князем, удерживая его от жестоких наказаний за разбойные дела: “Владимир после крещения является чрезвычайно благодушным. Проникнутый духом христианской любви, он не хотел даже казнить злодеев”. Отсюда и рост числа разбоев. Но историк не ограничился личными свойствами Владимира. Помимо его добродушия, он существенное значение придавал изменению общественного сознания, вызванному усвоением христианской морали, отвергающей языческие нормы поведения и оценки поступков человека. Смена нравственных ориентиров заставила обратить внимание на разбои, которые и раньше имели место, но воспринимались как вполне заурядные и привычные деяния и потому мало волновали общественное сознание, оставаясь, по сути, незамеченными. Вот что писал Н. И. Костомаров по этому поводу: “Владимир до того добродушен, что боится даже казнить разбойников, которые, по замечанию летописца, очень умножились в те времена. Мы думаем, однако, что эти жалобы на умножение разбойников были скорее сознанием, возникшим при веянии новой христианской жизни, необходимости безопасности и мер к недопущению своевольства, к положению предела диким страстям. Разбой по смыслу, какой давался этому слову, не значил исключительно того, что мы, в строгом значении его, понимаем теперь; но обнимал собой и всякое своевольство, не щадившее прав личности и собственности, свойственное дикому языческому обществу, но возбуждавшее негодование христиан”.
С. М. Соловьев, хотя и связывал усиление разбоев с введением христианства на Руси, но совсем в иной плоскости, чем те исследователи, которые суть проблемы сводили к душевному состоянию князя Владимира, просветленного новой верой, или к смене нравственных критериев в обществе, произошедшей под влиянием христианской морали. Историк говорил: “Можно думать, что разбойники умножились вследствие бегства тех закоренелых язычников, которые не хотели принимать христианства; разумеется, они должны были бежать в отдаленные леса и жить за счет враждебного им общества... ”.
В советской историографии широкое хождение получила мысль о классовом характере разбоев, направленных против феодализации общественных отношений и являвшихся закономерным следствием развития феодализма в Киевской Руси. Характеризуя историческую обстановку конца Х-начала XI столетия, В. В. Мавродин писал: “Вводятся новые порядки. Княжеские "мужи" судят по "Закону Русскому", борются с разбоями, умножившимися на Руси. Зарождаются нормы "Русской Правды". Это "умножение" разбоев в ряде случаев было не чем иным, правда, как отражением борьбы "простой чади" против укрепляющихся феодальных порядков, разрушавших привычные ей условия общинной жизни и быта, создававшие ей известное, ныне теряемое надолго, навсегда благополучие. "Изгойство", то самое изгойство, которое, несомненно, связано с разрушением общины..., заставило выбитых из обычной колеи простых "людий" бороться с укрепляющейся на развалинах общинной собственности частной собственностью "нарочитой чади", что в представлении княжих "мужей" и духовенства сливалось, по вполне понятным причинам, с обычным разбоем”.637 Употребляемое историком выражение “в ряде случаев”, позволяет думать, что в разбойных нападениях он видел не только антифеодальную борьбу, но и “обычные разбои”, или уголовные преступления. Несколько прямолинейнее рассуждал В. Т. Пашуто: “Крестьяне боролись против феодалов с оружием в руках. При Владимире Святославиче "разбои" (так часто называли в то время вооруженные выступления крестьян) стали распространенным явлением”.
Обострение классовой борьбы на исходе X в. “в форме усиления разбойничества” наблюдал А. А. Зимин. “Конец Х-начало XI в., — писал исследователь, — были временем острой классовой борьбы. Летопись сообщает о серьезных мерах, предпринятых князем Владимиром против "разбойников"”. Участившиеся разбои, по А. А. Зимину, были выражением недовольства “народных масс новым феодальным порядком”. Жертвой разбоев стали превращающиеся в феодалов княжеские дружинники и воины.
Л.В.Черепнин не сомневался в том, что “умножение разбоев” во времена Владимира явилось результатом “развития феодальных отношений. Разбои (или вооруженное нападение на лиц, обладавших имуществом, их ограбление и часто убийство) представлял собой в ряде случаев не просто уголовное деяние, а акт классовой борьбы социального протеста со стороны людей, терявших в процессе феодализации землю и стоявших на грани потери свободы. Активные выступления этих людей были опасными для господствующего класса”. Отмечая, что летописный текст о “разбоях” в княжение Владимира “носит следы явной литературной стилизации”, Л. В. Черепнин подчеркивает: “Но бесспорно отвечают реальной действительности такие явления, как усиление классовой борьбы при Владимире, бывшее следствием процесса феодализации, распространение новой формы массового социального протеста—разбоев, поиски в правящих кругах средства борьбы с выступлениями антифеодального характера и укрепления своей власти”. Л. В. Черепнин, подобно В. В. Мавродину, допускает разбои как “простые уголовные деяния”, говоря, что “в ряде случаев” (следовательно, не всегда) за ними скрывались акты классовой борьбы.
Односторонне оценивает летописные разбои М.Б.Свердлов: “Раннефеодальные отношения, рост эксплуатации непосредственных производителей в системе государства и в господском хозяйстве привели к первым социальным конфликтам в конце X — начале XI в., что отразилось в предании о замене Владимиром вир казнью разбойников...”. Под последними скрывались зависимые крестьяне. “Именно беглые зависимые крестьяне, разорявшие дворы господ, убивавшие княжеских мужей и слуг, воспринимались господствующим классом как разбойники наряду с уголовными преступниками”. Замену киевским князем виры казнью, а затем — казни вирой М. Б. Свердлов определяет как реформу, смысл которой заключался не в том, что “Владимир-христианин пытался ввести за разбой смертную казнь, возможно, ссылаясь на византийское право, а в попытке казнями прекратить разбои или сократить их количество”. Далее у автора следует ответственный, но не аргументированный вывод: “Таким образом, введение такой меры наказания на Руси связано с ростом классовых противоречий”. М. Б. Свердлов, говоря о том, что Владимир “вернулся к прежней системе взимания вир”, так поясняет княжескую меру: “Но то было не просто возвращение к прежней практике. Вместо индивидуального наказания посредством казни устанавливалась коллективная ответственность верви, которая должна была выплатить огромные суммы в 40 и 80 гривен, если она укрывала преступника или соглашалась платить за него (ст.ст.19, 20 КП, ст.ст.3-8 ПП)”.
Это — натяжка. Летописный текст не дает никаких оснований рассуждать об установлении “коллективной ответственности верви” уже по той причине, что вервь в нем не упоминается. Не позволяет данный текст считать преступника, совершившего разбой, лишь членом верви, тем более что вервь, какой мы знаем ее по Русской Правде, будучи промежуточной формой между родовой и соседской общинами, в эпоху Владимира только зарождалась, сменяя родовую общину, исторически исчерпавшую себя. Все это делает, на наш взгляд, искусственным и произвольным сопоставление летописной записи 996 г. со статьями 19, 20 Краткой Правды и 3-8 Пространной Правды, проводимое М. Б. Свердловым.
Завершая историографическую справку, назовем еще и В. И. Буганова, определяющего разбои, упоминаемые Повестью временных лет под 996 г., как покушения на жизнь и собственность древнерусских феодалов.
