Андреев Л.Г.
В истории сюрреализма раскрывается и подтверждается одна из главных его особенностей — сюрреализм не был, да и не стремился быть только художественной школой. Сюрреализм уже в первом и наиболее значительном из национальных вариантов — французском пытался стать общественно-политическим движением. Андре Бретон — не просто писатель, его деятельность всегда напоминала о деятельности "высокопоставленного партийного функционера, призванного определять каноны сюрреалистической веры и отлучать неверных. Вот порядки, установленные в группировке Бретона: «Андре Бретон так решил. С Андре Бретоном не спорили».
С Бретоном не спорили — с ним порывали.
Знаменитый художник-сюрреалист Макс Эрнст рассказал о поводе, который позволил и ему порвать с Бретоном: «Бенжамен Пере, в своей роли посланника вождя, предстал в моем доме... в декабре 1938 года с поручением сообщить мне, что из-за политических соображений каждый член сюрреалистической группы должен взять на себя обязательство саботировать поэзию Поля Элюара всеми средствами, которыми он располагал. Приказ вождя. Всякий отказ повлечет исключение».
По своему происхождению сюрреализм — дитя, по крайней мере, побочное дитя, бурной, революционной эпохи. Он формировался в годы первой мировой войны, т. е. тогда, когда начался и так очевидно проявился общий кризис капитализма.
«...Социальная и политическая ситуация в Европе была исключительной... Полное банкротство цивилизации, которая сама себя пожирает... Бретон, Элюар, Арагон, Пере, Супо не хотели иметь ничего общего с цивилизацией, потерявшей смысл своего существования», — писал знаток сюрреализма, автор наиболее известной «Истории сюрреализма» Морис Надо. Жажда перемен, которую ощутили сюрреалисты, была отражением до крайности обострившегося кризиса буржуазного уклада. Один из основоположников сюрреализма, Филипп Супо, ныне вспоминает: «По правде сказать, мы жили в тумане. Тем не менее, я помню, что я начал „по секрету" бунтовать. Бунт был бессознательным, если можно так выразиться»(«Europe», 1968, novembre — decembre, p. 3.).
Происхождение сюрреализма сказалось в его противоречивости и в той настоятельности, с которой сюрреалисты пытались соединить в нечто целое принципы, самым категорическим образом от жизни уводившие, с принципами, к жизни, к общественной практике возвращавшими. Крайнее выражение первого рода устремлений — «автоматизм», попытка опереться уже не только на индивидуальное сознание, но и на подсознание. Крайнее выражение устремлений второго рода — оформление сюрреализма как политического течения, превращение художественной школы в нечто подобное политической партии.
Генеалогию сюрреализма определить нетрудно. Сами сюрреалисты достаточно четко указывали на свое родословное древо. Его основная ветвь шла от романтизма начала XIX века, точнее говоря, от того крыла романтизма, преимущественно немецкого, которое было отмечено печатью мистики и иррационализма и которое предваряло «чистое искусство» середины прошлого века, — к декадансу конца века, к символизму. Среди имен, наиболее часто упоминаемых сюрреалистами, — имя Новалиса. В нервом же манифесте сюрреализма Бретон категорически советовал не забывать Новалиса, не забывать таких его умозаключений: «есть события, которые развиваются параллельно реальным». Далее в ряду наиболее почитаемых имен — Жерар де Нерваль, Бодлер, Лотреамон, Рембо. Лотреамон и Рембо — это уже непосредственные предшественники, это преддверие сюрреалистической эстетики.
Связь с символизмом XIX века вскрывается и на ряде других увлечений сюрреалистов. Так, сюрреалистами буквально был открыт Раймон Руссель. Руссель публиковал свои произведения ,с конца прошлого столетия. Однако до сюрреалистов они не имели никакого успеха, к ним относились как к чудачествам не вполне нормального человека. Руссель не был сумасшедшим — он был идеалистом. Он был достойным преемником идеалистического направления эстетики XIX века, завершением романтическо-символистской традиции. Завершением потому, что идеализм был не просто системой взглядов Русселя, но его жизненным принципом, не только мировоззрением, но укладом жизни. Руссель просто-напросто не выносил реальности. Он не выносил других людей и жил одиноко, без близких людей. Он ничего не хотел делить с другими, все пытался организовать для своего личного пользования. Не в грубо материальном смысле слова — Руссель был богат, но довольно безразличен к возможностям, которые предоставляются богатством, — а в смысле сугубо философическом.
Руссель пытался создать мир для себя, свою реальность, отличную от подлинной. Его претензии напоминают о поисках Марселя Пруста, относящихся к тому же времени. Но Руссель пошел дальше Пруста, он шел по пути символистов, искавших потусторонность с помощью намеков, с помощью суггестивной поэзии. Уже символисты пытались лишить слово определенного смысла, сделать слово бессмысленным знаком, намекающим на извечную тайну. Для Русселя мысль о том, что за словами нет никакой реальности — мысль исходная, постулат его творчества. Реальны для Русселя только слова, только слова — подлинная реальность, а произведение превращается в комбинацию слов, из себя самих творящих эту подлинную реальность, реальность произведения искусства. Слово, фраза отрываются у Русселя от контекста, превращаются в строительный материал особого мира, где царит полный произвол, где господствует «я», порвавшее всякие связи с реальным миром.
Руссель пытался из достояния народа, из средства общения превратить язык в свое личное достояние. Руссель попытался сделать язык средством самовыражения, сделать французский язык языком Раймона Русселя. Его произведения в стихах и в прозе — загадки, обрывки действительности в особом мире Русселя, мире, где нет (и это напоминает о Прусте) объективных понятий времени и пространства, где все постоянно удваивается, так как нет действий, а есть, как говорят специалисты по творчеству Русселя, одни лишь «позы», застывшие моменты, созидаемые именно словом: Руссель пытался убедить читателя, что в его произведениях все, похожее на реальность, появляется лишь потому, что произнесенное слово, только слово, есть реальность.
Презирая реальный мир, в 1933 году Руссель покончил с собой.
Философский фундамент сюрреализма, его эстетика «модернизировались» относительно романтизма и символизма за счет субъективно-идеалистических школ начала века, за счет интуитивизма Бергсона, за счет фрейдизма. Разве «автоматическое письмо», главное звено в механизме сюрреалистического искусства, не родственно тому процессу вчувствования в «длительность», т. е. в подлинную суть, который описывал Анри Бергсон? И в том, и в другом случае, и у Бретона, и у Бергсона, главным противником оказывается разум, его необходимо исключить из процесса познания, дабы процесс этот увенчался успехом. Описания сюрреалистического творческого акта в манифестах сюрреализма очень напоминают описания работы интуиции в трудах Бергсона. И те, и другие близки, с другой стороны, тем рассказам о деятельности «инстинктивной памяти», которые заполняют страницы знаменитого романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Пруст — не сюрреалист, само собой разумеется. Но в этой близости берг-сонианства, сюрреализма и Пруста раскрывается кардинальное значение интуитивизма для формирования французского модернизма начала XX века.
Близка философии Бергсона и та «точка», открытие которой Бретон считал главной задачей сюрреализма, поскольку в этой точке стирается грань времен («старым и мрачным фарсом» называл Бретон понятие времени) и через то, что есть, открывается путь к истинной сущности, к тому, что словно бы и есть, но чего все же нет. «Длительность» в системе Бергсона — тоже существование вне времени, обволакивающее материю недоверием к реальному ее существованию, атмосферой релятивизма, благодаря которому все расползается — «материя исчезла».
В целом сюрреализм как философия, как мировоззрение вписывается в то широкое наступление на материализм, которым отмечен рубеж XIX—XX веков. На нем лежит печать кризиса буржуазной философии, о котором в свое время писал В. И. Ленин. «Материя исчезла» — так можно выразить основное и типичное по отношению ко многим частным вопросам затруднение, создавшее этот кризис»(Ленин В. И. Поли. собр. соч., изд. 5, т. 18. Материализм и эмпириокритицизм, с. 273.).. Печать кризиса и в том, что сюрреализм — это одна из многих попыток «выскочить» из «двух коренных направлений в философии», материалистического и идеалистического, попыток, разоблаченных В. И. Лениным. Печать кризиса, наконец, в том, что философские основы сюрреализма можно считать разновидностью «научной поповщины» — если воспользоваться определением Ленина, — и сюрреализм со своей стороны доказал, что «научная поповщина» идеалистической философии есть простое преддверие прямой поповщины»(Ленин В.И. Полн. собр. соч., изд. 5, т. 18. Материализм и эмпириокритицизм, с. 361.).
Особенностью сюрреализма как философии нашего века была претензия на всеобъемлющее значение выдвинутых им принципов, стремление к выработке всеохватывающей концепции, преодолевающей односторонность идеализма и механического, вульгарного материализма. В этом свойстве сюрреализма сказалась эпоха — модернистские школы начала XX века, наследуя символизму, опираясь на выработанные прошлым веком системы идеалистической эстетики, как правило, спорили с символизмом, не принимая ухода символизма с земли, ухода в мир иной, потусторонний. И кубизм, и футуризм, и даже абстракционизм претендовали на «модерность», убеждали в своих теснейших связях с новым веком, улавливая, однако, в действительности как якобы самые главные ее признаки то развитие точных наук, математики, физики, то вторжение машин и развитие скоростей, в общем, что угодно, но не социальное содержание эпохи. Сюрреализм — в этом ряду, он тотчас же подключился к этому процессу модернизации идеалистической эстетики, преодоления односторонности субъективно-идеалистических основ модернизма. Сюрреализм попытался вырваться за пределы «чистого искусства», наследие которого довлело над художественными поисками в начале века, особенно во Франции.
