Никитин О.В.
Что иссякло в одном потоке, то могло уцелеть в другом.
Из «Филологических наблюдений над составом русского языка»
протоиерея Герасима Павского.
В истории отечественной филологии XX века есть страницы, казалось бы, всем хорошо известные. Не потому ли при произнесении имен академиков А. А. Шахматова и Л. В. Щербы, Б. А. Ларина и В. В. Виноградова, профессоров Н. Н. Дурново и И. Г. Голанова и многих других всегда возникает благоговейное чувство уважения и восхищения перед их учеными трудами и немалыми человеческими подвигами. Ведь жили они в сложную эпоху, крушившую одно и прославлявшую другое. И остаться в те неспокойные годы самим собой, сохранив веру в науку и ее традиции, быть преданным и последовательным в своих поступках — все же смогли немногие. И среди этих имен уже более полувека у всех на устах имя Сергея Ивановича Ожегова — историка русского литературного языка и лексиколога, педагога, мудрого наставника и просто живого и близкого многим из нас человека.
И если ученые труды его составили веху в развитии отечественной науки и продолжают до сих пор обсуждаться, то его облик, знакомый, пожалуй, еще со студенческих лет каждому филологу, — облик благообразного, мягкого, обаятельного в своей непосредственности интеллигента старого поколения с классической бородкой и внимательным, как бы изучающим взглядом, — с годами, как ни печально это признать, тускнеет. Не оттого ли, что мы стали забывать своих учителей, раздираемые перипетиями нынешнего сложного времени (а были ли когда-нибудь другие времена?). Или же — иные, став уже (не без помощи С. И. Ожегова) известными учеными, махнули рукой на то прошлое, не в силах отказаться от амбиций настоящего. И наш очерк, надеемся, в какой-то мере восполнит этот неприглядный пробел — пустоту нашей памяти — памяти, в которой порой не находится места значительному и яркому, а мирская (или мерзкая) суета захватила наши души... В этом отчасти заключается и парадокс христианина, который сложно осознать и прочувствовать современному человеку, лишенному остроты и глубины ощущения жизни и тех страданий и лишений, которые преподносит судьба за благие поступки, бескорыстную помощь, живое соучастие и неравнодушие к окружающим людям. Об этом хорошо сказал Павел Флоренский, испытавший на себе горькую чашу жизни христианина в России. И его слова, столь пронзительные и точные, имеют особенную мудрость — мудрость, которую в немалой мере несли «в себе» забытые нами Учителя: «Свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонением. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания. Таков закон жизни, основная аксиома ее. Внутренне сознаешь его непреложность и всеобщность, но при столкновении с действительностью в Каждом частном случае бываешь поражен, как чем-то неожиданным и новым» [1] .
Сергей Иванович Ожегов родился 23 сентября (по новому стилю) 1900 года в поселке Каменное Новоторжского уезда Тверской губернии, где отец его, Иван Иванович Ожегов, работал инженером-технологом на местной фабрике. У С. И. Ожегова (он был старший из детей) была два брата: средний Борис и младший Евгений. Если взглянуть на фотографию, где С. И. Ожегов изображен 9-летним ребенком, затем 16-летним юношей и, наконец, уже взрослым мужчиной, то можно заметить внешнее сходство, идущее, кажется, из тех далеких времен: это удивительные живые, горящие, «электрические» глаза, по-детски непосредственные, но даже на ранней карточке — мудрые, как бы вобравшие в себя родовую ответственность и, если угодно, предопределенную свыше принадлежность к тому, непопулярному ныне классу «средних» людей, кого называют иногда презрительно учеными, мыслителями, исследователями.
В канун первой-мировой войны семья С. И. Ожегова переезжает в Петроград, где он оканчивает гимназию. Любопытный эпизод этого времени нам поведала Наталия Сергеевна Ожегова. При всей его простоте и, мы бы сказали, наготе, случай весьма милый, характеризующий сообразительность и, возможно, уже тогда проявившиеся филологические способности. В их гимназии преподавал француз, не знавший русского языка, и ученики любили подшучивать над ним. Сережа, живой и восприимчивый мальчик, нередко со своими однокашниками спрашивали учителя: «Месье, можно в сортир?» И тот, конечно же, отвечал: «Да, пожалуйста, выйдите» («Сортир» по-французски означает «выходить»).
По словам Сергея Сергеевича Ожегова, сына ученого, у него была «бурная, горячая молодость»: он увлекался футболом, только-только входившим тогда в моду, состоял в спортивном обществе. Его красивый мужской стан, довольно высокий рост и хорошая закалка в дальнейшем немало помогали ему. «Еще почти мальчишкой» он вступил в партию эсеров [2] .
В 1918 году Сергей Ожегов поступает в университет. Много позднее он редко рассказывал о своих «генеалогических корнях» и увлеченности именно филологией. И понятно почему: едва ли было возможно в те годы говорить и даже упоминать вслух о том, что в роду были особы духовного сана. Мать Сергея Ивановича Александра Федоровна (в девичестве Дегожская) приходилась внучатой племянницей известному филологу и педагогу, профессору Петербургского университета, протоиерею Герасиму Петровичу Павскому (1787–1863). Его «Филологические наблюдения над составом русского языка» были при жизни автора удостоены Демидовской премии и изданы дважды. Так Императорская Академия наук почтила труд уважаемого русского ученого, быть может, в силу своих «духовных» обязательств, понявшего строй и дух языка шире и яснее, чем многие талантливые современники. Его почитали, с ним не раз обсуждали проблемы филологии многие ученейшие мужи: и А. Х. Востоков, и И. И. Срезневский, и Ф. И. Буслаев. Конечно же, об этом знал С. И. Ожегов. Думаем, что он не просто это знал по рассказам своей матушки, но ощущал в себе внутреннюю потребность продолжить дело великого предка. Потому «филологический» выбор был для молодого С. И. Ожегова сознательным и вполне определенным. Тогда, заметим, надо было иметь и немалое мужество, чтобы в голодные, страшные годы посвятить свое будущее науке.