Итак, мысль о разбоях конца Х-начала XI в. как классовой борьбе, порожденной развитием феодализма на Руси, пользуется чуть ли не всеобщим признанием у современных историков. Есть, впрочем, и исключения. Б. А. Рыбаков, изучая былины об Илье Муромце, убедился в том, что крестьянское происхождение богатыря и его приезд в Киев издалека “вполне объяснимы исторической обстановкой 988-993 гг.”. По догадке ученого, борьбу Ильи с “Соловьем Разбойником и станичниками, прокладывание "дорог прямоезжих" надо связывать с летописной записью 996 г. о казни разбойников. Даже отношение Ильи к разбойникам такое же переменчивое, как и само постановление боярской думы 996 г.: то он их казнит, не боясь греха, то милует”. В облике Соловья Б. А. Рыбаков разглядел “не столько придорожного грабителя (такие существуют в былинах отдельно от Соловья), сколько представителя тех косных сил родоплеменного строя, которые были чужды государственности, боролись за свою обособленность, противодействовали "дорогам прямоезжим" через их лесные земли,— дорогам, которые теперь особенно понадобились для связи юга с землями Вятичей и Кривичей”.
Мы расходимся в истолковании летописной статьи 996 г. как с представителями дореволюционной, так и советской исторической науки. Довольно наивными нам кажутся суждения об умножении разбоев в княжение Владимира как следствие богобоязни и душевной кротости князя, не решавшегося казнить разбойников и тем пресечь рост тяжких преступлений, угрожающих жизни и безопасности личности. Нельзя также ограничивать круг разбойников теми язычниками, которые, не желая креститься, бежали в леса и становились разбойниками. Более перспективной надо признать идею, объясняющую рост числа разбоев в конце Х-начале XI в. социальными переменами, обозначившимися в названное время. Однако существо этих перемен нам видится не в наступлении на “простую чадь” феодалов, лишающих ее свободы и собственности, а в распаде родоплеменного строя, сопровождавшегося расстройством традиционных общественных связей, крушением старых учреждений, появлением бедных и необеспеченных людей, оказавшихся вне родственных коллективов и вынужденных в одиночку бороться за собственное выживание.
Это создавало питательную почву для всякого рода преступлений, в том числе и разбоев. Отсюда их умножение, отмеченное летописью. Становится ясным, что разбои — это не акты классовой борьбы, а уголовные преступления, несущие серьезную угрозу внутреннему миру Русской земли. Следовательно, есть все основания считать, что в рассказе Повести временных лет о разбоях нашел отражение процесс кризиса родового строя в Киевской Руси конца Х-начала XI столетия. Так за летописным сообщением об увеличении числа разбоев при Владимире открывается картина общественных неустройств и потрясений, поразивших Русскую землю на переломе X-XI вв. Показательны в данном отношении и сами меры, предпринятые князем для обуздания разбоев. Каковы эти меры?
По разумению Д. С. Лихачева, “Владимир придерживался русского права и не казнил разбойников (убийц) смертью, как это требовалось по законам Византии, а брал с убийц "виры" (штрафы). Епископы, которые все были во времена Владимира из греков, посоветовали Владимиру наказывать убийц смертию, но усилив предварительное расследование ("со испытом"). Владимир послушался их совета, отверг русские виры и стал наказывать убийц смертию. Государство тем самым лишилось некоторой части своих доходов. Тогда русские советники князя-"старцы ...и епископы (те же или другие-не ясно) посоветовали Владимиру вернуться к старой русской вире и употреблять ее на коней и оружие... Владимир согласился с этим... и стал придерживаться русского обычая отцов и дедов”.
Можно согласиться с М. Б. Свердловым, что это толкование является “наиболее близким к содержанию летописного рассказа”. Вряд ли только следует меры Владимира подводить под понятие “реформа”. Нельзя также рассматривать их как раздел разработанного князем с дружиной устава (закона), “регулирующего общественно-правовые отношения в Древнерусском государстве”. Перед нами импульсивные, торопливые действия, обусловленные необычностью ситуации и потребностью незамедлительного выхода из нее. Замена виры на смертную казнь, а затем отмена смертной казни с возвращением снова к вире свидетельствуют о судорожных действиях князя в области суда и права, подобно тому, как это было с ним в религиозной сфере. И в этом нет ничего удивительного, ибо историческая обстановка была такова, что решение одной не-отложной задачи влекло за собой появление новой, не менее серьезной и требующей столь же быстрого разрешения: введя смертную казнь вместо взимавшегося до того штрафа, Владимир, казалось, нашел эффективное средство пресечения разбоев, но существенно сократил тем самым поступление средств в казну, необходимых для покупки коней и оружия, чтобы противостоять возрастающей печенежской агрессии, ставившей Русь на край гибели. Такого рода поспешность в принятии мер, неумение предвидеть отрицательные последствия проводимой политики типичны для переходных периодов социального развития, отличающихся чрезвычайной сложностью и неустойчивостью общественных отношений.
Наконец, довольно красноречивы отмена традиционной восточнославянской виры, с одной стороны, и введение непривычной византийской смертной казни, — с другой. Подобное могло произойти лишь при условии некоторого ослабления действия на Руси обычного права, хранимого в устной традиции, и ухода (если не полного, то частичного) с исторической сцены так называемых законоговорителей, оглашавших древние законы на народных собраниях. В противном случае князю было бы не по силам отменить одну из важнейших обычноправовых норм, заменив ее предписанием, заимствованным из чужого права. Владимир, следовательно, предстает перед нами как правитель, способный вносить изменения в старые законы и дополнять их. Непосредственно за ним выступает сын его Ярослав — создатель первого Древнерусского законодательного кодекса, компенсирующего недостаточность обычного права. И ослабление обычного права и княжеское приобщение к законотворчеству есть верные признаки перестроечного характера древнерусского общества времен Владимира.
Итак, в конце X началеХ1 в. мы застаем Русскую землю в состоянии глубокого кризиса родоплеменных отношений. То был системный кризис, охвативший все стороны жизни общества: экономическую, социальную, политическую, военную, религиозную и т.п. Вследствие расстройства общественной жизни вне привычных социальных связей оказалось большое количество обездоленных людей, нуждающихся в помощи, поддержке, защите и покровительстве. Это и создавало почву для внутреннего порабощения. Запрет обычного права на обращение в рабство соплеменников силою жизненных обстоятельств был снят. Возникла новая разновидность рабовладения — холопство, выросшее из недр местного общества. Наряду с челядином, рабом-иноземцем (как правило, пленником), теперь существует холоп — раб из своего, местного населения. Такой ход развития рабства на Руси рассматриваемого времени хорошо согласуется с теми историческими данными, которыми располагает современный исследователь.
Отметим прежде всего относительно позднее появление в источниках термина “холоп”. С. В. Бахрушин подчеркивал, что “в ранних памятниках X в. (договоры с греками) термин "холоп" не известен”. Его встречаем лишь к началу XI в. Даже на протяжении XI столетия этот термин был сравнительно новым. О чем это говорит. Конечно, о том, что холопство как социальное явление было тоже отнюдь не старым.
Историки по-разному смотрят на обстоятельства появления в древнерусских источниках термина “холоп”. Приведем лишь несколько примеров. По мнению А.А.Зимина оно “связано с процессом постепенного превращения все большего контингента рабов в феодально-зависимое население. Старый термин "челядь" начинал применяться для обозначения совокупности феодально-зависимого люда. Поэтому понадобилось появление нового термина "холоп", которым бы назывались рабы в узком смысле слова”. По Л. В. Черепнину, это “было связано с процессом роста феодальнозависимого крестьянства, переходом в его состав бывших рабов и попыткой законодателя четко определить источники холопства и отграничить рабское население, как находящееся в полной собственности господ, от остальных социальных категорий, стоявших на пути от сословной неполноправности к прямому крепостному состоянию”. Стремление законодателя “отграничить” рабов от нерабов было продиктовано, согласно Л. В. Черепнину, “обострением классовой борьбы, крестьянскими движениями, направленными против закрепощения”.
Сходно рассуждает А. П. Пьянков. “Необходимость выделения рабов из общей массы населения, подвластного феодалам, вызвала к жизни новый термин. Рабов стали называть "холопами"”.