В основе сюрреализма лежит противоречие исходного интуитивизма, спонтанности, субъективизма и стремления выбраться к внешнему миру, навести мосты к реальности. Реальность понимается при этом с натуралистической прямолинейностью и нередко с натуралистической дотошностью копируется. Бретон с интересом относился к опыту натурализма XIX века. Интуитивизм и натурализм — какие, казалось бы, различные литературно-философские традиции! Однако и той, и другой нашлось место в эклектической окрошке, которую представляет собой философия сюрреализма, попытавшегося подняться над материализмом и идеализмом. Закономерной, причинно-следственной связи установить между разными составными частями этой философии было невозможно — в философии сюрреализма ключевое место занял «случай», случай выводил к внешнему миру, к «предметам», наделяя их поэтическим значением, т. е. смыслом, непосредственно рожденным исходными субъективистскими позициями сюрреализма.
Над сюрреализмом как течением XX века, формировавшимся в бурные годы мировой войны и революций, тяготела социальная практика, она неудержно влекла к себе, вторгалась в унаследованные от прошлого столетия философские и эстетические идеи. Нечто подобное произошло с экспрессионизмом. Экспрессионизм, сложившийся несколько ранее сюрреализма, предварял его, так как тоже основывался на мысли о некоей первоначальной субстанции, заложенной в глубинах человеческого духа, независимой от человека, от его сознательной деятельности, свободной от деформирующего влияния внешнего мира, от неподлинного социально-исторического бытия. Только спонтанный, автоматический акт, лишь экспрессионистическое выхлестывание «нутра» в состоянии приоткрыть истину, обнажить духовную субстанцию. Однако мировая война вынудила многих экспрессионистов обратиться к внешнему миру, сосредоточить внимание на фактах социальной действительности — возник так называемый «левый экспрессионизм», воссоединивший исходный субъективизм с критикой милитаризма, с призывом к братству, с социальной, хотя и утопической, программой. Такое воссоединение попытался осуществить и сюрреализм, хотя некоторая социальная активность была ему свойственна с момента появления, она таилась в нигилизме дадаистов.
Одновременно с сюрреализмом в нескольких национальных потоках развивалась экзистенциалистская концепция действительности. Их сближает стремление быть мировоззрением, ответить на поставленные новым временем вопросы. Общее между ними и в том, что для сюрреализма и экзистенциализма внешний мир — нечто порочное, абсурдное. Сюрреалисты и экзистенциалисты делали вывод из наблюдений над состоянием буржуазного общества эпохи общего кризиса. И сюрреалисты, и экзистенциалисты испытывали отчуждение, остро чувствовали отрыв личности от опорочившей себя, лишенной смысла, «бога» буржуазной системы, отрыв, который влек за собой вывод экзистенциализма и сюрреализма об абсолютной свободе индивидуума. Но экзистенциализм ограничивается выявлением, переживанием факта абсурдности бытия — сосредоточиваясь при этом на проблеме «зкзистирования», на проблеме личности в мире, который не может быть изменен, который увековечивается в безысходно-пессимистической концепции «абсурдного мира».
Сюрреализм, беря этот мир за исходное, пытается его преодолеть — сначала расщеплением, разрушением иллюзии реальности в искусстве, дадаистской дезинтеграцией составляющих иллюзию элементов, «расстройством всех чувств» а 1а Артюр Рембо, «черным юмром», а затем созиданием иного мира, истинного. Вследствие этого сюрреализм еще более романтичен, нежели экзистенциализм; не случайно пристрастие сюрреализма к романтизму. Дальними предшественниками сюрреалистов по перестройке мира были высокоценимые ими авторы «черных романов» с их тайнами, замками, привидениями, всевозможными чудесами. Желание быть современным, желание создать истинную реальность — и «черные романы»...
Не удивительно: истинная реальность была для сюрреалистов «сюрреальностью». Неизбежным было поэтому превращение сюрреалистической «научной поповщины» в «поповщину прямую». Пытаясь подняться над односторонностью субъективно-идеалистической философской традиции, сюрреалисты сумели «возвыситься» — до объективного идеализма, преодолеть односторонность интуитивизма — на путях мистики. К традиции интуитивизма и спонтанности философская генеалогия сюрреализма никак не сводима. «Только перелистывая книги Бретона, поражаешься тем, что приходится много раз читать наиболее известные имена алхимии и герметизма»(Carrouges M. Andre Breton et les donnees fondamentales du surrealisme. Paris, 1950, p. 21). Естественно, поскольку «существование высшей точки..., эта кардинальная идея сюрреализма происходит из герметической традиции..,, эта идея по происхождению религиозная». «Энтузиазм Бретона к «восхитительному XIV веку», золотому веку алхимии..., обнаруживает глубокую связь, которая существует между алхимией и сюрреализмом».
Сами сюрреалисты очень дорожили различием между чудесами («прямая поповщина») и сюрреалистическим чудесным («поповщина научная»). Дорожили, ибо желали быть современными, ибо к тому их побуждала эпоха, революционная эпоха, опровергавшая выводы идеализма и субъективного и объективного, властно требовавшая от художника найти путь от созерцания к действию, от описания истории к активному на нее воздействию.
Подчиняясь этим требованиям, так четко предъявленным искусству первой половиной нашего столетия, сюрреализм соприкоснулся с политическими движениями современности и сам попытался стать политическим движением.
Установить точную дату рождения сюрреализма нет возможности. Приходится напоминать о его предшественниках и самых близких родственниках — довоенных модернистских школах, особенно о французском кубо-футуризме. В качестве памятной даты сюрреалистической генеалогии может быть названо 14 июля 1916 года. В этот день, в разгар мировой войны, на земле нейтральной Швейцарии, в городе Цюрихе, в «Кабаре Вольтер» был оглашен «Манифест господина Антипирина» — первый манифест дадаизма. Составителем манифеста был румын Тристан Тцара. Жаропонижающее лекарство, средство от головной боли, часто употреблявшееся Тцара, — антипирин — фигурировало в названии манифеста не случайно. Оно должно было подтвердить, что «дада ничего не означает», оно должно было привлечь внимание к той нарочитой и грубой бессмыслице, которую дадаисты бросали в лицо своим слушателям или читателям. Бессмыслица была вопиющей, но она демонстрировала тотальный кризис, лежавший в основе Дадаизма, и жажду «все вымести», вскормленную нестерпимым отвращением к буржуазному обществу, — отвращением, которое по-анархистски распространялось на все и вся, создавая гротескную, уродливую маску торжествующего идиотизма: «Посмотрите на меня хорошенько! Я идиот, я шутник, я враль! Посмотрите на меня хорошенько! Я отвратителен, мое лицо невыразительно, я маленького роста. Я похож на всех вас».
«Я пишу манифест и я ничего не хочу, я говорю между тем кое-что и я в принципе против манифестов, как я и против принципов», — заверял Тцара читателей, чтобы подвести к главному своему умозаключению, к главному принципу дадаизма: «дада ничего не означает»; «порядок = беспорядку», «я = не мне», «утверждение=отрицанию».
«Где и когда, собственно говоря, возникло Дада, сегодня почти так же трудно установить, как и место рождения Гомера». Впрочем, — «Дада возникло из «Кабаре Вольтер», а «Кабаре Вольтер» основал Балль 1 февраля 1916 года». Так полагают историки дадаизма. «Дада было основано весной 1916 года Гуго Баллем, Тристаном Тцара, Гансом Арпом, Марселем Янко и Рихардом Гюльзенбеком в одном маленьком трактире, «Кабаре Вольтер». В начале 1916 года они пустили в оборот найденное в словаре и импонировавшее своей случайностью, своей бессмысленностью слово «дада». «Публикация, в которой впервые было напечатано слово «дада», называется «Кабаре Вольтер» и появилась она в мае 1916 года в Цюрихе». Немного позже, в 1917 году, там же возник журнал под названием «Дада».
Что же касается формирования «духа дада» и его отражения в искусстве, то это факты более ранние, кануна войны, начала войны. Есть, например, мнение, что «Марселя Дюшана следует рассматривать как зачинателя движения дада». «В начале 1910 года Пикабиа познакомился с молодым, еще неизвестным художником Марселем Дюшаном... Из этого союза возникнет новое отношение к тогдашним проблемам искусства и, более того, общественное поведение, в котором следует видеть истинное начало дадаизма». Предполагается, что «первый преддадаистский манифест появился в 1915 году в «Акцьон». Назывался этот манифест — «Impertinentismus», от немецкого слова «impertinent», что означает «дерзкий, наглый». Хотя напечатан он был в «Акцьон», Журнале экспрессионистов, категорически объявлялось:
«Мы не хотим называться экспрессионистами! Мы не хотим называться футуристами!». Документ этот действительно весьма вызывающий, и вскоре появившиеся манифесты дадаизма предвосхищают не только дерзкое название, но и афоризмы вроде такого: «С талантами легко стать полными идиотами!».
Определение дадаизма попытался дать основатель «Кабаре Вольтер» Балль: «Дадаист: инфантильное существо, донкихотствующее, завязшее в игре слов и грамматических фигур». Он же писал: «То, что мы называем Дада, это дурашливая игра в ничто (em Narrenspiel aus dem Nichts)». Определял дадаизм и Андре Бретон: «Дада, признавая только инстинкт, a priori отрицает возможность объяснения. По его мнению, мы не должны сохранять никакого контроля над собой. Не может быть и вопроса об этих двух догмах: мораль и вкус».
Второй памятной датой в генеалогии сюрреализма является 24 июня 1917 года — день постановки пьесы Гийома Аполлинера «Груди Тирезия» («Les mamelles de Tiresias»). Талантливый и восприимчивый поэт, Аполлинер был перекрестком основных поэтических магистралей Франции начала века. Одна из них связывала его поэзию с кубизмом и затем шла к дадаизму, к сюрреализму.
Пьеса Аполлинера называлась «Груди Тирезия, сюрреалистическая драма в двух актах и с прологом». Так было введено понятие «сюрреализм» — «надреализм», «сверхреализм» («sur» — по-фр. «над»). Позже, в первом «Манифесте сюрреализма» Бретон напишет: «В знак уважения к Гийому Аполлинеру... Супо и я, мы обозначили словом сюрреализм новый способ чистого выражения».