Но начавшиеся занятия были скоро прерваны, и С. И. Ожегов был призван на фронт. Раньше биографы ученого писали: «Юный Сергей Ожегов в 1917 г. с восторгом встретил свержение самодержавия и Великую Октябрьскую социалистическую революцию, положившую начало новой эры в жизни родного народа. Иначе и не могло быть» [3]. Сейчас с величины прожитого и передуманного едва ли можно столь категорично судить о взглядах молодого Сергея Ожегова. Как и всякий пылкий юноша, он несомненно испытывал живое влечение ко всему новому, да и талантливые филологи того времени, уже проявившие себя на преподавательской кафедре, также были вовлечены в бурные события революционных лет (вспомним хотя бы Е. Д. Поливанова, о котором говорили, что он заменяет собой весь восточный отдел иностранных сношений Советской России). Так или иначе, но судьба ему предоставила это первое, по-настоящему мужское испытание, которое он выстоял, участвуя в боях на западе России, у Карельского перешейка, на Украине. Окончив военную службу в 1922 году в штабе Харьковского военного округа, он сразу же приступил к занятиям на факультете языкознания и материальной культуры университета. В 1926 году он завершает курс обучения и поступает в аспирантуру. Ближайшие годы он усиленно занимается языками и историей родной словесности. Он участвует в семинаре Н. Я. Марра и слушает лекции С. П. Обнорского, обучаясь в Институте истории литератур и языков Запада и Востока в Ленинграде. К этому времени относятся его первые научные опыты. В собрании С. И. Ожегова в Архиве РАН сохранился «Проект словаря революционной эпохи» — предвестник будущей капитальной работы авторского коллектива под руководством Д. Н. Ушакова, где С. И. Ожегов был одним из самых активных участников, «движителей», как называл его учитель.
Следует заметить, что научная атмосфера в Ленинграде 1920-х годов способствовала творческому росту ученого. Там преподавали его старшие коллеги и соратники: Б. А. Ларин, В. В. Виноградов, Б. В. Томашевский, Л. П. Якубинский. Старая академическая профессура, имевшая большой опыт и богатые традиции также поддерживала первые шаги в науке молодого талантливого исследователя. Как подметил в своей книге Л. И. Скворцов, «кроме В. В. Виноградова, представление его [С. И. Ожегова. — О.Н.] в аспирантуру подписали профессора ЛГУ Б. М. Ляпунов и Л. В. Щерба» [4]. Это были известнейшие ученые своего времени, глубокие знатоки славянских литератур, языков и диалектов, не' «только теоретики науки, но и тонкие экспериментаторы (вспомним знаменитую лабораторию фонетики, которую организовал Л. В. Щерба).
С конца 1920-х годов С. И. Ожегов работает над большим проектом — «Толковым словарем русского языка», — Ушаковским словарем, как назвали его позже. Это было время исключительно плодотворное для С. И. Ожегова. Он был буквально влюблен в словарную работу, а окружавшие его коллеги, столь разные и по своим научным интересам, и по положению: Г. О. Винокур, В. В. Виноградов, Б. А. Ларин, Б. В. Томашевский и прежде всего Дмитрий Николаевич Ушаков — помогали и в какой-то мере воспитывали С. И. Ожегова. Но к одному из них он питал особые чувства, боготворил его, любил и почитал — Д. Н. Ушакова — этого легендарного русского ученого, исключительного педагога, самобытного художника, собирателя и любителя народной старины, мудрого и мужественного человека и, наконец, заботливого и чуткого отца, почти забытого сейчас. Нам сложно понять, какая .ответственность лежала на «нем, когда была задумана идея издавать первый толковый словарь «советской» эпохи (кстати, по иронии судьбы, именно за отсутствие этой самой «советскости» и, наоборот, за «мещанство» и уклонение от современных тому времени задач беспощадно критиковали этот труд противники), и какие нападки пришлось всем им вынести. Развернувшаяся дискуссия 1935 года напоминала печальную кампанию революционных лет, ставившую себе целью изгнать компетентных и самостоятельных ученых. И здесь в ход шли все методы. Вот как об этом сообщал С. И. Ожегов в письме Д. Н. Ушакову от 24 декабря 1935 года, имея в виду М. Аптекаря, их штатного обвинителя:
«Основные положения «критики»: политически незаостренный, беззубый, демобилизующий классовую борьбу <...> «Хулиганско-кабацкая, терминология, тоже «разоружает». Причина — неисправимый индоевропеизм, буржуазное и мелкобуржуазное мышление <...> Будет еще бой! <....> А вообще много было курьезного и преимущественно мерзкого, гнусного. Несмотря на всю гнусность <...> все эти мнения;отражают хоть боком известные настроения, с которыми надо считаться, тем более, что они вполне реальны» [5]. Нелегко происходили дискуссии и среди самих авторов, с их иногда непримиримой позицией. Думается, что С. И. Ожегов и здесь был весьма способным: по своему душевному складу очень деликатный и мягкий, не способный идти «на пролом», он немало помогал Д. Н. Ушакову, «сглаживая углы». Недаром в среде ушаковских мальчиков (так называли учеников Д.Н.Ушакова) — он слыл большим дипломатом и имел прозвище «Талейран».