Историю холопства в Древней Руси М. Б. Свердлов “неразрывно” связал с “генезисом феодальной общественно-экономической формации. На протяжении длительного периода, от распада родоплеменного строя до формирования развитых феодальных отношений, она представляла собой процесс становления феодального класса-сословия основанный первоначально на росте неравенства в патриархальных больших семьях (вследствие поло-возрастного разделения труда) и на существовании патриархального рабства. Холопы включались в систему господского хозяйства... Генезису феодальных отношений была свойственна множественность форм феодальной эксплуатации, основанной на внеэкономическом принуждении. Одна из них —личная крепостная зависимость —стала причиной появления особой социальной группы холопства, развившейся в класс-сословие... Развитие феодального господского хозяйства и необходимость внеэкономического принуждения посредством личной крепости послужили предпосылками появления и последующего развития класса-сословия холопов”. Выполненная в ключе прописных истин исторического материализма, схема М. Б. Свердлова лишена серьезной фактической основы и потому искусственна. В целом она не содержит ничего принципиально нового, повторяя зады советской историографии общественного строя Древней Руси.
Если А. А. Зимин, Л. В. Черепнин, П.А.Пьянков и М.Б.Свердлов появление социального термина “холоп” объясняли, исходя из внутренних условий развития древнерусского общества, то А. Я. Яковлев свел все к внешнему заимствованию. Он полагал, что “термин _________ -________ и sclaveni получил сначала у византийцев и арабов а потом, вероятно, и у персов универсальный объемлющий смысл, начав суммарно обозначать всех славян, не взирая на их более или менее мелкое племенное дробление. Ожесточенные войны с воинственными соседями или непокорными подданными, какими были балканские славяне для византийцев V—VII вв., вызвали появление на византийском и других средиземноморских рынках большого количества военнопленных из среды именно славянских народностей. Эти военнопленные невольники захватывались не только на восточном, но и на западном фланге поселений славянства, где на них нападали германцы. Славянские рабы становятся одним из самых ходовых товаров на среднеазиатских, мессопотамских и на всех средиземноморских рынках, причем специалистами по этой торговле на востоке являются арабы и евреи, а на западе — византийские греки. Особенно значительные массы славянских рабов появились на рынке после ударов, нанесенных славянству Карлом Великим, Людовиком Немецким и имп. Оттоном 1, победы которых над славянами повыбрасывали на итальянские, испанские и африканские невольничьи базары огромные партии военнопленных славянских невольников. Вот почему и на востоке, и на западе нарицательным термином для обозначения невольников вообще сделалось племенное название именно "славян", прошедшее через ряд видоизменений и укоренившееся в разных вариантах едва ли не у всех западноевропейских народов. Слово "славяне" сохранило в то же время и свой этнический смысл, отличающийся от смысла социального, т.е. невольничьего...”.
Социальное явление, заключенное в слове ________-sclavus было настолько распространено в Европе, что это слово "уверенно надо разыскивать и в Чехии и в Польше”. Но ни в польском, ни в чешском языках оно не встречается. Значит, его “надо искать где-то в видоизмененной форме, в звуковой оболочке, подвергшейся чешской или польской обработке. Где же? Ответом на этот вопрос является чешское и польское chlop...” Впоследствии на Руси его усваивают в виде хлопа-хлапа-холопа. А.И.Яковлев даже устанавливает время когда русские заимствовали термин “холоп”: это отрезок между 1018 и 1031 гг., в пределах которого известно поселение польских пленников под Киевом. “Можно думать, — говорит А. И.Яковлев, — что именно посадка в эти годы под Киевом польских пленников и привела к переносу и утверждению в русском языке термина хлоп-хлап-холоп, хотя по-польски слово это обозначало не невольника в собственном смысле, а подневольного земледельца-холопа”.
Этимологические догадки, высказанные А. И.Яковлевым, решительно оспорил В. В. Виноградов. А. А. Зимин, хотя и сочувственно отнесся к “остроумной гипотезе А.И.Яковлева”, но не безоговорочно. “Термин "холоп" употребляется еще в 1016 г. (Правда Ярослава), т.е. до сношений с Болеславом 1”,- заметил он. Кроме того, этот термин “первоначально применялся к рабам. не связанным с землей”. От себя “приложим”, что еще в X в., если не раньше, т.е. задолго до того, как. по А.И. Яковлеву, в лексику древнекиевского общества, проник термин “холоп”, на Руси пленников-рабов называли челядью. Зачем понадобилось брать со стороны новый термин для обозначения тех же пленников-рабов, ученый не поясняет, оставляя читателя своей книги в недоумении. Но самое существенное состоит, конечно в том. что термин “холоп” имеет праславянские корни. И это понятно, поскольку само слово “холоп” общеславянское. Его находим в старославянском, болгарском, сербо-хорватском, чешском, словенском, польском и других славянских языках.
Важно отметить наличие в великорусском и украинском языках однокоренных слов “хлопец”, “хлопець”, “хлопчик”со значением парень, парнишка, паренек, мальчик, малый, мальчишка, малец и т. п., что уводит нас в область семейных возрастных отношений. Но отсюда совсем не следует, будто холопы “и как термин и как социальная категория длительное время существовали у восточных славян и означали лично зависимых от господина людей”. Нет никаких данных, подтверждающих столь смелое утверждение М.Б.Свердлова. Нельзя, на наш взгляд, говорить о существовании социальной категории холопов в родоплеменном обществе восточных славян. Надо, по-видимому, вести речь о поло-возрастной группе. К этому и М.Б.Свердлов, вроде бы, склонен, заявляя, что термин "холоп" в XI в. "стал обозначением не семейно-возрастной, а общественной категории", что "в родо-племенном обществе он обозначал людей неполноправных или младших в семье”-"подростка или лишенного родственных связей”. Однако из этих признаний он не делает должных выводов, связывая судьбы холопства главным образом с развитием классовых отношений у восточных славян, включая холопов в процесс социальной эволюции восточнославянского общества. И в этом крупный просчет исследователя.
Надо думать, что вплоть до распада родового строя, совершившегося, как мы знаем, на границе X-XI вв., восточнославянское слово “холоп”686 имело возрастное значение. По верному наблюдению В. В. Колесова, “в описаниях древнего родового быта холопч (или хлат, или хлопа) — молодой член общества, еще холостой и безбородый...”. Иначе, перед нами член общества, не достигший зрелого возраста и не прошедший инициацию. Естественно, он неполноправный член общества, но только в том смысле, что не пользуется правами тех, кто входит в высшую поло-возрастную группу. Здесь нет социального неравенства, хотя в родовом обществе холоп, будучи “молодым представителем племени”, служит “любому старшему в роде”. Но это — временная роль: с наступлением зрелости и прохождением инициации холоп становился полноправным членом рода и племени. Ясно, что при таких порядках о классообразовании и речи быть не может.
Совсем иное дело, когда слово “холоп” наполняется социальным содержанием. В этом случае возрастной критерий теряет прежний смысл: холопами делаются люди, не зависимо от возраста. Но теперь они, попадал в услужение к господину, превращаются в лица, социально неполноценные, поменявшие свою свободу на “работное” ярмо. Завязывается процесс формирования холопства как сословия или класса, занимающего собственное положение в общественной структуре, отличное от положения других социальных категорий. Но это становится реальностью лишь при разложении родового строя, происходившего, как мы неоднократно отмечали, в конце Х-начале XI в. Понятно, почему именно в это время термин “холоп” приобретает социальное звучание.