В предисловии к драме, поясняя смысл своего неологизма, Аполлинер сообщил, что имеет в виду «возвращение к природе», но «без подражания на манер фотографий», ибо «театр не жизнь». «Новую эстетику» Аполлинер противопоставил искусству «иллюзий», оставив иллюзии на долю кино. Само по себе понятие это достаточно неопределенно; явно осуждая натуралистическую похожесть на жизнь, Аполлинер замахивался и на отражение реальности в реалистическом искусстве. Недоставало ясности и «новой эстетике». Из предисловия к пьесе Аполлинера проистекала определенным образом только потребность в «свободе воображения драматурга». В Прологе пьесы представший пред зрителем Директор труппы обещает «новый дух в театре», соединение «звуков, жестов, цветов, криков, шумов, музыки, танца, акробатики, поэзии, живописи». Вслед за автором Директор повторяет — «Театр не должен быть искусством иллюзий». А для сего — «драматург пользуется всеми миражами, которые есть в его распоряжении..., не считается со временем и пространством... Его пьеса — его мир, внутри которого он бог-творец».
«Груди Тирезия» — и есть творение, задачей которого было показать право творца на ничем неограниченное приложение фантазии. Грудь Терезы превращается в воздушные шарики, красный и голубой; они улетают, держась на ниточке; у Терезы тут же вырастают борода и усы, она становится мужчиной, Тирезием, меняется одеждой с мужем; вот она уже генерал Тирезий, депутат Тирезий, тогда как муж нашел способ с помощью силы воли производить детей (40.050 штук в день); в конце Тереза возвращается, «чтобы любить». Нетрудно заметить, что аполлинеровская шутка предваряет скорее дадаистские, чем сюрреалистические фантазии. И не только «Груди Тирезия»: «Аполлинер своими кали-граммами без сомнения вдохновил Пикабиа на создание его первых поэм-рисунков».
Тристан Тцара, приступив к делу, немедля написал Аполлинеру (тот после ранения находился в госпитале), приглашая его сотрудничать в «Дада». Ответ он получил, но от сотрудничества Аполлинер уклонился, хотя дадаисты не переставали выражать ему свое восхищение. Объяснил он свое поведение в письме Тристану Тцара от б февраля 1918 года: «Я полагаю, что для меня может быть компрометирующим... сотрудничество в журнале — независимо от его духа, — в котором сотрудничают немцы, какими бы антантофилами они ни были».
Дадаистам были совершенно чужды подобные опасения. Наоборот, сама разноплеменность их группировки в те годы, в разгар войны, была вызовом шовинизму и вражде, протестом против войны. Организаторы сюрреалистического движения Арагон, Бретон, Супо были знакомы с Аполлинером, тоже им восхищались, а потому не обращались к характерному для дадаистского периода вызывающему тону даже тогда, когда говорили о совершенно им чуждом отношении Аполлинера к войне. В 1920 году Бретон писал об Аполлинере как о «сюрреалисте», ссылался на то, что поэзия для Аполлинера — «продукт деятельности, названной им сюрреалистической».
С концом войны нейтральная Швейцария перестала быть центром дадаизма. В 1917—1918 годах группировки дадаистов возникли в нескольких крупных городах Европы — в Берлине, Кельне и др. С 1919 года центр передвинулся в Париж. В марте 1919 года в Париже Андре Бретон, Луи Арагон и Филипп Супо предприняли издание журнала «Литература». Они пригласили Тристана Тцара и тот переехал во французскую столицу, вслед за Пикабиа и Дюшаном. Теперь в Париже дадаисты, получив подкрепление в лице организаторов «Литературы», ставят свои скандальные спектакли, предназначенные эпатировать публику, демонстрировать абсолютный нигилизм.
Вот описание одного из спектаклей, причем из самых мирных: «...Сцена представляла собой погреб, свет был погашен и доносились стоны... Шутник, из-за шкафа, ругал присутствующих... Дадаисты, без галстуков, в белых перчатках, вновь и вновь появлялись на сцене — Андре Бретон хрустел спичками, Г. Рибмон-Дессень каждую минуту кричал: «Дождь капает на череп!», Арагон мяукал, Ф. Супо играл в прятки с Тцара, в то время как Бенжамен Пере и Шаршун ежесекундно пожимали друг другу руки. Сидя на пороге, Жак Риго громко считал автомобили и драгоценности посетительниц...».(Hugnet G. L'aventure dada (1916—1922), Paris, 1957, p 84.)
В Берлине обстановка была иной. Германия бурлила, и в Берлине деятельность дадаистов сразу же приобрела более отчетливое политическое направление. Дадаисты сблизились в Германии с левыми экспрессионистами (Гросс, Хартфильд). «В 1919—1920 годах Дада достигло апогея в Берлине: с первых же недель 1919 года объявление Веймарской республики дало возможность показать свою оппозицию правительству, которое,... только что в пользу буржуазии обратило пролетарскую революцию. Демонстрации учащались, становились все более бурными, и к ним все менее терпимо относилась полиция: выставка в Галерее Неймана в апреле 1919 года, вечера Дада в зале Майстера в мае и в театре „Die Tribune" в декабре, публикация манифестов и брошюр („Hurrah! hurrah! hurrah!" Рауля Османа), создание Центрального Революционного Дадаистского Совета, выработка программы политического действия»(Sanouillet M. Dada a Paris. Paris, 1965, p.35).
Берлинские дадаисты выбрасывали тогда такие лозунги: «Дада борется на стороне революционного пролетариата!». Не удивительно, что из группы берлинских дадаистов вышел Джон Хартфильд, который уже в 1920—1921 годах использовал некоторые технические приемы дадаистского искусства для политической пропаганды, а вскоре превратил фотомонтаж в сильнейшее оружие революционной, антифашистской публицистики.
С 1921 года более о Дада и дадаистах в Берлине не слышно. А в Париже голос дадаизма не умолкает, звучит по-прежнему вызывающе, дерзко.
Однако Бретон все заметнее отдаляет и отделяет себя от дадаизма, от Тцара. Демаркационную линию провести довольно трудно. Но вот уже в октябре 1919 года в журнале «Литература» появились отрывки из «Магнитных полей». Бретон позже скажет, что «сюрреализм... начинается в 1919 году с публикацией в журнале «Литература» первых глав «Магнитных полей», произведения, написанного совместно Филиппом Супо и мною, произведения, в котором автоматизм как определенный метод в первый раз открыто проявляется».
Следует учесть, однако, что Бретон мог и не упомянуть некоторых фактов из истории сюрреализма, с его персоной не связанных. Жена немецкого экспрессиониста Ивана Голла напоминает, что Голл уже в 1918 году писал: «Произведение искусства должно сюрреализиро-вать реальность. Только то является поэзией, что ведет речь об ирреальном. Искусство должно быть созиданием, а не имитацией... Поэт должен воспеть сюрреальность, а не реальность». Между Бретоном и Голлом была такая вражда, что дело доходило тогда до потасовок, инициатором которых, судя по всему, был Бретон.
Первые шаги сюрреализма не были никем замечены. «Публикация «Магнитных полей» прошла совершенно незамеченной», — свидетельствует Супо. А постановки первых сюрреалистических пьес были «полным провалом..., ни малейшего скандала. Молчание».
Важнейшей датой истории сюрреализма стал 1924 год — в этом году был опубликован первый «Манифест сюрреализма» («Manifeste du surrealisme»). Он был написан Бретоном и стал документом всего течения. В этом же году появились первые номера журналов «Сюрреализм» (И. Голл) и «Сюрреалистическая революция» (П. Навилль, Б. Пере). Новая школа была создана, сюрреализм стал фактом — со своей программой, прессой и даже особенным исследовательским центром. Роль такого центра выполняло «Бюро сюрреалистических исследований» (Париж, улица Гренель, 15).
Тот же 1924 год помечен в истории сюрреализма еще одним документом — коллективным произведением сюрреалистов, памфлетом «Труп» («Un cadavre»). Этим издевательским памфлетом сюрреалисты помянули только что скончавшегося Анатоля Франса. «Отпразднуем день, когда хоронят коварство, традиционализм, патриотизм, оппортунизм, скептицизм, реализм и бессердечность!» — призывал Бретон (другие части памфлета были подписаны Супо, Элюаром и Арагоном). Набор различных «измов» обозначал ниспровергавшуюся сюрреалистами буржуазность.
Первые же шаги себя осознавшего и о себе заявившего сюрреализма ознаменовались следующим программным манифестом от 27 января 1925 года: «Мы ничего общего не имеем с литературой... Сюрреализм — не новое или более легкое средство выражения, не метафизика поэзии. Он средство тотального освобождения духа...
Мы твердо решили совершить Революцию... Мы специалисты по Бунту...».
Заметим, как сильно сдвинул сюрреализм акценты в западноевропейском модернизме — или, точнее говоря, как жизнь передвинула эти акценты. Длительной традицией была ставка на искусство как на нечто спасительное, единственно достойное в недостойном буржуазном мире. Одно из примечательных на этот счет признаний принадлежало еще Теофилю Готье, чье творчество сыграло роль первостепенного по значению источника «чистого искусства» XX века: «Искусство для нас не средство, но цель». Эти слова относятся к 1856 году.
В 1925 году сюрреализм торопится отмежеваться от искусства, не возлагает на него особых надежд, в лучшем случае соглашается, что искусство — не цель, а средство. «Твердо решив совершить революцию», сюрреалисты сделали шаг вперед и от дадаистов, никакими революциями не озабоченных, постольку, поскольку и мысли о каком бы то ни было целесообразном преобразовании они не допускали. Бретон в дадаистский период писал: «Мы не верим, естественно, в возможность хоть какого-нибудь социального преобразования, хотя мы и ненавидим выше всего консерватизм и объявляем себя сторонниками революции, какой бы она ни была. «Мир любой ценой!» — таков был лозунг Дада во время войны, как во время мира лозунг Дада — «Война любой ценой!».