С. И. Ожегов переезжает в Москву в 1936 году. Позади насыщенные аспирантские годы, преподавание в Государственном институте истории искусств, педагогическом институте им. А. И. Герцена, позади первые «испытания на прочность»: после выхода 1-го тома Толкового словаря в Ленинграде разгорелась жесткая дискуссия, ставившая своей целью опорочить детище Д. Н. Ушакова, запретить издание словаря. Многие письма тех лет, с которыми нам удалось ознакомиться, прямо говорили о «политических» событиях, ожидающих его авторов.
Приехав в Москву, С. И. Ожегов очень быстро вошел в ритм московской жизни. Но главное для него, что его учитель и друг Д. Н. Ушаков был теперь рядом, а общение с ним в его квартире на Сивцевом Вражке стало теперь постоянным. В 1937–1941 гг. С. И. Ожегов преподает в Московском институте философии, литературы и искусства. Его увлекают не только сугубо теоретические курсы, но и язык поэзии и вообще художественной литературы, произносительная норма (недаром он вслед за Д. Н. Ушаковым, которого считали крупнейшим специалистом по стилистике речи, позже консультирует редакторов на радио). С. И. Ожегов слился с Москвой, но все же даже годы спустя любил бывать в городе своей юности и гостить у своего проверенного друга, талантливейшего ленинградского филолога Бориса Александровича Ларина.
В Ленинграде жили и его два брата. Их трагическая, исполненная какого-то фатального знамения судьба и потеря родных были еще одним тяжелым испытанием С. И. Ожегова, испытанием, которое, кажется, он мужественно нес в себе всю жизнь. Еще до войны умер его младший брат Евгений, заразившись туберкулезом. Умерла и их маленькая дочка. Когда наступила война, средний брат — Борис, проживавший также в Ленинграде, по причине слабого зрения) не смог уйти на фронт, но активно участвовал в оборонительном строительстве и, оказавшись в блокадном городе, умер от голода, оставив после себя жену и двух маленьких детей. Вот как об этом писал С. И. Ожегов своей тете в Свердловск 5 апреля 1942 года:
«Дорогая тетя Зина! Наверно, не получила ты моего последнего письма, где я писал о смерти Бори 5 января. А на днях получил еще, новое горестное известие. В середине января умер Борин сын Алеша, 26 января мама скончалась, а 1 февраля Борина жена Клавдия Александровна. Никого теперь у меня не осталось. Не мог опомниться. Четырехлетняя Наташа жива, еще там. Вызываю ее к себе в Москву, м<ожет> б<ыть> удастся перевезти. Буду сам пока нянчить...» (из архива Н. С. Ожеговой).
Работа над Словарем закончилась в предвоенные годы. В 1940-м вышел последний 4-й том. Это было настоящим событием в научной жизни. А С. И. Ожегов жил новыми замыслами... Один из них, подсказанный Д. Н. Ушаковым, он намеревался осуществить в ближайшие годы. Это был план составления популярного толкового однотомного словаря. Но осуществление этого проекта отодвинулось на годы. Наступила война.
Ученые коллективы спешно эвакуировались в августе-октябре 1941 года. Одних, таких, как В. В. Виноградов, «неблагонадежных», отправили в Сибирь, .других — в глубинку страны. Многие словарники были отправлены в Узбекистан, практически весь Институт языка и письменности. Д. Н. Ушаков сообщал позже об этом «путешествии» в письме к своему ученику Г. О. Винокуру: «Вы были свидетелем нашего скорополительного отъезда в ночь на 14/Х. Как мы ехали? Казалось, что плохо (тесно, спали вроде как по очереди и т. д.); ...два раза в пути, в Куйбышеве и Оренбурге, нам по какому-то распоряжению выдали хлеба по огромной буханке на ч<елове>ка. Сравнить это с той массой горя, страданий и жертв, к<ото>рые выпали на долю тысячам и тысячам других! — В нашем поезде один вагон — академический, другие: «писатели», киношники (с Л. Орловой — сытые, избалованные нахлебники в мягком вагоне)...» [6].
С. И. Ожегов остался в Москве, не прекращая своих занятий. Он разработал курс русской палеографии и преподавал его студентам пединститута в военные годы, дежурил в ночных патрулях, охранял родной дом — впоследствии Институт русского языка. (В эти годы С. И. Ожегов исполнял обязанности директора Института языка и письменности). Желая хоть в чем-то быть полезным стране, вместе с другими оставшимися коллегами он организует языковедческое научное общество, изучает язык военного времени. Многим это не нравилось, и он сочувственно в письме к Г. О. Винокуру сообщал об этом: «Зная отношение ко мне некоторых ташкентцев, я и к Вашему молчанию склонен относиться подозрительно! Меня ведь винят и в болезни ДН (т.е. Ушакова. — О. Н.), и за отказ ехать из Москвы, и за создание в Москве «общества» лингвистического, как там кажется называют, и еще за многое...» [7].
Оставаясь в центре, С. И. Ожегов помогал многим своим коллегам, находившимся в тяжелейших условиях в эвакуации, возвратиться в скором времени в Москву для продолжения совместной словарной работы. Не вернулся только Д. Н. Ушаков. Последние недели его страшно мучила астма; ташкентская погода отрицательно повлияла на его здоровье, и он скоропостижно умер 17 апреля 1942 года. 22 июня того же года его ученики и коллеги почтили память Д. Н. Ушакова заседанием филологического факультета Московского университета и Института языка и письменности, где были прочитаны проникновенные доклады. В числе выступавших был и С. И. Ожегов. Он, говорил о главном деле жизни своего учителя — «Толковом словаре русского языка» [8].