Впервые он упоминается в летописи под 986 г. в речи миссионера-“философа”. склонявшего Владимира принять христианство: “В Самарии же царьствова Иеровам, холоп Соломан, иже створи две корове злате, постави едину в Вефиле на холме, а другую в Еньдане, рек: "Се бога твоя, Израилю". И кланяхуся людье, а бога забыша”. Царь иудейский Иеровоам выступает тут в качестве холопа Соломона. По А. А. Зимину, “"холоп" в рассказе летописи фигурирует как раб, слуга уже с известным оттенком презрения”. Суждение слишком определенное и категоричное. Приведенный летописный отрывок позволяет говорить только о какой-то зависимости Иеровоама от Соломона, степень и характер которой установить, опираясь на цитированный текст, невозможно. Не улавливается в нем и “оттенок презрения”. Мы имеем лишь голый факт: Иеровоам — холоп Соломона. Важно, однако, что в летописной записи слово “холоп” уже не имеет того возрастного смысла, который был характерен для родового быта. Если согласиться с предположением А. А. Шахматова о том, что эта запись сделана при Ярославе, когда был составлен Древнейший свод 1039 г., то можно указать примерное время появления нового значения термина: это опять-таки рубеж X-XI вв.
Неоценимую услугу исследователю оказывает Русская Правда, в частности статья 17 Краткой Правды, где читаем: “Или холоп ударить свободна мужа, а бежить в хором, а господин начнеть не дати его, то холопа пояти, да платить господин за нь 12 гривне; а за тым, где его налезуть удареный тои мужь, да бьють его". В Пространной Правде встречем аналогичную статью, в которой есть указание на то, кем была внесена в законодательный сборник статья 17 Краткой Правды: "А се аже холоп ударить свободна мужа, а убежить в хором, а господин его не выдасть, то платити за нь господину 12 гривен; а затем аче и кде нелезеть удареныи тъ
Своего истьца, кто его ударил, то Ярослав был уставил убити и но сынове его по отци уставиша на куны, любо бити и розвязавше, любо ли взяти гривна кун за со-ром”. Последняя 65 статья Пространной Правды позволяет сделать предположение о принадлежности статьи 17 Краткой Правды к законодательству князя Ярослава Владимировича, а также о вхождении ее изначально в состав Древнейшей Правды, или Правды Ярослава. Впрочем, в исторической литературе существует мнение о позднем происхождении статьи 17 сравнительно с остальными статьями Древнейшей Правды. Такова, например, точка зрения Б. Д. Грекова. Впечатление “позднейшей интерполяции” вызвала эта статья у А. И. Яковлева. К Б. Д. Грекову и А. И. Яковлеву присоединился И. И. Смирнов. Правда, в отличие от названных исследователей, не утруждавших себя особенно доказательствами на сей счет, он попытался привести некоторые обоснования своей точке зрения.
И. И. Смирнов исходил из убеждения, что термин “холоп”, а следовательно и статья 17, есть исключительная принадлежность Правды Ярославичей. Но, обращаясь к идентичной 65 статье Пространной Правды с ее указанием "Ярослав был уставил”, историк датировал статью 17 временем не ранее первой половины Х1 столетия, допуская тем самым если не вхождение этой статьи в Правду Ярослава, то, во всяком случае, ее существование до составления Правды Ярославичей. В итоге провозглашенная И. И. Смирновым принадлежность термина “холоп” Правде Ярославичей теряет свою исключительность.
Установив ранний предел времени составления статьи 17, автор получил, как ему кажется, право вывести данную статью за рамки Древнейшей Правды, созданной якобы на основе “Закона Русского”, восходящего к эпохе более древней, чем первая половина XI в.699 Мы очень сомневаемся в том, что Древнейшая Правда отражает общественные отношения VIII-IX вв., как полагал Б. Д. Греков, или первой половины X в. (времен договоров с греками), как считал И. И. Смирнов.701 С нашей точки зрения, Древнейшая Правда (Правда Ярослава)— законодательный памятник, запечатлевший общественные условия Руси конца Х-начал а XI в., связанные с ломкой родовых отношений. Древнейшая Правда всецело принадлежит новой переходной (от первобытно-родового быта к общинно-территориальном) стадии развития Руси, хотя и основана на традиционных принципах обычного права. Вот почему упоминание в ней холопа, бывшего продуктом распада родового строя, вполне естественно. Следовательно, нет никаких причин относить, по примеру И. И. Смирнова, термин “холоп” только к Правде Ярославичей.
Несколько иначе, чем И.И.Смирнов, решает задачу Л.В.Черепнин, который тоже говорит об отсутствии в Древнейшей Правде, составленной, по мнению ученого, Ярославом в 1016 г., статьи 17, но при этом он, не различая по существу терминов “челядин” и “холоп”, полагает, будто данная статья “представляет собой дополнение к с.11 Древнейшей Правды, где также речь шла об укрывательстве несвободного человека, только не его владельцем, а другим лицом. Дополнение это вполне могло быть сделано в 1036г. Новый термин "холоп" заменил старое словоупотребление "устава и закона русского" - "челядин". Думается, Л.В.Черепнин тут не прав, поскольку статья 11 и статья 17 Правды Ярослава посвящены разным казусам. В первой законодатель имеет в виду злостное укрывательство чужого раба-челядина нарушающее право собственности рабовладельца, а во-второй - вполне легальную, предусмотренную законом возможность оказать провинившемуся рабу-холопу покровительство, спасая его от расправы со стороны “ударенного мужа”. Нельзя поэтому рассматривать статью 17 как дополнение к статье П. Перед нами два самостоятельных установления, касающиеся различных казусов. А это показывает поспешность вывода Л. В. Черепнина о замене термина “челядин” термином “холоп”. Вернее было бы говорить о сосуществовании этих терминов в той части Краткой Правды, которую исследователи называют Древнейшей Правдой, или Правдой Ярослава.
Таким образом, статья 17 знакомит нас с представителем новой, так сказать, популяции рабов в Древней Руси — холопом. Она замечательна еще и тем, что поверяет одну из важнейших причин, побуждавших свободных людей менять свою свободу на холопью неволю: стремление найти покровительство и защиту, а то и элементарную материальную помощь, чтобы попросту выжить. Понятно, что подобное стремление могло возникнуть в обстановке расстройства традиционных общественных связей, обеспечивающих безопасность и благополучие индивида в родовом обществе. Кроме того статья 17 свидетельствует о приобретении термином “холоп” социального смысла взамен прежнего возрастного содержания, поскольку холоп “здесь ясно определяет крайнюю степень рабской зависимости от господина так как ему грозило смертью оскорбление "свободного мужа"”. Статья, наконец, помогает исследователю разобраться в том, когда это все произошло, указывая на конец Х-начало XI в.
Из сказанного выше следует, что состав рабов в Древней Руси на рубеже X-XI вв. претерпевал существенные изменения, пополняясь за счет представителей местного населения. Такой ход развития рабства на Руси показывает ошибочность широко распространенного среди новейших историков мнения о замене в XI в. термина “челядин” словом “холоп”. Между тем, некоторые исследователи выводят отсюда концептуальные идеи насчет социальной эволюции Руси. К ним относится, в частности, И. И. Смирнов, для которого “наличие в Краткой Правде двух параллельных терминов — “холоп” и “челядин” — представляет большой интерес в плане социальном, позволяя поставить эти термины в связь с общим процессом развития социально-экономических отношений Руси в XI в. Дело в том, что внутри Краткой Правды термины “холоп” и “челядин” четко размежевываются, распределяясь между Древнейшей Правдой и Правдой Ярославичей”. По И. И. Смирнову, это означает, что в Правде Ярославичей произошла замена термина “челядин” на термин “холоп”. Сама же смена терминов “представляет собой отражение и выражение тех процессов, которые характеризуют эволюцию челяди. В XI в. понятие "челядин" уже перестало быть адекватным понятию "челядь": "термин челядь в XI в. заключает в себе уже понятие более сложное, чем рабы". Поэтому единый и аморфный термин "челядин" в Правде Ярославичей" заполняется новым содержанием", распадаясь на челядина-смерда и челядина-холопа и включая в себя и такой ингредиент, как "рядович" (которому посвящена ст.25 Правды Ярославичей)".