Так в первой половине 20-х годов в недрах французского сюрреалистического движения призыв дадаистов к уничтожению довольно быстро трансформировался в призыв к революции. Эта особенность французского сюрреализма обеспечила ему авторитет в кругах бунтарски настроенной интеллигенции, сразу же определила особое место сюрреализма в ряду других школ европейского модернизма начала века. Несомненно, сюрреализм сыграл значительную роль в духовной жизни зарубежной интеллигенции в силу того, что дерзко заявил о себе как о месте сбора тех, кто понял — кризис буржуазной цивилизации зашел так далеко, что созидание возможно только на основе радикального обновления, на основе бунта, на новых путях.
Но сюрреализм сохранял при этом теснейшие связи с дадаизмом. Об анархизме, патологическом цинизме дадаистов и напоминает издевательский памфлет «Труп», призывавший надругаться над покойным писателем всех, кто не успел или позабыл это сделать. Провозглашенная сюрреалистами революция была первоначально отчаянно крикливой вследствие того, что была преимущественно словесной. «Мы бунтари духа», — заявляли сюрреалисты. Что же это значило? Это означало, что «политический и социальный» бунт был для них «простым спором». Декларировав «абсолютное преобразование» и «тотальное освобождение», сюрреалисты, как все идеалисты, в ранг задач банально-второстепенных низводили выполнение социально-политических задач революции — т. е. тех задач, которые абсолютно необходимы для реального освобождения и плоти, и духа. Тотальный размах сюрреалистической революционности был следствием анархического, чисто воображаемого освобождения от социальных обстоятельств. В своем революционном манифесте сюрреалисты поэтому и замахнулись на Историю, на законы Истории. Бытие они представили в виде чисто-поля, где разгулялась воля молодецкая ничем не обусловленных чудо-богатырей. Картина заманчивая, конечно, но иллюзорная.
Бунт этот возвещает освобождение «я» — абсолютное, тотальное, поскольку «я» сбрасывает с себя (в своем воображении) путы общественного существования, бремя социальных, моральных, политических, семейных норм и связей, передвигается в иную плоскость, в плоскость «reve». «Reve» — одно из центральных понятий сюрреализма. Это французское слово означает и «мечту», и «грезу», и «сновидение», оно означает существование за пределами логики и нравственности, в особом мире, в мире расковавшейся личности(По этой причине — надо предупредить читателя — в настоящей работе во всех случаях употребляемые русские аналогии слова «геvе» — будь то «греза», «мечта» или «сон» — не точны, приблизительны. ). Вход в этот мир открывается довольно просто: «сюрреализм — это переулок очарований сна, алкоголя, табака, эфира, опиума, кокаина, морфия». Вот так сюрреализм и оказывается в роли силы, «разбивающей цепи», освобождающей человека, В сущности каждый захмелевший вправе счесть себя сюрреалистом или же по-сюрреалистически свободным человеком! «Я никогда не искал ничего другого, кроме скандала, и я искал его ради него самого», — писал тогда Арагон.
Арагон в те времена лишь «пожимал плечами» при упоминании о русской революции, казавшейся сюрреалистам «министерским кризисом». Революция требовала, кроме прочего, революционного порядка — для Элюара истинная, сюрреалистическая революция означала «беспорядок и безумие». Андре Бретону не изменял его «вкус к провоцированию (sens de la provocation), в коем он признает необыкновенную действенность».
В апреле 1925 года сюрреалисты обратились с письмом к главным врачам лечебниц для душевнобольных. Душевнобольные были объявлены в этом письме «жертвами социальной диктатуры», сюрреалисты потребовали их освобождения во имя «индивидуальности, которая суть человека». Соответственно, с другой стороны, по их заявлению — «все индивидуальные акты антисоциальны». Иными словами, «я» — синоним свободы и антагонист общества, а поэтому оно адекватно безумию, ибо безумие есть свобода от ума, свобода, которая вызывает репрессивные меры общества.
Возвестив о своем бунтарстве, сюрреалисты предложили первоначально форму индивидуалистического бунта, т. е. ответили на наиболее распространенные среди западной интеллигенции иллюзии. Бунт сюрреалистов лег в самую обкатанную колею — колею освобождения личности, освобождения «я». По этой колее двигается и экзистенциализм, и фрейдизм. Они обладают на первый взгляд поразительной, а на самом деле естественно проистекающей из их сущности способностью поворачиваться своей критической стороной то к реакционной буржуазии, то к революционному пролетариату. Они питают идеологию «третьего пути». Свой индивидуализм они нацеливают то на обезличивающий конформизм буржуазии, то на коллективистскую мораль социализма, в качестве условия освобождения личности предполагающую освобождение коллектива, класса, общества.
Но положение, как известно, обязывает. Назвав себя революционерами, сюрреалисты оказались во власти той объективной логики борьбы, которую они вначале столь легкомысленно сбросили со счетов. Забегая вперед, скажем, что в 1927 году пятеро виднейших сюрреалистов — Арагон, Бретон, Элюар, Пере, Юник — вступили в Коммунистическую партию Франции. Это не было очередным экстравагантным поступком преемников дадаизма. Напротив, этот акт был логичен, закономерен — в той мере, в какой антибуржуазность сюрреалистов была искренней и неподдельной. Этот акт был логичен и в силу логики борьбы.
В силу этой логики они оказываются рядом с коммунистами, против буржуазии, поскольку осудили в 1925 году войну в Марокко, рядом с коммунистами, а потом и в компартии, которая — как признал тогда Бретон — «в революционном смысле — единственная сила, на которую можно рассчитывать».
В обращении к «сюрреалистам-некоммунистам» (1927) вступившие в партию сюрреалисты сами указали на закономерность своего движения к политической opганизации революционного пролетариата, поскольку это движение определялось принятием ими тогда революции как «факта конкретного». Они даже противопоставили свой шаг «чистому протесту» сюрреализма как более высокую форму бунтарства. Уже осенью 1925 года в своем манифесте «Революция прежде всего и всегда!» («La Revolution d'abord et toujours!») они признали: «...Мы не утописты — Революцию мы понимаем именно в социальной ее форме», — хотя такое признание социальной революции уживалось с пренебрежением к «политическим и социальным спорам», в начале того же документа выраженным. Сюрреалисты отмежевывались от «европейской цивилизации» и выше всего поставили «свою любовь к Революции».
Так, в 1925 году в сюрреалистическом движении наметилось одно из главных раздиравших это движение противоречий, противоречие анархо-индивидуалистической, «дадаистской» основы сюрреализма и неизбежного, обусловленного обстоятельствами, все усиливавшегося тяготения к социальной политической революции. Во внутрь сюрреалистической группировки был перенесен столь характерный для нашего времени спор — и этот спор изнутри взрывал, раскалывал группировку.
Акт вступления в компартию группы сюрреалистов — один из моментов развертывания этого спора, момент чрезвычайно важный. Другое дело, что акт этот не был лишен декларативности, он вовсе не означал той капитальной внутренней перестройки, которая бы освободила сюрреализм от тяготевшего над ним противоречия, не привел к существенным сдвигам в философии и эстетике сюрреализма.
Вот другой пример. В сентябре 1926 года Андре Бретон опубликовал довольно обширное разъяснение своей позиции. Он сообщал, между прочим, что Анри Барбюс, заведовавший отделом литературы в «Юманите», предложил ему, Бретону, сотрудничество. Бретон ответил инвективой. Роман Барбюса «Огонь» он назвал «большой газетной статьей», а самого «г-на Барбюса» — «если не реакционером, то по крайней мере ретроградом, что, может быть, не лучше». «Вот человек — писал Бретон, — который пользуется влиянием, ничем не оправданным: он и не человек дела, и не светоч разума, и буквально ничто». При такой безапелляционной характеристике Барбюса, характеристике, скорее напоминающей смертный приговор, трудно даже учитывать некоторые верные возражения Бретона. Например, Бретон обратил внимание на то, что Барбюс в те годы чрезмерное, отправное значение придавал форме — Бретон потребовал идти от революционного содержания к форме, к слову. «Да здравствует социальная революция и только она!» — восклицает Бретон. Прекрасно, но полемика с Барбюсом свидетельствовала о том, что Бретон, призывая к социальной революции, накануне вступления в партию в полной мере сохранил те навыки цинической, скандальной, «дадаистской» журналистики, которые нашли себе применение и в надругательстве над памятью Анатоля Франса. Приемы, не предполагавшие никаких «устаревших» нравственных понятий, говорили о сохранении Бретоном анархической позиции. Недаром он Лотреамона поставил рядом с Лениным. Бретон был, конечно, прав, когда возражал попыткам сектантской и вульгарно-материалистической недооценки духовной жизни, якобы ничего не значащей перед лицом проблем зарплаты и экономической эксплуатации пролетариата. Он был прав в споре с сектантством. Но какое стократное сектантство и какой крайний нигилизм проявлял сам Бретон в отношении, например, к Франсу и Барбюсу!
Во втором манифесте сюрреалистов («Second manifeste du surrealisme») в декабре 1929 года Бретон, уже член КПФ, писал: «Мы не можем избежать наиболее жгучей постановки вопроса о социальной системе, в которой мы живем, я хочу сказать, вопроса принятия или непринятия этой системы». Он повторял, что «для освобождения человека, первого условия освобождения духа», можно рассчитывать «лишь на пролетарскую Революцию». Верные выводы!
Но там же: «сюрреализм не побоялся стать догмой абсолютного бунта, тотального неподчинения, саботажа, возведенного в правило, и если он чего-либо ожидает, то только от насилия. Простейший сюрреалистический акт состоит в том, чтобы с револьвером в руке выйти на улицу и стрелять наугад, сколько можно, в толпу». Эти нашумевшие слова уже не раз объявлялись простой опиской Бретона, его очередной бравадой. Но это не описка. Видно, что на прочную и незыблемую анархистскую основу наслоились лозунги пролетарской революции и сосуществуют с прежней основой, не меняя ее. Не удивительно, что Бретон не смог привести к одному идеологическому знаменателю и своих строптивых соратников, хотя и пытался осуществить эту задачу с помощью достаточно крутых мер.