В 1947 году С. И. Ожегов вместе с другими сотрудниками Института русского языка направляет письмо И. В. Сталину [9] с просьбой не переводить Институт в Ленинград, что могло бы существенно подорвать ученые силы. Сформированный в 1944 году, по мнению авторов письма, Институт выполняет ответственные функции в деле изучения и пропаганды родного языка. Мы не знаем, какова была реакция руководителя государства, но понимаем всю ответственность этого поступка, за которым могли последовать и иные, трагические события. Но Институт был оставлен на прежнем месте, и С. И. Ожегов занялся своим «детищем» — «Словарем русского языка». 1-е издание этого, ставшего уже классическим, «тезауруса» вышло в 1949 году и сразу же обратило на себя внимание читателей, ученых и критиков. С. И. Ожегов получал сотни писем с просьбами прислать словарь, объяснить то или иное словечко. Многие обращались к нему за консультацией, и никому ученый не отказывал. «...известно, что пролагающий новую дорогу встречает много припятствий», — писал знаменитый предок С. И. Ожегова Г. П. Павский [10]. Так и С. И. Ожегов удостоился не только заслуженной похвалы и уравновешенной оценки, но и весьма тенденциозной критики. 11 июня 1950 года газета «Культура и жизнь» опубликовала рецензию некоего Н. Родионова с характерным названием «Об одном неудачном словаре», где автор, подобно тем (в ушаковские времена) критикам, пытался опорочить «Словарь», применяя все те же, политические методы устрашения. С. И. Ожегов написал ответное письмо редактору газеты, а копию послал в «Правду». Мы знакомились с этим 13-страничным посланием ученого [11] и сразу же обратили внимание на подход С. И. Ожегова: он не старался унизить горе-рецензента, а предъявлял ему обоснованно жесткую аргументацию, полагался только на научные филологические принципы и в итоге одержал победу.
При жизни ученого Словарь выдержал 8 изданий, и С. И. Ожегов над каждым из них тщательно работал, продумывал и просматривал ошибки и недочеты. Не без спора проходило и обсуждение Словаря в академическом кругу. Бывший преподаватель С. И. Ожегова, а позднее академик С. П. Обнорский, выступивший редактором 1-го издания Словаря, позже не смог разделить позиции С. И. Ожегова, а наметившиеся еще в конце 1940-х годов разногласия привели к устранению С. П. Обнорского от участия в этом издании. Чтобы была ясна суть их спора, приведем небольшой фрагмент из его письма. Так, оппонент С. И. Ожегова пишет: «Конечно, всякая орфография условна. Я понимаю, что в спорных случаях можно условиться там-то писать слитно, или раздельно, или с дефисом, или с малой, или с большой буквы. С этим я соглашаюсь, как мне ни противно по Ушакову читать «причем» (ср. при этом!) [я вижу все-таки «при чем»]. Но писать «горий» вм<есто> «горский», «высий» вм<есто> «высший», «вящий» вм<есто> «вящший» это произвол. Это все равно, что условиться «дело» писать через «деко», например. Я на такой произвол идти не могу. Пусть идет кто-нибудь другой, ... для которого и «корова» можно писать через два ятя и т. д.» [12]. Были и другие, не только личные, но и издательские разногласия.
Любопытен такой эпизод, почерпнутый нами из «Филологических наблюдений» Г. П. Павского. Как кажется, и он не раз встречал неодобрительные возгласы, но находил мужество отстаивать собственный взгляд. И этот пример был для С. И. Ожегова весьма показателен: «Есть люди, которым, не нравится мое сличение Русских слов с словами иноземных языков. Им кажется, что при таком сличении уничтожается самобытность и самостоятельность Русского языка. Нет, я никогда не был того мнения, что Русский язык есть сборник, составленный из разных языков иноплеменных. Я уверен, что Русский язык образовался по собственным своим началам...» [13].
Чем же интересен и полезен «Словарь» С. И. Ожегова? Полагаем, что это своего рода лексикографический эталон, жизнь которого продолжается и сейчас. Трудно назвать другое такое издание, которое было бы столь популярно и не только из-за того; «фонда» слов и продуманной . концепции, идущей со времени Д. Н. Ушакова, но и из-за постоянной кропотливой работы и. грамотного «осовременивания» Словаря [13а].