Сложность, однако, состоит в том, что термин "челядин" присутствует в Пространной Правде. Этот для И.И.Смирнова "неожиданный факт” находит удовлетворительное объяснение в характере Пространной Правды" составитель которой воспроизвел архаический термин, потерявший реальный смысл. Поэтому причину “возрождения в тексте Пространной Правды термина "челядин" (отсутствующего в Правде Ярославичей) следует искать не в области социально-экономических отношений Руси XII-XIII вв., а в редакционных особенностях текста Пространной Правды, сохранившей в статьях с термином "челядин" (как и в некоторых других) архаическую терминологию источников, положенных в основу данных статей”.
Ссылка на “редакционные особенности Пространной Правды” при объяснении наличия в ней термина “челядин” нас удовлетворить не может. Ее отвергает и такой знаток Русской Правды, как А. А. Зимин. “Трудно допустить, —пишет он, возражая И. И. Смирнову — что в лице составителя Пространной редакции Русской Правды мы встречаем лишь "механического сводчика" старых текстов. К тому же термин "челядь" не исчез, а продолжал существовать в XII- XIII вв. (в Галиче и Новгороде во всяком случае)". К этому надо добавить, что с челядью и челядином мы встречаемся не только в XII-XIII вв., но в XI в., причем и в других местностях Руси, помимо Галича и Новгорода. Что касается “четкого размежевания” терминов “челядин” и “холоп” между Древнейшей Правдой и Правдой Ярославичей, то оно, как мы видели, размыто самим И.И.Смирновым датировавшим статью 17 отрезком времени ("не ранее первой половины XI в.") предшествовавшим законотворчеству Ярославичей. Но необходимо также помнить об условности обращения исследователей к Древнейшей Правде и Правде Ярославичей. Ведь они не располагают двумя отдельными и самостоятельными законодательными кодексами а держат в руках Краткую Правду, соединившую в себе раз-Современные законоположения. По мнению авторитетных ученых, она отличается цельностью. “Для того чтобы разделить Краткую Правду на два различных документа, —пишет М. Н. Тихомиров,— надо иметь уверенность в том, что мы имеем в ней обычный сборник, в который были вписаны два памятника, лишь механически соединенные вместе. Но как раз эта мысль и не может быть доказана, так как есть все основания думать, что дошедший до нас текст Краткой Правды представляет собой сборник, положивший 'в свое основание несколько источников, которые соединены в один памятник после соответствующей переработки и редакционных изменений”.
А вот суждение другого крупного специалиста в области изучения Русской Правды: “Правда Ярослава вместе с новеллами Ярослава и Правда Ярославичей с новеллами Ярославичей существовали самостоятельно. Вероятно, наблюдались противоречия между их нормами или во всяком случае существовали различия в формулировках отдельных норм. Естественно, что в конце концов возникла настоятельная необходимость в объединении этих двух основных пластов, норм Русской Правды. Это объединение и было произведено. Была составлена Краткая Правда”
Если согласиться с М.Н.Тихомировым и С.В.Юшковым (а нам кажется, что с ними нужно согласиться), придется тогда признать, что упоминание челядина в той части Краткой Правды, которую принято называть Древнейшей Правдой, или Правдой Ярослава, актуально для всех ее частей, т. е. для законодательного сборника в целом. А это означает, что челядь как рабская категория существовала на Руси и во времена Ярославичей во второй половине XI в., что никакой замены челяди холопами не произошло, а обе группы рабов (и челядь и холопы) бок о бок жили в древнерусском обществе, не вытесняя и не сменяя друг друга. Причиной тому были разные источники происхождения челядинства и холопства: в первом случае войны и плен, а во втором — внутренние процессы имущественной и социальной дифференциации. Челядинство было древней формой рабства, возникшей в эпоху восточнославянской первобытности. Оно значительно старше холопства, что закономерно, ибо “рабство соплеменников становится возможным лишь при разрушении кровнородственных отношений, вытеснении их связями территориальными... ”. Возможность эта, как мы знаем, появилась в конце Х-начале XI в. Однако М.Б.Свердлов уверяет, будто “холопство как общественный институт сложилось до XI в.”. Ему кажется, что Краткая Правда подтверждает такое предположение. Тут М.Б.Свердлов, похоже, обольщается. Краткая Правда, по обоснованному мнению И. И. Смирнова, отразила в себе “начальный этап истории термина "холоп"". То же caмoe, конечно, надо сказать и о холопстве как социальном явлении. Простое сопоставление Кратной Правды с Пространной Правдой убеждает в мысли о холопстве XI в. как формирующемся институте, т.е. находящемся в процессе становления.
При чтении Краткой и Пространной Правды замечаем стремительный количественный рост статей, прямо или косвенно касающихся холопов. Краткая Правда имеет 3 таких статьи, а Пространная Правда—19 статей. Кроме того в ней содержится ряд статей, где вопрос о холопах всплывает в связи с социальным превращением того или иного лица в результате действий, которые расцениваются как правонарушения. Это статьи о закупе (56, 61, 64) и о купце-банкроте (54-55). Нарастание таких статей — верный признак не сложившегося холопства, а формирующегося. В данной связи любопытно отметить, что только во времена Пространной Правды возникла необходимость юридически определить источники холопства. Это было сделано в статье 110 Пространной Правды: “Холопьство обелное трое: оже кто хотя купить до полу гривны, а послухи поставить, а ногату дасть перед самем холопемь; а второе холопьство: поиметь робу без ряду, поиметь ли с рядом, то како ся будеть рядил, на том же стоить; а се третьее холопьство: тивуньство без ряду или привяжеть ключь к собе без ряду, с рядомь ли, то како ся будеть рядил, на том же стоить”.
Данная статья породила толки в научной литературе. Еще В. Лешков отмечал, что Русская Правда “допускает и указывает только три источника обельного холопства” и “при этом именно говорит, что обельное холопство только трое”. Однако далеко не все исследователи так думали. Многим показалось, будто кодификатор по недосмотру упустил иные способы пополнения обельного холопства, известные в Древней Руси. “Наш первый юрист-систематик, —писал В. И. Сергеевич —просмотрел, что есть и другие виды обельного холопства: плен и еще три, на которые можно найти указания даже в тексте Правды: 1) бегство закупа; 2) рождение от не-свободных родителей и 3) несостоятельность”. Укор этот довольно часто повторялся в трудах историков, о чем Б. А. Романов не без иронии как-то заметил: “Стало признаком хорошего тона у многих исследователей мимоходом упрекнуть составителя "Устава" в том, что он (в ст.110)'"просмотрел, что есть и другие виды обельного холопства", кроме перечисленных в ст. 110 трех ("холопство обельное трое")”. Б.А.Романов напоминал, что Устав о холопах — “не учебник права, регистрирующий систематически все разновидности того или иного предмета, о котором зашла речь. Это— документ прежде всего практический, преследующий определенную политическую цель — признать на будущее законным лишь такой переход свободных в обельное холопство, в котором не было бы принуждения со стороны господ и тогда уже считать, что бывший свободный ни под каким видом не может поднять спора о своем холопстве”. И здесь Устав “ставил свою задачу слишком четко, чтобы затемнять суть дела нагромождением лишних деталей — ради нашего ученого педантизма”.