Казалось (особенно в беспощадной с обеих сторон перепалке с А. Арто), что Бретон пытается в конце 20-х годов вовлечь сюрреалистов в процесс воссоединения с коммунистическим движением (с июля 1930 г. Бретон выпускает журнал «Сюрреализм на службе революции»), пытается социально активизировать своих единомышленников — на что некоторые из них отвечали категорическим несогласием. Например, А. Арто с пренебрежением писал о «социальном плане, материальном плане» бытия и повторял, что сюрреализм для него всегда был и остается «новым сортом магии», «подсознательным, до которого рукой подать». Но вчитаемся во «Второй манифест»: столь, казалось бы, далеко ушедший от Арто Бретон (особенно, если принять во внимание оскорбительные взаимные характеристики, создающие впечатление абсолютного расхождения) говорит теми же, что и Арто, словами о целях и смысле сюрреализма («наша задача — все яснее увидеть то, что без ведома человека ткется в глубинах его души...»).
Вот Робер Деснос, порывая с Бретоном, и сказал ему: «Верить в сюрреальность — значит вновь мостить дорогу к Богу. Сюрреализм в том виде, в каком он сформулирован Бретоном, — это одна из наиболее серьезных опасностей для свободной мысли, хитроумнейшая западня для атеизма, лучшее подспорье для возрождения католицизма и клерикализма».
Эти слова прозвучали в «Третьем манифесте сюрреализма» («Troisieme manifeste du surrealisme»), написанном Десносом в 1930 году в знак его демонстративного разрыва с Бретоном. Уход из группы Десноса, одного из самых блестящих поэтов, примыкавших к сюрреализму, был серьезным ударом для группировки. Впрочем, разваливаться она начала раньше. С Бретоном не спорили, с ним порывали... В 1925 году Бретон отлучил от сюрреализма Роже Витрака, в 1926 году — Ф. Супо, А. Арто. Затем наступила очередь других вероотступников. В 1929 году Бретон устроил настоящую проработку своим строптивым соратникам: во «Втором манифесте сюрреализма» приведен длинный список отлученных от сюрреализма. Ответом был крайне резкий «Труп», еще один памфлет, но уже адресованный самому Бретону, от группы его вчерашних единомышленников (среди «их такие крупные имена, как Робер Деснос и Жак Превер).
А вслед за этим разразилось «дело Арагона», которое закончилось таким ударом, от которого французская группировка сюрреалистов уже не смогла оправиться, — уходом крупнейшего писателя, неоспоримого козыря сюрреализма в 20-е годы.
В 1927 году, вступив в компартию, Арагон, по его признанию, оставался сюрреалистом. Но затем, особенно после посещения СССР в 1930 году и участия в международной Конференции революционных писателей (в Харькове), Арагон, по его же словам, преодолевает «социальную безграмотность» индивидуализма, преодолевает анархизм. В данном случае пребывание в компартии привело к существенной перестройке мировоззрения — политических, затем и философских, и эстетических взглядов. «Дело Арагона» обнаружило в полной мере логическую последовательность и взаимосвязанность всех этих аспектов французского сюрреализма 20-х годов, — истинное преобразование одного из них повлекло за собой качественное видоизменение всех прочих.
В 30-х годах Бретон и его группа неустанно повторяют слова верности революционному движению и диалектическому материализму. В 1932 году в специальном послании, осуждавшем Арагона, сюрреалисты писали: «Можно видеть, как в недрах сюрреализма произошла глубокая эволюция, которая привела нас к диалектическому материализму... Закономерное следствие этого — наше все более эффективное участие в борьбе революционного пролетариата». Сюрреалисты — в рядах созданного в 1932 году Объединения революционных писателей и художников, их имена возле имен Барбюса, Роллана, Вайяна-Кутюрье.
Но вот в 1933 году Барбюс и Роллан призывают всех людей, независимо от политических взглядов, объединиться для борьбы против войны, чей зловещий лик вновь возник перед человечеством. И что же? Сюрреалисты осудили этот призыв, осудили во имя революции, ссылаясь на авторитет Ленина, цитируя его, чтобы доказать, что Барбюс и Роллан заняты примирением враждебных классов, тогда как нужно показывать их непримиримые противоречия. В условиях 30-х годов тот неистощимый запас анархизма и нигилизма, который свойствен был сюрреализму, несколько меняя свои формы, все заметнее превращается в политическое левачество и ультра-революционное сектантство. При этом сюрреалисты верно напоминали о противоречиях и ошибках Барбюса и Роллана, особенно в 20-е годы, не забывали, что Барбюс написал «Иисуса» и был руководителем действительно путаного журнала «Монд», а Роллан был «апологетом Ганди» — но ничего более ни у того, ни у другого не нашли, не заметили их эволюции, не заметили «Прощания с прошлым» Роллана. Борьбу за мир сюрреалисты отождествили с пацифизмом, зачислили в разряд разоружающих мелкобуржуазных иллюзий.
В феврале 1934 года, во время фашистских провокаций, сюрреалисты призвали всех тружеников к антифашистскому объединению. Но в следующем, 1935 году, еще одно и чрезвычайно значительное международное мероприятие ясно показало существенные и непримиримые расхождения между политической и идеологической программой французских коммунистов и сюрреалистов. Это был Конгресс в защиту культуры.
Один из самых главных вопросов, обостривших противоречия между компартией и сюрреалистами, и был вопрос об отношении к культуре, о защите культуры, о национальной культуре. К преодолению сектантства и защите национальной культуры от фашистского варварства призвал, как известно, VII Конгресс Коминтерна. Это стало генеральной линией коммунистического движения.
От имени коммунистов Франции Поль Вайян-Кутюрье, писатель и один из руководителей партии, заявил на пленуме ЦК КПФ 16 октября 1936 года: «Мы продолжаем Францию. И потому, что мы продолжаем Францию, мы хотим спасти культуру». Вайян-Кутюрье говорил: «Коммунистическая партия прежде всего партия мира». И среди ее целей — искусство, от которого коммунисты требуют одного — «быть свободным, быть искренним и быть человечным».
Само собой разумеется, все это было неприемлемо Для Бретона, все это мешало давно начатой сюрреалистами стрельбе по культуре. Правда, в 30-е годы Бретон не раз напоминал знаменитые ленинские слова о том, что пролетарская культура должна быть результатом ранее накопленных знаний. Но взглянем хотя бы в те проскрипционные списки, которые составляли сюрреалисты, рекомендуя не только и не столько «что читать», сколько «что не читать». Среди последних — и Рабле, и Мольер, и Вольтер, и Бальзак, и Мериме, и Верлен, и Пруст, и Барбюс, и Мориак, и многие другие. В отличие от списка рекомендованных, список нерекомендованных завершался многообещавшим «и т. д...., и т. п......
Культура выбывала у сюрреалистов органическую, исконную неприязнь, неприязнь, заключенную в сути, в глубинах «авангардизма».
В 30-е годы это и выразилось в открытом возмущении лозунгом защиты национальной культуры. «Мы, сюрреалисты, мы не любим наше отечество», — говорил Бретон в речи на Конгрессе в защиту культуры (точнее, намеревался сказать — слова ему не было дано, а текст зачитал Поль Элюар). Можно понять, как складывалась неприязнь к «отечеству» у сюрреалистов, преемников дадаизма, вскормленного ненавистью к мировой войне и ко всем проявлениям шовинизма, ура-патриотизма. В 20-е годы слово «отечество» фигурирует среди наиболее бранных слов, сюрреалистами употреблявшихся. А коммунисты заявили: «Мы продолжаем Францию...». Сюрреалисты повторяли при этом — «пролетарии не имеют родины», «враг в собственной стране». Они обрушились на коммунистов за то, что те якобы «изменили лозунгу: превращение войны империалистической в войну гражданскую». Они выступили против всяких договоров между социалистической страной и капиталистическими странами, осудили договор, заключенный между СССР и Францией, — а ведь это был договор о ненападении, усложнявший положение агрессивных, фашистских государств!
Среди слов и политических лозунгов, которые повторяли в 30-е годы сюрреалисты, были и правильные, революционно звучавшие. Надо это признать. Но их повторяли без учета ситуации, без учета развития общества и конкретного соотношения сил. Поэтому эти лозунги все более уподоблялись церковному катехизису, который снабжает вопрошающего все теми же из века в век повторяющимися ответами, все менее удовлетворяющими жажду познания. Независимо от субъективных намерений, объективное значение сюрреалистической догматики было все менее революционным — легко представить себе, какую роль играло сектантство в условиях 30-х годов, перед лицом наступавшего фашизма!
Другим пунктом разногласий было отношение к СССР. 3 те годы, в атмосфере грозовой, предвоенной, в годы быстрого и угрожающего продвижения фашизма, отношение к единственной стране социализма, в труднейших условиях совершавшей свой невиданный революционный эксперимент, было пробным камнем революционности. Бретон и Элюар уже в 1933 году были исключены из компартии за одобрение антисоветских выступлений.
Сюрреалисты в 30-е годы отстаивали необходимость развития различных тенденций революционного движения. Дело не только в том, что в конкретных условиях 30-х годов этот призыв к разделению, дроблению пролетарского движения выглядел странным образом на фоне очевидной и жизненной необходимости объединения для борьбы против фашизма и войн. Дело и в том, что сюрреалистический призыв к свободному обмену мнений оборачивался на самом деле последовательным выражением одной, только одной, весьма определенной тенденции — этой тенденцией был троцкизм.
Еще в 1925 году Бретон познакомился с книгой Троцкого о Ленине. Отмечается огромное влияние ее на Бретона. Эта книга содействовала «политизации» сюрреализма. В еще большей степени она содействовала интересу Бретона к троцкизму. В этом нет ничего удивительного. Бретон был для этого подготовлен опытом дадаистско-сюрреалистического, анархистского бунтарства, а со второй половины 20-х годов, в 30-е годы революционность Бретона и его единомышленников все более отдает именно троцкизмом. Бретон сближался с троцкистами, сотрудничал с ними все теснее, его все труднее отделить от политического троцкистского направления, — и в какой-то момент это неминуемо должно было кончиться разрывом с компартией.