1940-е годы были одними из самых плодотворных в жизни С. И. Ожегова. Он много работал, а родившиеся в недрах его души будущие проекты нашли удачное воплощение позднее, в 1950-е годы. Один из них был связан с созданием Центра по изучению культуры речи, Сектора, как его позже назвали. С 1952 года и до конца жизни он возглавляет Сектор, одним из центральных направлений которого стали изучение и пропаганда родной речи, не примитивная, как сейчас (вроде одноминутной прогулочной телепрограммы «Азбука»), а, если угодно, всеобъемлющая. Он и его сотрудники выступали по радио, консультировали дикторов и театральных работников, заметки С. И. Ожегова нередко — появлялись в периодической печати, он был постоянным участником литературных вечеров в Доме ученых, приглашая для сотрудничества в Сектор таких корифеев писательского
В 1950-е годы в системе Института русского языка появляется еще одно периодическое издание — научно-популярная серия «Вопросы культуры речи», организатором и вдохновителем которой стал С. И. Ожегов. Именно на страницах этих книг появилась впоследствии нашумевшая статья Т. Г. Винокур «О языке и стиле повести А. И. Солженицына «Один день «Ивана Денисовича» [14]. В «Вопросах культуры речи» проходили апробацию работы молодых коллег и учеников С. И. Ожегова, ставших затем известными русистами-нормативистами: Ю. А. Бельчикова, В. Л. Воронцовой, Л. К. Граудиной, В. Г. Костомарова, Л. И. Скворцова, Б. С. Шварцкопфа и многих других. То внимание и уважение к начинающим талантливым исследователям, которое всегда оказывал С. И. Ожегов моральной поддержкой, дружеским соучастием и просто человеческой помощью, неизменно привлекало к нему людей. И теперь открытые С. И. Ожеговым имена — продолжатели дела своего учителя — «ожеговцы» — во многом опираются на богатые традиции, заложенные С. И. Ожеговым. Он умел разглядеть в человеке индивидуальность, почувствовать ее каким-то своим внутренним «осязанием». Поэтому молодое поколение, сплотившееся вокруг своего учителя — «могучая кучка» — как назвал их однажды в письме к нему К. И. Чуковский, — раскрылось еще при нем, показав и доказав свою приверженность; его идеям и замыслам.
Еще одним делом жизни (наряду с изданием «Словаря русского языка») была подготовка нового научного журнала «с человеческим лицом». Им стала «Русская речь» (первый номер вышел после смерти С. И. Ожегова в 1967 году), пожалуй, самый многотиражный из академических журналов, пользующийся успехом и заслуженным уважением и сейчас.
Являясь глубоким академическим специалистом и ведя большую преподавательскую деятельность (он многие годы работал в МГУ), С. И. Ожегов все же не» был кабинетным ученым и живо откликался с присущей ему доброй иронией на те изменения в языке, которые начинали входить в словарь рядового человека в космическую эпоху. Он лояльно относился к «словесным проказам» молодежи, прислушивался к ней, хорошо знал и мог оценить литературный, применяемый в особых случаях, жаргон. Примером тому может служить составлявшаяся им совместно с другим знаменитым ученым, А. А. Реформатским, картотека русского мата — не собрание нецензурных выражений в жалкие «словари», то и дело мелькающие сейчас на книжных прилавках, а научно обоснованное и художественно оформленное исследование социологии языкового обихода городского населения — то, что является столь популярным и актуальным в настоящие дни. В статье, посвященной 90-летию со дня рождения С. И. Ожегова, одна из самых талантливых и преданных его учениц проф. Л. К. Граудина так написала о самобытном подходе ученого к миру изменяющихся слов и явлений: «С. И. Ожегов неоднократно повторял мысль о том, что нужны экспериментальные [курсив наш. — O. H.] исследования и постоянно действующая служба русского слова. Обследования состояния норм литературного языка, анализ действующих тенденций и прогнозирование наиболее вероятных путей развития — эти стороны <...> «разумной и объективной оправданной нормализации» языка составляют важную часть деятельности отдела культуры речи и в наши дни» [15] .
Последние годы жизни С. И. Ожегова не были простыми ни в личном отношении, ни в общественном (т. е. научном, ибо наука для него была служением высоким, утраченным ныне, общественным идеалам) . Институтская деятельность ученого была омрачена нападками и горделивыми выпадами в его сторону. Иные, особенно искусные в интригах «коллеги», называли Сергея Ивановича «не ученым» (sic!), старались унизить по-всякому, замалчивая его роль и вклад в науку, которая, еще ;раз подчеркнем, не была для него личным делом, но общественно полезным. Будь он более рациональным, практичным в своих интересах или же угодливым властям, он, без сомнения, мог иметь «лучшую репутацию», о чем так беспокоились да и пекутся сейчас его ученики и коллеги. Но Сергей Иванович был прежде всего искренним по отношению к самому себе и далеким от политической конъюнктуры в науке. А оно, поколение новых «марристов», уже ступало ему на пятки и выдвигалось вперед. Конечно, не все было так просто и однозначно, и мы не в силах да и не вправе оценивать это. Были те, кто до конца шел вместе с ним, в одной упряжке, и спустя десятилетия оставался преданным делу учителя, были и другие, кто отвернулся от С. И. Ожегова, как только он ушел из жизни, и примкнули к более «перспективному» деятелю, а третьи — разрушали созданное им.
Особая тема — увлечения С. И. Ожегова. Он был весьма интересным мужчиной «не без индивидуальности» (кстати, именно это качество он особенно ценил в женщинах) и непременно привлекал внимание слабой половины человечества, будучи страстным, влюбчивым, увлекающимся. Юношеский азарт, притягательная сила «электрического» взгляда, кажется, оставались с ним всю жизнь и, может быть, поэтому, он был всегда молод и отзывчив душой, чист в порывах. С. И. Ожегов обладал реальным чувством времени, где на его век, на жизнь поколения 1900-х, пришлись самые тяжелые, порой невыносимые испытания, переплетаясь с редкими годами спокойствия и размеренной, благополучной жизни. От сладостных впечатлений счастливого детства в лоне заботливой и просвещенной семьи и наполненных живым интересом гимназических лет до страшных месяцев революции и не менее тяжелых испытаний гражданской войной, от первой юношеской влюбленности и насыщенных замыслами и исканиями студенческих и аспирантских лет до тягостного времени репрессий, забравших и искалечивших жизни многих его учителей и однокашников, от знакомства с Д. Н. Ушаковым, ставшим ему заботливым и верным наставником до вновь трагических и долгих месяцев Великой Отечественной войны, от первого успеха и признания до «разносов», сплетен и пересудов — все это фрагменты его нелегкой, но озаренной благородными помыслами жизни, где любовь — это светлое и хранящееся в тайниках души свойство — было неизменным спутником С. И. Ожегова. Сын ученого, С. С. Ожегов, так однажды поведал о своем отце: «Отзвуки молодости, своеобразное «гусарство» всегда жили в отце. Всю жизнь он оставался худощавым, подтянутым, внимательно следящим за собой человеком. Спокойный и невозмутимый, он был способен и на непредсказуемые увлечения. Он нравился и любил нравиться женщинам...» [16]. Его расположенность к Человеку, трогательное внимание к дамам и большая личная наблюдательность являлись неотъемлемыми чертами жизнелюбивого характера Сергея Ивановича. Оттого, наверное, он не был категоричен в своих оценках и не судил строго людей.