Мысль Б. А. Романова о добровольном переходе свободных в обельное холопство, засвидетельствованном статьей 110, не являлась совершенной новостью в историографии древнерусского рабства. В тех или иных вариациях она звучала и раньше. Так, М. А. Дьяконов специфику статьи 110 находил в том, что она отразила переход в холопство по почину самих поступающих в холопы. О поступлении в холопы по доброй воле, закрепленном законодательно в упомянутой статье, говорил и М. В. Довнар-Запольский. С. В. Юшков, вчитываясь в текст все той же статьи, обнаружил превращение свободного человека в обельного холопа “без формального принуждения”. Эти соображения историков были оспорены И.И.Смирновым, который полагал, что путь к выяснению вопроса об источниках обельного холопства, перечисленных в статье 110, открыл В.О.Ключевский, назвавший их "гражданскими источниками" холопства. По И.И.Смирнову "формула Ключевского о "гражданских источниках" обельного холопства ст.110, конечно, гораздо глубже раскрывает существо этих источников, чем слова Дъяконова о "доброй воле поступающего" или тезис С.В..Юшкова и Б.А.Романова об отсутствии "принуждения", указывая на то, что корни этих источников обельного холопства следует искать в "гражданских" отношениях, т.е. в отношениях экономических. Иными словами, здесь свободный человек превращается в обельного холопа силой самих экономических отношений без применения политического насилия”.
Следует согласиться с уточнением И. И. Смирнова, основанным на идее В.О.Ключевского о гражданских источниках обельного холопства статьи 110. Но это не исключает полностью возможность добровольного (без принуждения) поступления свободного человека в обельное холопство, о чем говорили исследователи, которым оппонирует И. И. Смирнов. Верно то, что в обельные холопы свободный люд нередко загоняла крайняя нужда, в результате чего добрая воля при переходе в несвободное состояние выглядела весьма условной, по существу - фиктивной. Однако подобного рода ситуация не исчерпывает многообразия случаев, побеждавших людей Древней Руси поступаться своей свободой. Было бы упрощением рассуждать так, будто переход свободных в обельное холопство - следствие одной лишь поработительной политики господ. Для некоторых лиц жизнь в холопах являлась заманчивой, поскольку давала им покровительство, защиту перед внешним миром, а порой сулила материальный достаток и даже богатство. Как бы там ни было, ясно одно: статья 110 Пространной Правды трактует о внутриобщественном рабстве, возникающем прямо и непосредственно а не опосредовано через холопье состояние родителей, криминальные казусы и, конечно же, не через плен, поскольку пленение, как мы знаем, вело в челядинство - рабство внешнего происхождения, в отличие от холопства, порожденного внутри общины. Что касается криминальных казусов, то они связаны с закупом-правонарушителем и неоплатным должником.
О последнем речь идет в статье 54 Пространной Правды: “Иже который купець, кде любо шед с чюжими кунами истопиться любо рать возметь, ли огнь, то не на-силити ему, ни продати его; но како начнеть от лета платити, тако же платить, зане же пагуба от бога есть, а не виноват есть; аже ли пропиеться или пробиеться, а в безумьи чюжь товар испортить, то како любо тем, чии то товар, ждуть ли ему, а своя им воля, продадять ли, а своя им воля”. Злостный должник фигурирует и в статье 55 Русской Правды: “Аже кто многим должен будеть, а пришел господь (гость) из иного города или чюжеземець, а не ведая запустить за нь товар, а опять начнеть не дати гости кун, а первии должебити начнуть ему запинати, не дадуче ему кун, то вести и на торг, продати же и отдати же первое'гостины куны, а домашним, что ся останеть кун, тем же ся поделять; паки ли будуть княжи куны, то княжи куны первое взяти, а прок в дел; аже кто много реза имал, не имати тому”.
По научной литературе давно ведется спор о том, как понимать термин “продати” статей 54-55. Одни исследователи предполагали продажу имущества должника, а другие— продажу в рабство самого должника. М. Н. Тихомиров считал, что “вопрос решается бесспорным свидетельством проекта договора Новгорода с Любеком 1269г. о продаже в холопство несостоятельного должника". Действительно, в проекте договорной грамоты сказано: "А поручится жена за своего мужа, и итти ей в холопство за долг вместе со своим мужем, если они не могут заплатить...". Но есть более близкое по времени свидетельство, принадлежащее арабскому путешественнику Абу Хамиду ал-Гарнати, побывавшему на Руси в 1150 - 1153 гг. "У славян, - рассказывает он, - строгие порядки. Если кто-нибудь нанесет ущерб невольнице другого, или его сыну, или его скоту или нарушит законность каким-нибудь образом, то берут с нарушителя некоторую сумму денег. А если у него их нет, то продают его сыновей и дочерей и его жену за это преступление. А если нет у него семьи и детей, то продают его. ... А страна их надежная.
Когда мусульманин имеет дело с кем-нибудь из них и славянин обанкротился, то продает он и детей своих и дом свой и отдает этому купцу долг”. А. Л. Монгайт, опубликовавший записки Абу Хамида, заметил: “Не будем комментировать сообщение Абу Хамида о славянских законах, поскольку оно в основном не противоречит тому, что мы знаем из "Русской Правды". Отметим лишь, что оно говорит скорее в пользу тех исследователей, которые считали, что неисполнение обязательств по древнерусскому праву ведет к рабству”, этот вывод был поддержан В.В.Мавродиным, подчеркнувшим, что после публикации А. Л. Монгайта вряд ли есть основания сомневаться в продаже несостоятельного должника в рабство. А.А.Зимин, приведя известие Абу Хамида, резюмировал: “Итак, неисполнение долговых обязательств (безотносительно к их происхождению) вело к продаже должника в рабство”. Но затем А.А Зимин заявляет, что “неплатежеспособный должник” становился закупом, что “разорившиеся, одолжавшие купцы, очевидно, попадали в состав необельных холопов-закупов”. Однако закуп —не раб, а полусвободный, находящийся на грани между свободой и рабством. Поэтому неоплатный должник, проданный в рабство, не являлся закупом. Он становился холопом, т. е. рабом.
Итак, статьи 54-55 Пространной Правды запечатлели внутренний источник рабства, за которым, по всему вероятию, скрывалось холопство, хотя этот термин в статьях не фигурирует. Наше предположение делает оправданным статья 117, которая служит своеобразной иллюстрацией к статьям 54-55. В ней говорится: “Аже пустить холоп в торг, а одолжаеть, то выкупати его господину и не лишитися его”. Надо думать, господин выпускал в торг тех холопов, которые имели необходимый опыт торговых сделок и операций. При всех оговорках занятия купца — все же специализированные занятия. Посему в купеческой деятельности вопрос о “квалификации”, или о профессиональной подготовке, занимал, конечно, не последнее место. Господин, выпуская в торговую стихию холопа, надеялся, видимо, получить какую-то выгоду. Естественно, он поручал торговлю набившему в этой отрасли руку холопу. Логично предположить, что торгующий холоп был в прошлом купцом, который, разорясь, не смог расплатиться с долгами и оказался проданным в холопы, как то предписывал закон, в частности статьи 54-55 Пространной Правды. В нашем предположении мы не одиноки. “Спрашивается, - писал Б.А.Романов, - кому естественнее всего мог поручить вести свои торговые операции господин, как не бывшему "купцу", если бы ему удалось заполучить к себе в "работное ярмо" такого ("одолжавшего") несчастливца-профессионала?". Статья 117, таким образом, дает право заключить о принятой на Руси практике продли в холопство неоплатного должника из купцов, обозначая внутренний резерв пополнения холопьего сословия.