В свете дальнейших событий Бретона легко превратить— что нер-едко и делается — в прозорливого политического деятеля, одним из первых начавшего борьбу против культа личности Сталина. Никакой, однако, прозорливости тут не было. Рассуждения о культе диктовались анархизмом и близостью к Троцкому, диктовались той враждебной линией, которую троцкизм проводил относительно Советского Союза, чутко регистрируя прежде всего недостатки. Бретон пытался взбудоражить общественное мнение, указав ему на развивающуюся «советскую ортодоксию» и «идолопоклонство». Он противопоставлял всему этому свободу мысли. Но как странно звучал призыв к свободе в устах столь нетерпимого, догматически мыслившего человека, каким был сам Бретон! («Андре Бретон так решил. С Андре Брето-ном не спорили...»). Как странно слышать речи об «идолопоклонстве» и «ортодоксии» из уст французских сюрреалистов-троцкистов, которые, например, в своем программном политическом манифесте 1935 года «Контратака». Боевое объединение революционной интеллигенции» («Contre-attaque». Union de lutte des intellectuals revolutionnaires»), призывая к революции, заявили о намерении «заставить служить себе оружие, созданное фашизмом, умеющим использовать органическое стремление людей к эмоциональной экзальтации и к фанатизму». Программа Народного фронта в этом документе категорически осуждалась за «буржуазность». Сюрреалисты-троцкисты — борцы против «ортодоксии», за «свободное развитие различных тенденций» — предлагали более радикальное средство: «создание больших и сильных соединений, дисциплинированных, фанатичных, способных в нужное время осуществлять безжалостную власть». «Смерть рабам капитализма!»: «смерть» — как лейтмотив звучит это слово в манифесте троцкистского, бретоновского «свободомыслия».
Борьбой на два фронта — против буржуазии и против коммунистических партий — завершается политическая история французского сюрреализма 30-х годов Бретон и оставшиеся ему верными сюрреалисты во второй половине этого бурного десятилетия надеялись на создание политического и идеологического движения, авторитетом для которого должен был стать Троцкий, а ареной деятельности — весь мир. Попытка придать сюрреализму характер международный, оформить сюрреализм как движение интернациональное, раскрылась в призыве (в июле 1938 года) к созданию «Международной федерации независимого революционного искусства» (инициаторами были Троцкий и Бретон) с оргцентром в Париже, на рю Фонтен, 42 (т. е. по месту жительства Андре Брегона). «Федерация» эта, однако, стала разваливаться, едва успев объявить о своем существовании.
В 30-е годы группа французских сюрреалистов сильно поредела; пополнялась она литераторами весьма скромного дарования, которых привлекала скорее политическая ориентация Бретона, чем причины, связанные с искусством. Рядом с именем Бретона почти до конца десятилетия неизменно стояло имя лишь одного значительного писателя — Поля Элюара.
Однако в 30-е годы сюрреализм перестает быть явлением преимущественно парижским, как то было в предшествовавшее десятилетие. Другое дело — место и значение сюрреализма в национальном искусстве. Например, «Макс Эрнст, ведущий немецкий сюрреалист, во Франции и в Соединенных Штатах известнее, чем у нас».(Gеrо1d К. G Deutsche Malerei unserer Zeit, Wien — Mundien-Basel, 1956, S. 77.)
Как указывалось выше, и в 20-е годы среди имен сюрреалистов попадались нефранцузские, но все же группировка Бретона была первоначально менее разноплеменной, чем швейцарская группировка дадаистов. Помимо парижской, в 20-е годы сложилась — в прямой связи с парижской — заметная группа сюрреалистов в Бельгии. Уже в 1924 году в Бельгии поэты П. Нуже, К. Геманс, М. Леконт основали сюрреалистический журнал «Корреспонданс»; появились и другие издания. В марте 1934 г. бельгийский поэт Шаве организовал сюрреалистическую группу «Разрыв» («Rupture»). Из сюрреалистов Бельгии особенно выделился художник Рене Магритт.
К середине 20-х годов проявило себя сюрреалистическое течение в Югославии, точнее говоря, в Сербии. Дети обеспеченных родителей, будущие сербские сюрреалисты учились в Париже. Автор первой истории сербского сюрреализма пишет, что «сербский сюрреализм имеет то достоинство, что он развивался не после французского, не как его ветвь, как то было в большинстве стран, но одновременно с ним»(Kapidzic-Osmanagic H. Le surrealisme serbe et ses rapports avec le surrealisme francais Paris, 1968, p. 10 ). Однако далее вопрос уточняется таким образом: «сербский сюрреализм... родился под прямым влиянием французского движения... Молодые сербы избрали движение французского авангарда, наиболее новое и современное, перенесли его ь Сербию и содействовали его развитию в то же время, что и их французские товарищи».
Предсюрреалистский период в Сербии связывается с появлением в Белграде в 1922 году журнала «Пути», выдвинувшего очень неопределенную программу «модерной» литературы. Журнал перепечатывал произведения французских модернистов, в их числе Бретона. Редактор «Путей» Марко Ристич все более увлекался Бретоном. Он первым познакомил Сербию с идеями бретоновского «Манифеста», стал пропагандистом сюрреализма в Югославии. В декабре 1924 г. в журнале «Свидетельства» публикуется первый автоматический текст на сербском языке. Затем последовало издание нескольких произведений, принадлежащих сербским поклонникам парижского сюрреализма. Это были стихи Марко Ристича, Александра Вучо, Милана Дединаца. Их создатели неизменно «продолжали ездить в Париж, почти как на паломничество, и там вдохновлялись... Милан Дединац жил в Париже в период, предшествовавший рождению его «Публичной птицы». Марко Ристич начинает там писать свою книгу «Без меры».
В 1930 году публикация коллективного труда «Невозможное» знаменует возникновение в Белграде сюрреалистической группировки. Среди участников издания — Бретон, Элюар, Арагон и другие французы. Декларация написана Марком Ристичем и Душаном Матичем от имени тринадцати объединившихся писателей. От определения сюрреализма группа воздержалась, «поскольку сюрреализм — это таинственная духовная область, которая не поддается статической фиксации», но было признано, что без французского сюрреализма белградский не существовал бы. В 1931 г. появилась теоретическая работа К. Поповича и М. Ристича «Эскиз феноменологии иррационального», важнейший манифест сербского сюрреализма, пытавшийся соединить психоанализ с диалектическим материализмом, несколько пригладить острые углы жестких бретоновских дефиниций 20-х годов, легализовать сознание, наметить выход из подсознания к морали и практическому действию.
Сюрреалистическая группировка в Белграде дала о себе знать тремя номерами журнала «Надреализм данас и овде» («Сюрреализм сегодня и здесь»), вышедшими в июне 1931 года, в январе и июне 1932 года. Журнал этот остался вместе с тем свидетельством быстро нараставших и обострявшихся разногласий. Последний его номер завершил краткую историю сербского сюрреалистического движения.
Правда, некоторые из его участников, примкнув в 30-е годы к революционному коммунистическому движению, а в годы войны — к партизанам, сохранили верность своим юношеским увлечениям и вернулись к ним уже после 1945 года, в условиях социалистической Югославии.
В Италии влияние сюрреализма заметить трудно. «В Италии не было сюрреалистической группы в собственном смысле слова; журнал «Surrealismo», издававшийся писателем Курцио Малапарте, не был органом какого-нибудь объединения, но подборкой различных международных документов этого движения».(Alexandrian S. L'art surrealiste. Paris, 1969, p. 134.)
«Отсутствие реального исторического развития сюрреализма как течения в Испании» констатирует автор большого труда об испанском сюрреализме( Ilie The Surrealist Mode in Spanish Literature. Ann Arbor). «В отличие от Франции никаких манифестов, или высказываний, или намерений охарактеризовать теорию..., никакой группы, организующей движение», к тому же «фрейдистская психология никогда не пускала корни в испанской литературе».
Все это никак не смущает автора монографии, специалиста из США, из Мичиганского университета. Монография снабжена необходимой для ее появления теоретической посылкой. «Эта книга отвергает тезис, согласно которому писатели оказываются сюрреалистами только тогда, когда сознательно подражают первоначальной французской группе, или же произведение может именоваться сюрреалистическим лишь в случае соответствия эстетическим заявлениям Андре Бретона и его сообщников».
Чему же, однако, надо «соответствовать», чтобы стать испанским сюрреалистом? Отказ от «априорных Дефиниций» ведет к созданию крайне аморфного понятия, какого-то «безбрежного сюрреализма», к которому относимо все, что может быть принято за «элементы сюрреализма». В отклике на американскую книгу об испанском сюрреализме мадридский журнал справедливо замечал, что при таких критериях оценок «вся испанская литература сюрреалистична avant la lettre, ибо суть выражение характера народа абсурдного, вздорного, иррационального, анархического и т. д »(«Insula», Madrid, 1970, Nr 284—288). Действительно, приходится нередко встречаться с такой точкой зрения, согласно которой испанская литература говорила на языке сюрреализма, сама того не ведая.
Так, в американской монографии о сюрреализме оказывается Антонио Мачадо — «хотя Мачадо не был сюрреалистом», но все же автор склонен видеть в его искусстве «первые элементы современного кошмара». Там же Висенте Алейксандре — «хотя Алейксандре по сути романтик», страстно желающий «освободиться от темной половины своего существования». В. Алейксандре представлен типичным испанским сюрреалистом: он — «сюрреалист, не знающий об этом». Центральное место занимает Гарсиа Лорка, «Ода Сальвадору Дали» которого «прямо ведет нас на грань сюрреалистических дебрей», а сами эти «дебри» — сборник стихотворений «Поэт в Нью-Йорке». К числу произведений сюрреалистических отнесен сборник стихотворений Рафаэля Альберти «Об ангелах». Установлено сходство между «эсперпенто»(Эсперпенто (от исп «esperpento» — «страшилище, nocмeшище, пугало») — жанр новелл Валье-Инклана.) Валье-Инклана и сюрреализмом. «Тирaн Бандерас» Валье-Инклана — «важнейший роман в Испании, использующий сюрреалистическую технику», основанную на «принципе иррациональной логики», какой бы абсурдный и гротескный элемент ни появлялся, он трактуется как если бы был естественным».