О его душевных качествах нам немало рассказали письма к ученому — не те, что становятся «добычей» прытких исследователей, ищущих громких имен, а те многочисленные отзывы его ныне забытых коллег, которые преисполнены самых сердечных, искренних чувств. Один из них, работавший в конце 1950 – начале 1960-х гг. по договору в Секторе культуры речи, Е. А. Сидоров, писал Сергею Ивановичу 19 августа 1962 года: «С чувством не только глубокого удовлетворения, но и большого удовольствия пишу я Вам эти строки, дорогой Сергей Иванович, — вспоминая последнюю нашу беседу, не длинную, но такую душевную. Она, беседа эта — как и письмо Ваше, — так меня растрогала, что сейчас вот я чуть не написал «мой дорогой друг»... Уж не обессудьте на этом! Но нельзя ведь не быть растроганным: новый наступающий — космический! (размах-то какой!) — век ничуть, видимо, не отражается на душевности таких отношений, какие, к моей неподдельной радости, установились между нами» [17]. Помню, как в другом письме тот же ученый писал о том, что если не будет возможности оплачивать его работу для Сектора, то он по-прежнему готов для него (а, значит, прежде всего для С. И. Ожегова) трудиться и просил принять уверение в этой его позиции и неизменных чувствах почтения к старшему коллеге. Невольно возникает вопрос: а сейчас кто был бы способен бескорыстно работать за идею, для науки? Или, быть может, уже не осталось таких имен, как Сергей Иванович Ожегов, не способных заставлять работать на себя, но неизменно притягивающих к себе и глубиной своего интеллекта, и исключительной деликатностью, и уважением к собеседнику, и особым ожеговским обаянием.
Его облик — и внешний, и: внутренний — был удивительно гармоничен, грациозен, а священническое лицо, аккуратная, с годами седая бородка и манеры старого аристократа вызывали курьезные случаи. Однажды, когда С. И. Ожегов, Н. С. Поспелов и Н. Ю. Шведова приехали в Ленинград, то, выйдя с перрона Московского вокзала, направились к стоянке такси и, благополучно присев в салоне, с невозмутимой элегантностью попросили водителя отвезти их в Академию (наук), но, вероятно, смущенный их видом и манерами мужчин, тот привез их в ... духовную академию.
В последние годы С. И. Ожегов не раз говорил о смерти, рассуждал о вечном. Быть может, он вспоминал и любимого им философа-идеалиста Г. Г. Шпета, запрещенного в советские времена, томик сочинений которого он имел в своей библиотеке. Наверное, перед его глазами проходили прожитые дни нелёгкой жизни, где лишения шли бок о бок с надеждой и верой, поддерживавшими его в трудные минуты, подпитывавшими его страдающую душу. Говорят, что во времена репрессий на С. И. Ожегова — не физических, а моральных, но доставлявших ему, пожалуй, еще большую боль, чем физическая, — в, казалось бы, относительно спокойные 1960-е годы, он не противостоял своим клеветникам, ибо жил по иным, духовным принципам, но будучи, не в силах сдержать страдания и боль от выпадов тех, кто его окружает, ... плакал.
С. И. Ожегов скончался 15 декабря 1964 года.
Он просил, чтобы его похоронили на Ваганьковском кладбище по христианскому обычаю. Но это желание Сергея Ивановича исполнено не было. И теперь его прах, примиренный временем, покоится в стене Новодевичьего некрополя. Наталия Сергеевна Ожегова рассказывала, что слово «Бог» в их семье присутствовало постоянно. Нет, это не было религиозным культом, и дети воспитывались в светских условиях, но само прикосновение и мироощущение Духа неизменно сопутствовало всему тому, что делал Сергей Иванович. В те непримиримые времена, когда государственной религией был коммунизм, а советский «ученый-интеллигент» уже имел иной облик, С. И. Ожегова называли русским барином (выражение А. А. Реформатского). Видимо, его человеческая суть внутренне противостояла окружающему миру. Он обладал своей «поступью», имел изысканные манеры и всегда следил за своим внешним видом, он по-особому присаживался (не, «бухался с ног», как сейчас) и говорил, оставаясь все тем же простым, доступным, мягким человеком со своими слабостями. В семье Сергея Ивановича никогда не было ханжества по отношению к религии, но, с другой стороны — не было и .»показного молебна». Единственный праздник, который он свято соблюдал, — это Пасха. Тогда он ходил ко всенощной в Новодевичий монастырь...