На путь в холопы легко мог соскользнуть и закуп. Пространная Правда называет обстоятельства, при которых закупов обращали в холопов. “Аже закуп бежить от господы, —говорит статья 56, —то обель; идеть ли искать кун, а явлено ходить, или к судиям бежить обиды деля своего господина, то про то не работать его, но дати ему правду”. Стало быть, за побег закуп платил своей, хотя и весьма урезанной, свободой, становясь холопом. Закупничество — явление внутреннего развития древнерусского общества. Поэтому переход закупа в холопы надлежит рассматривать как социальное превращение, происходящее в недрах общественной организации Руси. Это —вывод по первой части статьи 56. Что касается второй ее части, то и здесь перевод в холопы, поставленный вне закона, но в жизни, по-видимому, все же случавшийся (иначе, какой смысл запрещать!)', уходил корнями в местную социальную почву.
Воровство, совершенное закупом, влекло за собой его превращение в холопа, о чем мы узнаем из статьи 64 Пространной Правды: "Аже закуп выведеть что, то господин в немь, но оже кде и налезуть, то преди заплатить господин его конь или что будеть ино взял, ему холоп обелный; и паки ли господин не хотети начнеть платити за нь, а продасть и, отдасть же переди или за конь, или за вол, или за товар, что будеть чюжего взял, а прок ему самому взяти собе”. Характер порабощения здесь тот же, что и в статье 56. .
Существенный интерес представляет статья 111, гласящая: “А в даче не холоп, ни по хлебе роботять, ни по придатьце: но оже не доходять года, то ворочати ему милость; отходить ли, то не виновать есть”. В холопы следовательно, “роботять”. Значит, холопство — это рабство. Люди, живущие на господском “хлебе” и “придатке”, —“совершенные пауперы, которые ищут, как бы перебедовать надвигающийся на них голодный год в ожидании лучшей конъюнктуры”. Закон защищает этих людей от поработительной политики господ, которые “роботили” их и “по хлебе” и “придатце”, считая, что “и то и другое давалось безвозвратно”. Тут снова вырисовывается внутриобщественный источник холопства. Вместе с тем здесь проглядывает стремление законодателя ограничить аппетиты холоповладельцев, остановить разрастание холопства, сохранить некое равновесие общественных сил, а следовательно, и относительное согласие в обществе. То был общий принцип, характерный для древнерусского законодательства. Его воплощение мы наблюдаем в Пространной Правде, а именно в тех ее статьях, где речь идет о неплатежеспособных должниках, закупах и холопах. Во всех этих статьях холопство подвергается либо регламентации, либо ограничению, преследующих цель смягчения чреватых общественными потрясениями социальных противоречий, или обеспечения внутреннего мира.
Отсюда сам собою напрашивается вывод о холопстве как институте, зарождение и развитие которого было всецело связано с процессами имущественного и сословного расслоения населения Древней Руси, чем оно отличалось от челядинства, формировавшегося в ходе войн и за счет пленников, т.е. чужаков. Надо полагать, что холопы, будучи выходцами из местных людей, пользовались некоторыми послаблениями сравнительно с челядью, пришедшей из вне и потому противостоящей не только своим конкретным владельцам, но и обществу в целом, лежали в сфере дееспособности и правоспособности лиц, состоящих в хлопстве. В исторической литературе вопрос о дееспособности и правоспособности лиц холопов в Древней Руси принадлежит к числу спорных, неоднозначных. П. И. Беляеву древнерусский холоп казался “субъектом права, отнюдь не вещью лицом правоспособным и дееспособным, могущим совершать гражданские сделки, иметь долги, движимое и недвижимое имение и иметь публичные права”. Взору М. Ф. Владимирского-Буданова открылось двойственной положение холопов: “Относительно правоспособности холопов... в наших памятниках замечается двойственность. По одним источникам, определяющим юридическое положение холопов, последние лишены всякой правоспособности; по другим же, говорящим о фактическом положении их, они являются наделенными некоторыми правами”. Существует точка зрения, отрицающая вообще правомочия холопов. Так, согласно Е. И. Колычевой, “холопы были лишены всяких элементов правоспособности”. О полном бесправии холопов писал С. А. Покровский, по словам которого холоп есть объект права. Он — вещь, а не лицо. Закон тавит его на одну доску со скотом. С.А. Покровский не видит никаких различий между холопом и челядином, в решительных выражениях подчеркивая их тождество: “Между правовым положением челядина и холопа русской Правды не было абсолютно никакой разницы.
Различие терминов не дает никаких оснований к установлению различий между холопом и челядином”.
Однако, это не так. При чтении краткой редакции Русской Правды действительно складывается впечатление, что положение челядина и холопа ничем в сущности не отличается: как тот так и другой выступают в качестве безусловной собственности господина (статьи 11, 16 17, 29). Челядин и холоп тут бесправны и являются не более, чем объектом права. Но это не должно нас смущать, поскольку Краткая Правда принадлежит той эпохе, когда холопство не вполне оформилось. Поэтому она столь скупо и невыразительно говорит о холопстве, пытаясь трактовать холопов, исходя из старых, привычных представлений о челяди. Однако жизнь побудила законодателей понять, что холоп и челядин — не одно и то же. Это начинают осознавать уже Ярославичи. Если при их отце оскорбивший свободного мужа холоп мог быть убит потерпевшим, то они, как явствует из статьи 65 Пространной Правды, вместо смертоубийства ввели телесное наказание. Новация Ярославичей была продиктована не столько нуждами холоповладельцев, защищающих эксплуатируемую ими рабочую сил}' (так думал Б. А. Романов), сколько интересами самих холопов и, конечно же, холопов потенциальных из массы рядового свободного “людья”, находящих в холопстве прибежище от жизненных невзгод. В конечном счете мы упираемся в одну из важнейших общественных потребностей, связанных со смягчением внутреннего рабства, что в свою очередь служило мерой, предупреждающей социальные конфликты, вызывающие в обществе неустройства и смуту.
Обращаясь к Пространной Правде, замечаем, что челядин в ней изображен таким же, как и в Краткой Правде. Он—раб, пребывающий в полной власти своего господина, забитое бесправное существо, одним лишь отличающееся от “скота”, — речью. Холоп же выглядит иначе. Его положение двойственное: с одной стороны, холоп, подобно челядину, лишен правоспособности, с другой,— наделен правами, заметно ослабляющими "работное ярмо", в которое он угодил. В чем же состояла правоспособность холопа? В статье 66 Пространной Правды сказано: “А послушьства на холопа не складають, но оже не будеть свободного, но по нужи сложити на боярска тивуна,а на инех не складывати''.
Формелировка довольно противоречивая:завещая холопу выступать свидетелем,законодатель тут же пробивает брешь в своем запрете, указав на возможность послушества со стороны высшего разряда холопов - боярских тиунов.Достаточно выразительна статья 85, которая определяет : "Ты тяже всё судять по слухи свободными,будеть ли постух холоп, то холопу на правду не вылазити; но оже хощеть истець,или иметь и,а река тако: по сего речи емлю тя, но яз емлю тя, а не холоп, и емети и на железо; аже обинити и, то емлеть на немь свое; не обинить ли его, платили ему гривна за муку, зане по холопьи речи ял и".
Составителю статьи пришлось проявить большую изворотливость, чтобы узаконить послушество холопа. Достойно внимания то, что холоп в ней прямо называется послухом.
Указания на послушество холопов сохранила не только Пространная Правда. В житии Андрея Юродивого читаем: “...хлапъ (холоп) онъ видокъ есть былъ”.763 Любопытное известие содержит Новгородская Первая летопись, где под 1055 г. говорится: “В сем же лете клевета бысть на епископа Луку от своего холопа Дудикы, изиде из Новгорода и иде Кыеву, о осуди митрополит Ефрим, и пребысть тамо 3 лета”.764 Холоп Дудака, надо полагать, выступил в качестве послуха на митрополичьем суде. По его показаниям и был осужден новгородский епископ.