Видно, как все здесь смешано. Конечно, об испанском сюрреализме говорить можно. К сюрреализму имело отношение искусство Хуана Миро, жившего, правда, в 20—30-е годы в Париже; в 30-е годы одной из главных фигур сюрреализма стал испанец Сальвадор Дали. Что же касается литературы, то выделение собственно сюрреалистического пласта крайне затрудняется вследствие специфической романтической традиции, необычайно живучей в испанской поэзии, и особенно вследствие сильного и очень усилившегося как раз к концу 20-х годов влияния «гонгоризма» Гонгорой увлекались тогда многие испанские поэты, и именно «гонгоризм» нередко принимается за испанский сюрреализм. Нетрудно отсечь от сюрреализма некоторые приписываемые ему произведения — «Тиран Бандерас», например, не сюрреалистическое, а реалистическое произведение, и «пугало», изображенное Валье-Инкланом, остается типическим образом тирана В общем все же испанский сюрреализм столь неопределенное понятие, что испанский журнал признавал «невозможно написать фразу «испанский сюрреализм» из страха, как бы наименование не соответствовало призраку».
Известный испанский литератор Г. Диас-Плаха подтверждает этот вывод своим рассказом о литературной жизни Испании конца 20 — начала 30-х годов. Студенческие литературные группировки Барселоны были в 20-е годы увлечены модернизмом, французскими школами. Среди них фигурировал и сюрреализм. «Из Парижа нас держал в курсе «сражений» сюрреализма Сальвадор Дали». В барселонских авангардистских журналах печатались французские дадаисты и сюрреалисты. Среди молодежных групп была, по свидетельству Диас-Плахи, группа «de los surrealistas», вдохновлявшаяся С. Дали, хотя тот бывал в Барселоне наездами (жил в Париже). В 1928 году барселонские авангардисты издали «Манифест» против всяческой традиционности, за всевозможные новинки, среди которых — кино, автомобиль и пр. Шумные манифесты испанских авангардистов подтверждают, что собственно сюрреализм не выделился в Испании в четко обозначенную школу, принципы его и границы были бесформенными.
Даже Гарсиа Лорка, один из этапов поэзии которого обычно связывают с сюрреализмом, писал в то именно время следующее: «Мой дорогой Себастьян, посылаю тебе два стихотворения. Хотел бы, чтобы они тебе понравились. Отвечают моей новой «спиритуалистской» манере, чистая обнаженная эмоция, освобожденная от логического контроля, но с чрезвычайной поэтической логикой. Нет, не сюрреализм...!»(Garcia Lorca F. Obras completas. Madrid, 1962, p. 1620.). Несколько позже он пишет, что его «suefio» («сны», «грезы») питаются «реальностью жизни, любви, повседневных встреч с другими людьми» и что «сверхреальность» или «сверхформы» он избирает с тем, чтобы «лучше понять реальность».
Для Гарсиа Лорки поэзия была «чем-то таким, что бродит по улицам» — реальность, а не сверхреальность увлекала этого поэта.
В 1935 году англичане заявили в «Первом английском манифесте сюрреализма», что «повсюду есть сюрреалистические группировки», а вот в Англии нет. «Манифест» этот возвещал о создании «организованного» сюрреалистического английского движения. Повторялись при этом французские догмы сюрреализма, цитировался, естественно, Бретон. «Мы заявляем о полном согласии с принципами сюрреализма, теми, что были впервыe изложены Андре Бретоном». Вместе с тем, «рассчитывая для освобождения человечества только на пролетарскую революцию, мы возвещаем о нашем безоговорочном присоединении к историческому материализму Маркса, Энгельса и Ленина». «Первый английский манифест сюрреализма» был подписан Дэвидом Гаскойном. «Недолговечный сюрреалистический журнал начал выходить — с достаточным опозданием — в 1936 году, но сюрреалистическое движение, хотя и оказало свое влияние на Дэвида Гаскойна и других молодых поэтов 30-х годов, никогда не было в Англии значительным»(Daiches D. The Present Age in British Literature. Bloomington, 1958, p. 53.).
Заметной сюрреалистической группой была в начале 30-х годов чехословацкая. Ее появление было подготовлено активностью «авангардизма» в Чехословакии («поэтизм») и связями чешских «авангардистов» с французскими, даже известной ориентацией чехов на французские примеры. В 1934 году Витезслав Незвал стал во главе группы сюрреалистов.
Возникновение сюрреалистического очага в Чехословакии привлекает внимание двумя обстоятельствами, весьма характерными для распространения сюрреализма. Первое состоит в том, что Незвала и других сюрреализм увлек своим афишированным бунтарством, своей заявкой на революционность, на антибуржуазность.( См. также о бельгийском сюрреализме: «Ашилль Шаве, крупнейший бельгийский сюрреалист..., будучи адвокатом, солидаризировался с трудящимися во время больших забастовок 1932 года в каменноугольном валлонском бассейне. Именно в это время он открыл сюрреализм, дух и смысл которого показались ему связанными с оорьбой за освобождение человека». («Le Drapeau rouge», 1969, 12 decembre))
Не успев появиться на свет божий, чешская группа сюрреалистов обратилась не куда-либо, а в Центральный Комитет компартии Чехословакии, дабы засвидетельствовать свои революционные намерения. И быстрый распад группировки (в 1938 году), отход Незвала от сюрреализма связан был с разочарованием в революционных возможностях сюрреализма, в политической линии Бретона.
Другое обстоятельство — решающее значение французского примера и активная роль Андре Бретона в насаждении сюрреализма. Никак нельзя сказать, что появилось несколько самостоятельных очагов сюрреализма, связанных с национальными традициями. Нет, все шло из Парижа, и сюрреализм не столько распространялся «своим ходом», в силу своей привлекательности, сколько именно «насаждался» Бретоном, с 30-х годов приложившим свои организационные способности к делу выращивания международного сюрреалистического движения. Весной 1935 года Бретон и Элюар появились в Праге, где выступили с докладами о сюрреализме и чтением стихов. В докладе 29 марта Бретон очень высоко оценил прилежание чешских поклонников и пропагандистов французского сюрреализма, выразив надежду на превращение Праги во второй сюрреалистический Париж. Бретон появляется и в других местах, где находятся сочувствующие ему, подбадривает и агитирует.
К 30-м годам вопрос о сюрреализме возникает применительно и к литературе Латинской Америки. Ранее, в 20-е годы речь могла идти, как правило, о творчестве писателей, оказавшихся в Европе, в ближайшем соседстве с французскими модернистами и под их влиянием.
Первое место занимает здесь, конечно, чилиец Уидобро Он был одним из организаторов журнала «Норд-Сюд», и опыты французских кубистов, сюрреалистов нашли отклик в его поэзии. Уидобро увлекала наукообразность тогдашнего модернистского искусства и идеи «отделение правды искусства от правды жизни», идеи «чистого творчества». Однако Уидобро был убежден, что «чистого автоматизма не существует». Уидобро отталкивали крайности сюрреализма.
В 1928 году в Париже появился кубинский писатель Алехо Карпентьер. Как только он приехал, Деснос пред ставил его Бретону, который пригласил Карпентьер; сотрудничать в «Сюрреалистической Революции». В ре дакции он познакомился с Арагоном, Тцара, Элюаром Бенжаменом Пере, со всей сюрреалистической группой
Но имя Алехо Карпентьера — среди тех, кто подпи сал «Труп», памфлет на Бретона. Впоследствии Карпентьер отмежевался от сюрреализма, резко осудив самый принцип сюрреалистического творчества.
Во второй преимущественно половине 30-х годов, к концу десятилетия, в Латинской Америке появляются собственно сюрреалистические группировки. В 1938 году такая группировка сложилась в Чили вокруг журнала «Мандрагора». Но крупнейшим чилийским поэтам сюрреализм был чужд, — сюрреалисты атаковали Неруду, а тот называл сюрреалистов «разрушителями». Тогда же соответствующая группа появилась в Мексике. Там выделился Октавио Пас, признавшийся позже, что Андре Бретон увлекал его больше, чем национальная мексиканская литература. Пас сотрудничал в Париже с бре-тоновской группой. Заметное влияние оказал сюрреализм на поэзию Аргентины, где еще в 1926 году Альдо Пеллегрини организовал первую испаноязычную сюрреалистическую группу, правда недолго существовавшую (впрочем, как и все латиноамериканские сюрреалистические объединения).
Некоторые из латиноамериканских сюрреалистов не просто переносили опыт французской школы в родные края — они даже писали по-французски. Такая откровенная ориентация на французские образцы означала, что и в испаноязычной культуре сюрреализм не смог пустить глубоких корней, которые бы обеспечили сюрреализму долгожительство в странах Латинской Америки. «Сюрреалистические формы Повествования, — пишет исследователь латиноамериканской литературы, — ле соответствуют состоянию культуры большинства стран; в ее почве с трудом пускают корни формы запутанные; психологическая интроспекция не адаптируется сознанием, обращенным во вне. То, что ему соответствует — что возникает, — это реализм живописный и социальный»(Zum Felde A. La narrativa en hispanoamerica. Madrid, 1964, p. 30.). И реализм, в котором «характеры, конфликты, проблемы — все национально».
Правда, этому выводу, как кажется, противоречит следующее заявление Альдо Пеллегрини: «Французское влияние, наиболее заметное в новой американской поэзии — влияние сюрреализма»(Pellegrini A. Antologia de la poesia viva latinoamericana. Barcelona, 1966, p. 9). Но в первом случае речь шла о прозе, во втором — о поэзии. Кроме того, во втором случае высказывается сторонник сюрреализма, так что возможны преувеличения. И, наконец, следует учесть стороннее, латиноамериканское восприятие сюрреализма, не совсем соответствующее тому, чем он был на самом деле. Как вообще модернизм, сюрреализм увлекал порой тем, что «возбуждал». Вот и Пеллегрини ценит сюрреализм за «ошеломляющую свободу выражения», за «экспериментальный характер». И здесь, таким образом, привлекала претензия сюрреализма на ревоционность. Воспользовавшись этим призывом к свободе, латиноамериканские поэты действовали затем уже по-своему.