В «Русском словаре языкового расширения» А. И. Солженицына есть такое слово — «богорадить», т.е. посвящать себя богоугодным делам. Сергей Иванович Ожегов и был таким «богорадным», «хорошим русским человеком и славным ученым» [18], жизнь которого, все же слишком короткая, но яркая, стремительная, богатая событиями и встречами — достойна нашей памяти. Пусть хотя бы в такой малой мере, единственно возможной сейчас, как этот «этюд», мы приоткрыли тайники души и искания мудрого, почтенного ученого, человека, которого при жизни не суждено было понять многим.
Мы не раз обращались к знаменитому ученому мужу 19-го столетия протоиерею Т. П. Павскому. Предисловие к 2-му изданию его книги завершается такими словами, очевидно, близкими и понятными не менее талантливому потомку, который, быть может, хранил в себе эту сокровенную мысль и следовал ей всю жизнь: «...углубляться и выискивать основание всякого дела и слова есть мое любимое «занятие. А любимое дело делают про себя, не спросясь других, без особенных посторонних видов» [19].
Мне вспоминается здесь недавняя архивная находка — «Саmро Santo моей памяти». Образы усопших в моем сознании» А. А. Золотарева — несколько исписанных прижимистым почерком тетрадей, где представлены образы современников, сохранившиеся в памяти автора: там есть и портреты ученых (например, Д. Н. Ушакова), и писателей, и деятелей искусства, и духовных особ, и просто близких А. А. Золотареву знакомых. И мне подумалось: жаль, что теперь никто не пишет подобных «тетрадей»... Запись на обложке одной из них гласит: «Бог есть Вечная Любовь и Вечная Память. Любовно работать для сохранения облика усопших — работа Господня» [20].
Список литературы
1. Игумен Андроник (А. С. Трубачев). Жизнь и судьба // Флоренский П. А. Сочинения в 4 т. Том 1. — М., 1994. С. 34.
2. Ожегов С. С. Предисловие // Ашукин Н. С. Ожегов С.И., Филиппов В.А. Словарь к пьесам А. Н. Островского. — Репринтное издание. — М., 1993. С. 7.
3. Скворцов Л. И. С. И. Ожегов. М., 1982. С. 17.
4 . Там же. С. 21.
5. Архив РАН. Ф. 1516. On. 2. Ед. хр. № 136. Лл. 14–14 об.
6. РГАЛИ. Ф. 2164. On. 1. Ед. хр. № 335. Л. 27.
7. РГАЛИ. Ф. 2164. On. 1. Ед. хр. № 319. Л. 12 об.
8. Выступление С. И. Ожегова и других участников того памятного заседания были опубликованы совсем недавно Т. Г. Винокур и Н. Д. Архангельской. См.: Памяти Д. Н. Ушакова (к 50-летию со дня смерти) // Известия РАН. Серия литературы и языка. Том. 51. № 3, 1992. С. 63–81.
9. Архив РАН. Ф. 1516. On. 1. Ед. хр. № 223.
10. Павский Г. П. Филологические наблюдения над составом русского языка. Изд 2-е. — СПб., 1850. С. III.
11. Архив РАН. Ф. 1516. On. 1. Ед. хр. № 225.
12. Архив РАН. Ф. 1516. On. 2. Ед. хр. № 113. Л. 5 об.
13. Павский Г. П. Указ. соч. С. V.
13а. В архиве Н. С. Ожеговой сохранился любопытный документ — копия письма С. И. Ожегова в государственное издательство «Советская энциклопедия» от 20 марта 1964 года, где ученый, в частности, пишет: «В 1964 году вышло новое стереотипное издание моего однотомного «Словаря русского языка». Сейчас работает образованная при Отделении литературы и языка АН СССР Орфографическая комиссия, рассматривающая вопросы упрощения и усовершенствования русской орфографии. В недалеком, по-видимому, будущем эта работа завершится созданием проекта новых правил правописания. В связи с этим я нахожу нецелесообразным дальнейшее издание Словаря стереотипным [здесь и далее курсив наш. — О. Н.] способом. Я считаю необходимым подготовить новое переработанное издание... Кроме того, и это главное, я предполагаю внести ряд усовершенствований в Словарь, включить новую лексику, вошедшую за последние годы в русский язык, расширить фразеологию, пересмотреть определения слов, получивших новые оттенки значения..., усилить нормативную сторону Словаря».
14. См.: Вопросы культуры речи. Вып. 6. — М., 1965. С. 16–32.
15. Граудина Л.К. К 90-летию со дня рождения. Сергей Иванович Ожегов. 1900–1964 // Русская речь, 1990, № 4, с. 90.
16. Ожегов С. С. Отец // Дружба народов, 1999, № 1, с. 212.
17. Архив РАН. Ф. 1516. Oп. 2. Ед. хр. № 136. Л. 5.
18. Мы процитировали высказывание Бориса Полевого о С. И. Ожегове (см.: Архив РАН. Ф. 1516. On. 2. Ед. хр. № 124. Л. 1).
19. Павский Г. П. Указ. соч. С. VI.
20. РГАЛИ. Ф. 218. On. 1. Ед. хр. № 15. Л. 1. В нашей вступительной статье до сих пор мы говорили об ученых заслугах Сергея Ивановича Ожегова, невольно воскрешая в памяти эпизоды его судьбы, переживания, устремления. Мы старались показать С. И. Ожегова с иной, менее доступной стороны, обращая внимание на человеческий облик ученого. Нам кажется вполне логичным завершить этот очерк публикацией неизвестных писем. Они-то, полагаем, заключают в себе то объективное (в сравнении с нашим) представление о Человеке Науки, освещают круг его интересов и географию общения. В этих трогательных письмах по-особому раскрываются и душевные качества С. И. Ожегова, а научная полемика, выступающая, на многих строках, до сих пор актуальна, ибо обсуждает вечные вопросы «языкового общежития».