Приведенные сведения подтверждают предположение о свидетельской практике холопов в Древней Руси. Но право свидетельствовать по суду есть право свободного человека.
Холоп пользующийся элементами этого права, подымался тем самым над остальной массой рабов, в частности над челядью, которой было вовсе заказано всякое послушество.
Холопы, как видно из источников, заключали различные зделки по торговле и кредиту. Так статья 116 Пространной Правды говорит: "А чё же холоп кде куны вложить,а он будет не ведая вдал,то господину выкупати али лишитися его; ведая ли будеть дал, а кун ему лиши-тися" Холоп, следовательно, имел возможность со-вершать финансовые сделки, не скрывая своего холоп-ства.Бывало так, что господин сам пускал холопа в торг (статья 117): “Аже пустить холопа в торг, а одол-жаешь, то выкупати его господину и не лишитися его”. Размышляя по поводу этой статьи, И. И. Смирнов за-мечал что упоминаемый ею холоп “определенно сви-детельствует о существенно новых чертах в положении самого холопства, ибо, конечно, холоп, посылаемый гос-подином в торг с полномочиями не только торговать, но даже и заключать сделки займа, — это совсем не тот холоп-челядин, который (ст.38) фигурирует на торгу как предмет купли-продажи, вызывающий ассоциации с там же покупаемым "скотом"”. И. И. Смирнов тонко уловил различие в положении рабов статей 38 и 117. Но он не сумел отличить челядина от холопа (отсюда у него терминологическое сращение “холоп-челядин”), и это помешало ему правильно и до конца понять суть этого различия, которое заключалось не в приобретении старой категорией рабов (челяди) иного, чем прежде, положения в обществе, а в появлении и развитии новой группы рабов (холопов), пользующихся некоторыми преимуществами по сравнению с другими собратьями-невольниками.
Статьи 116-117 Пространной Правды позволили И.И.Смирнову говорить по поводу холопа, “легально действующего в различных областях городской экономической жизни", занятого различными видами и формами "экономической деятельности вне господского двора". В проникновении столь "оборотистого холопа" (термин Б.А.Романова, повторяемый И.И.Смирновым) в текст Русской Правды И.И.Смирнов узрел "то изменение в реальном экономическом положении холопа, которое должно быть поставлено в прямую связь с развитием городов как центров ремесла и торговли и, как следствие этого, развитие товарно-денежного обращения, в том числе и таких его форм, как торговый кредит (зарегистрированный в ст.48 Пространной Правды) и ростовщичество-резоимство вызвавшее специальное законодательство Владимира Мономаха-Устав о резах (ст.53 Пространной Правды)”. С исследователем можно отчасти согласиться. Развитие городов как центров ремесла и торговли, рост товарно-денежного обращения определили формы “экономической деятельности холопа вне господского двора”, тогда как сама по себе его деятельность была обусловлена особенностями холопства как местного института, бывшего следствием той смягченной (сравнительно с челядинством) разновидностью рабства, допускавшего и, быть может, предполагавшего некоторую дееспособность порабощенных,— в прошлом полноправных свободных людей.
Если Пространная Правда, наделяя холопа экономической дееспособностью, лишает его правоспособности в этой сфере, устанавливая ответственность господина за сделки, совершенные им, то договор 1229г. Смоленска с Ригою и Готским берегом говорит только о торговой деятельности, но и о правомочии холопа. "Или Немечьскый гость, - гласит статья 7 договора, - дасть холопу княжю или боярьску, а кто его задницю возметь, то в того Немчичю товар взяти". А.А.Зимин полагал, что настоящая статья "восходит к ст.117 Пространной Правды, говорящей об ответственности хозяина за долги холопа. Однако в ст.7 мы встречаемся с дальнейшим изменением положения холопа: статья уже знает имущество холопа (задница, останок). Это свидетельствует о расширении его самостоятельности и постепенном изживании рабства на Руси”. Едва ли статья международного соглашения восходит к Пространной Правде, предназначенной для внутреннего пользования. Источником как статьи 7 договора Смоленска с Ригою и Готским берегом, так и статьи 117 Пространной Правды явилось реальное положение холопов в жизни, характеризуемое их известной самодеятельностью. Статья 7 свидетельствует об имущественных и наследственных правах холопов в Древней Руси, об определенной ответственности холопов перед законом. Во всем этом мы видим не изживание рабства на Руси, как утверждал А.А.Зимин, а отражение своеобразного статуса холопов в древнерусском обществе, отношение последнего к рабам из сограждан, которые по экономической необходимости или каким-нибудь иным соображениям уходили в холопство.
Таким образом, и Русская Правда и другие источники дают основание заключить о наличии у древнерусских холопов элементов дееспособности и правоспособности, отделяющих эту категорию рабов от челяди, лишенной каких бы то ни было прав. Это позволяет отвести замечание А.А.Зимина в наш адрес: “Но так как автору не удалось доказать существования в Пространной Правде каких-либо черт различия в источниках и правовом положении холопства и челядинства, его предположение (об отличие холопов от челяди. — И. Ф.) не может быть принято”. Как мы только что видели, “черты различия” холопов и челяди отчетливо проступают в письменных памятниках, в том числе и в Пространной Правде. Следовательно, нельзя смешивать холопов с челядью. Точно также нельзя смешивать поступление в холопы местных людей с пленением иноземцев и их обращением в рабство. Разные источники происхождения холопства и челядинства по-разному влияли на положение холопов и челядинов в древнерусском обществе, обеспечивая первым некоторые бытовые, экономические и юридические послабления и ставя вторых в очень жесткие и суровые условия.
Это мнение о челяди и холопах, высказанное нами еще в 1965 г., вызвало неоднозначную реакцию у историков: и положительную и отрицательную. Об отношении А.А. Зимина мы уже знаем. А вот оценка Л.В. Черепнина : "Замечания И.Я.Фраянова безусловно остроумны. Но из них никак не вытекает, что челядь состояла только из пленных. Мне кажется, этот тезис надо отвергнуть". Зато В.В.Мавродин целиком принял данный тезис :"Источники различают 1)челядина и 2) холопа...
Более позднее появление термина "холоп" в источниках объясняется и более поздним применением его по отношению к определению "Холопы"-рабы. Это ни у кого не вызывает сомнений Но "холопы"-не "челядь". "Челядь"-это полонянники в древности иноплеменники. Холопы же вербуются из среды соплеменников, внутри данного общества и являются продуктом тех социальных процессов, которые идут именно внутри данного общества. Поэтому источники холопства иные... Среди источников холопства нет только одного — плена. И это понятно.
Пленный становился не холопом, а челядином”. Разделяет нашу точку зрения и Л.В.Данилова. “К концу X-XI в., — пишет она, — плен потерял значение единственного источника пополнения контингента рабов, явственно обозначилось новое явление, отразившее существенные сдвиги в социальной структуре восточного славянства: появилось холопство — рабство соплеменников”.
Примечательный факт: отдельные исследователи, которые не согласились в принципе с нашим подходом к челяди и холопам, вынуждены все же развивать в какой-то части проблемы созвучные нашему взгляду идеи. Так С. А. Покровский говорит: “С появлением местных социальных источников рабства входит в употребление новый термин — холоп... ”. У М. Б. Свердлова “основным источником холопства был не плен, а личная зависимость соплеменников, устанавливаемая в результате социально-экономических процессов”.
Холопство являлось одной из форм внутренней эксплуатации, существовавшей в древнерусском обществе, в то время как челядинство было частью системы внешней эксплуатации, возникающей в результате военных столкновений различных племен и народов. В эту систему входило и данничество, к изучению которого мы приступаем.