Корреспонденты С. И. Ожегова — это и хорошо знакомые ему люди, и просто случайные авторы. В этом мы видим большую ценность переписки, которую вел ученый, не способный отторгнуть любознательного собеседника, а, наоборот, желающий поспорить с внимательным читателем, обсудить, наконец, с компетентным специалистом ту или иную проблему.
Некоторые из авторов писем, увлеченные собственными догадками, в чем-то оказались не правы, рассуждая о произносительных нормах и культуре речи. Но все же мы оставили их высказывания и не делаем к ним комментариев, справедливо полагая, что образованный и интересующийся читатель сам разберется в сути научного, но такого, как оказалось, обыденного спора. Для нас важно другое: эти послания и ответы С. И. Ожегова — частица нашей общей истории, в которой для нас нет побежденных и победителей, а есть только наблюдатели и «движители». Устремим и мы к ним наш взгляд и попытаемся понять динамику их мысли, колорит говора, искусность манеры. Возможно, тогда мы будем острее чувствовать жизнь и беречь историю, в которой мы живем.
ЛЕВ УСПЕНСКИЙ — С. И. ОЖЕГОВУ [1]
<Ленинград>, 2. XI. 1954
Дорогой Сергей Иванович !
Не только не намерен «ругать» Вас за Ваши замечания, но, наоборот, прошу и по окончательном ознакомлении с книгой [2] не оставить меня ими. Будет второе издание [3] или нет, о том да ведают консулы, но мне во всяком случае от дельной и грамотной критики — чистая польза.
Полагаю, замечаний в конце концов у Вас «наберется немало: я сам уже обнаружил грамм четыреста всяких «досадных опечаток», «недосмотров» и т.п. Сто раз на всех стадиях выправлял старые «яти», и все же слово «месте» (стр. 123) напечатано через два «е». Есть и грешки, пропущенные мною самим: в результате семилетней (да, так!) правки, бухарские евреи оказались говорящими на тюркском языке, вместо таджикского..; ну, что поделать: при уменьи наших издательств держать рукопись чуть ли не десятилетиями, перемежая свое дольче-фар-ниэнтэ несообразной гонкой и спешкой, и не то еще можно пропустить.
По поводу батюшек-латинистов я думаю. Вы правы, но не «на все сто». При общем низком уровне развития проходили же все-таки некоторые из них ту же бурсу, были «риторами» и «философами» вместе или параллельно Хоме Бруту и Горобцу. Знаний-то они оттуда, возможно, и не выносили, но — уверен — баловство латынью не могло их не привлекать. Охотно допускаю, что сам дьякон Быстрогонов мог не знать ни слова «велокс», ни слова «пес»; возможно, и его этак перекувырнул какой-нибудь архииерей (так в тексте. — О. Н.) в административном порядке (так же, как мой прадед-татарченок в бурсе получил русскую фамилию «Зверев» вместо природной «Ханзыреев», видимо — по созвучию, а при рукоположении сменил и «Зверева» на «Успенского», явно — по храму, в котором сослужал, но, по семейным преданиям, с мотивировкой: «непристойно православному иерею носить столь зверскую фамилию!»). Однако, разговаривая с детьми, я не рискнул бы заводить их в такие дебри семинарской практики: просто им трудно было бы без «продлинноватых» комментариев объяснить — кто, как и когда мог изменить фамилию Велосипедова. Мне думается, что такая степень «допуска» в моей полубеллетристической книжке — не предосудительна.
По вопросу о мягком «эн» семинарской латыни — вполне подчиняюсь Вашему авторству. Я написал эту фамилию тут так, по автобиографическим причинам: в 1918–<19>22 годах в Великолуцком уезде Пск<овской> губ<ернии> я знавал двух приятелей — работников Внешкообраза, сыновей местного притча: одного звали Лявданский, другого Бенэволенский, причем именно в том произношении, которое я закрепил, весьма возможно, безосновательно.
Я очень польщен Вашим желанием привлечь меня к Вашим работам. Безусловно, я ответил бы уже на Ваше милое летнее письмо, но Вы сообщили тогда, что уезжаете в отпуск, и я ждал его окончания.
очень жалею, что это, второе. Ваше послание я получил только сегодня, второго ноября по приезде из Москвы, где провел неделю. Я обязательно зашел бы к Вам или созвонился бы с Вами, тем более, что и останавливался-то на Арбате.
Теперь остается только исправить это при одной из моих возможных ближайших поездок в Москву. Ежели же Вы будете в Ленинграде, то очень прошу не забывать мой телефон (А-1-01-43), а адрес Вам известен.
Я думаю, что установить нужный нам контакт по деловым вопросам затруднительно без личного свидания: я ведь совершенно не знаю ни диапазона, ни направления работ Вашего Сектора.
Впрочем, я был бы рад получить от Вас и письменные соображения Ваши по этому вопросу: если только я могу быть Вам как-либо полезен, готов служить.
Всемерно приветствую Вас, уважающий Вас: Лев Ус<пенский>
Архив РАН. Ф. 1516. On. 2. Ед. хр. № 152. Лл. 1–2 об.
ПРИМЕЧАНИЕ К ПИСЬМУ
1. Авторизированная машинопись с; подписью Л. Успенского.
2. См.: Успенский Л. В. Слово о словах. (Очерки о языке). Л., 1954.
3. То же, 2-е изд. — Л., 1956.