В 30-е годы организуются международные выставки сюрреализма — в Копенгагене (1935), в Нью-Йорке и Лондоне (1936), в Токио (1937), в Париже (1938) и др. Парижская выставка была, пожалуй, кульминационным моментом развития сюрреализма, распространения его влияния, которое, к тому же, переходит за рамки собственно сюрреалистического движения, — возникло стремление к «внешнему подражанию произведениям, созданным художниками-сюрреалистами».
При всей энергии Бретона, при всем его стремлении рыдать желаемое за действительное, создать впечатление исключительной жизнеспособности сюрреализма, отождествить сюрреализм с духом юности и т. п., на протяжении 30-х годов сюрреалистическое движение скорее йачинает гаснуть, чем разгораться Изменилось время. «Социальные условия, — писал в 30-е годы Арагон, — которые сделали возможным... бегство от реальности, к магическим образам, то, что называют «Парижской школой», эти социальные условия ныне не существуют». «Ныне» для Арагона — это время Народного фронта, время социальной борьбы, вовлекающей художников. Действовали и заложенные в сюрреализме противоречия, сказывалась невозможность привести в стройную, логическую систему тогдашние политические, философские и эстетические лозунги Бретона — лозунги пролетарской революции и «автоматического письма».
Призывая к революции, Бретон подталкивал своих соратников на путь, который уводил их из мира подсознательного, из мира «грез» и «автоматического письма» — без чего Бретон сюрреализма не мыслил. Приковывая художников к «автоматическому письму», Бретон, напротив, отгораживал искусство от общественно-политической борьбы, в которой видел тогда смысл движения. Пытавшиеся оставаться художниками единомышленники Бретона оказывались в положении раскольников или же преобразовывали движение в чисто художественное, а значит лишали его претензий на революционное, пытающееся соперничать даже с коммунистическим, т. е. лишали сюрреализм того, в чем видел смысл сюрреализма Бретон.
Вторая мировая война, конечно, помешала «естественному» развитию сюрреалистического движения. Но не только и не столько в ней дело. Сюрреализм в том виде, в каком его мыслил Бретон — и в каком он действительно сюрреализмом является — чах сам по себе. Единственно подлинная форма сюрреализма грозила остаться при одяом правоверном — Андре Бретоне Единственно правоверная форма сюрреализма сама из себя творила вероотступников. Чтобы существовать, сюрреализм вынужден был менять форму, хотя в этом и не сознавался, чтобы не признаться в самоотречении
Война не просто затруднила деятельность сюрреалистов на территории Франции и других стран Европы. Война, оккупация, Сопротивление — все это оказалось аргументом против сюрреализма. Споры об «отечестве» перестали быть только теоретическими. Так лихо пригвожденные сюрреалистами к позорному столбу за «обуржуазивание», коммунисты гибли, защищая родную землю от фашистов, а не забывавшие напомнить о своем антифашизме сюрреалисты во главе с Бретоном перебрались подальше, в Америку. Не случайно Бретон в годы войны окончательно потерял последнего своего приверженца из числа крупных французских писателей — Поля Элюара. Элюар вернулся в компартию в 1942 году, и это было актом разрыва с анархизмом и политическим левачеством, с сюрреализмом в искусстве. Элюар вновь оказался рядом с Арагоном, но уже в ином лагере, в лагере реализма. И в лагере писателей подполья, писателей антифашистского Сопротивления.
Почти одновременно Бретон порвал с Дали, но по причине противоположной. Дали откровенно славил фашизм, стал поклонником генерала Франко и Гитлера, в котором увидел нечто родственное сюрреализму, «существо параноическое», а выше всего ценил деньги, цинично признавая: «главное иметь много денег. Я живу там, где денег побольше». Дали компрометировал сюрреализм, и Бретон отлучил его от своей веры. Но это не помешало Дали оставаться сюрреалистом, что само по себе ставило под сомнение важнейший, исходный для Бретона тезис об органической революционности сюрреализма, о том, что сюрреализм есть некая гарантия революционности — и политической, и философско-эстетической.
Отбыв в марте 1941 года от ставших негостеприимными берегов воюющей Европы, Бретон прибыл на Мартинику. Там он нашел единомышленника в лице Эме Сезэра, предпринявшего издание журнала «Тропики», в котором и обосновалась часть прибывших в Америку сюрреалистов. И снова — во-первых, сюрреализм воспринят как символ освобождения, во-вторых, решающее значение для возникновения мартиникского его очага имело появление Бретона. Позже и Сезэр оставит сюрреализм — подобно множеству других.
Но и само обращение Эме Сезэра к сюрреализму было весьма специфическим — и в то же время показательным для увлечения сюрреализмом в странах Латинской Америки, да и во многих других местах. «Более властный постулат влечет Сезэра к сюрреализму: в той мере, в какой тот предлагает..., благодаря автоматическому письму, прояснить подсознательное..., антильский негрб, разъединенный с самим собой чуждой ему культурой, может видеть в сюрреализме возможность обрести свою подлинную личность»(Kesteloot L. Aime Cesaire. Paris, 1962, p. 31.). Больше того, сюрреализм показался Сезэру «кодом», «шифром», в котором можно было бы укрыться от вишийской цензуры, и при этом сказать обо всем — «о коррупции властей, о гневе свободных людей, о грядущем очищении». Если еще представить себе, что мысли и чувства Сезэра всегда питались мыслями и чувствами народа, то понятным станет не только быстрый отход Сезэра от сюрреализма, но и то, что, увлекшись сюрреализмом, он увидел в нем скорее то, что ему нужно было, чем то, чем был на самом деле сюрреализм. Сезэр «прибег к услугам сюрреализма», а не следовал ему.
Европейские сюрреалисты несколько оживили сюрреалистическое движение в Америке — в Мексике, Чили, Венесуэле. Но истинно весомым оно стало лишь в США( До того времени американцы знакомились с европейской новинкой. «В 1931 году имела место первая исключительно сюрреалистическая выставка в Америке, но все экспонаты были европейскими». (J а п i s S. Abstract and Surrealist Art in America. New York, 1944, p. 87).), где в августе 1941 года появился Андре Бретон, где оказались и некоторые другие из европейских его приверженцев. С 1942 года ими издается журнал с бравурным названием «VVV» — «Тройное В», т. е. «тройная победа» (V — от лат. «victoria», фр. «victoire»).
Не до побед было, однако, сюрреалистам. Тем более, что с момента появления на американском континенте Бретон заметно меняет свою программу. В переменах выразилось то фиаско, которое потерпело сюрреалистическое движение как движение политическое, взявшее на себя смелость преобразовать мир, совершить социальную революцию, оставаясь при этом движением сюрреалистическим, со всеми вытекающими отсюда противоречиями, двусмысленностями и органической слабостью. Не признавая поражения (что характерно вообще для Бретона), сюрреалисты мало-помалу ретировались с поля социальных сражений так, как они ретировались с полей сражавшейся ЕвропыТристан Тцара писал, что в журнале «VVV» даже в форме ребуса читатели не смогли бы обнаружить слов и образов, касающихся войны и оккупации. (Тzarа Т. Le surrealisme et 1'apresguerre. Paris, 1948, p. 74)..
Позже, уже после войны, сюрреалисты открыто заявят об изменении своей социально-политической позиции: «С нетерпением желая ускорить приближение царства свободы, мы одно время присоединились к мерам, подготавливавшим... пролетарскую революцию... Сегодня мы поднялись на иной уровень для того, чтобы трудиться во имя приближения царства свободы. Мы ищем ключ, мифический по его сути...»(Bedouin. Vingt ans du surrealisme 1939-1959. Paris, 1961, p. 310).
Бретон выдвигает лозунг — «Пригрбзить революцию», или «Грезить о революции» (Rever la Revolution). Как истинные идеалисты, сюрреалисты противопоставляют марксистской теории революции идею «тотальной революции», делая акцент на тотальном преобразовании психологии, и не считаясь с тем, что такое преобразование немыслимо без революционной перестройки материальных условий бытия человека. Сюрреалисты пообещали кардинально изменить взгляды, верования, — переставив человека с ног на голову, точнее, закрепив его в этом неестественном, но предпочитавшемся сюрреалистами положении.
Это не было движением вперед — хотя, конечно, как движение вперед изображалось в трудах некоторых историков и теоретиков сюрреализма(Следует иметь в виду одну особенность значительная часть движения о сюрреализме принадлежит участникам сюрреалистического сюрреализма. Трудов о сюрреализме за рубежом немало, но изучение ров сюрреализма должным образом не отделилось еще от его рекламирования. ), — это похоже было на возвращение назад, к периоду до сближения с коммунистическим движением, до «политизации» сюрреализма, к исходной точке начала 20-х годов. В «Пролегоменах к третьему манифесту сюрреализма» («Рrоlegomenes a un troisieme manifeste du surrealisme», 1942) Бретон озабочен не столько «прекращением эксплуатации человека человеком», сколько «проблемой отношений мужчины и женщины», И не случайно: ведь уже в 30-е годы в эссе «Безумная любовь» («L'amour fou», 1937) Бретон пообещал преобразовать мир, используя для этого «половую любовь и единственный двигатель мира — желание». С подозрением относившийся некогда к поэзии Бретон и в «Безумной любви» и в «Пролегоменах» заговорил о свободе языком поэта — образным, загадочным, туманным. Пренебрежение к истории, свойcтвенное сюрреализму на его «юношеском» этапе, вновь возвращается в манифесты Бретона, как и ставка на абсолютную свободу «я». «Индивидуальное сопротивление — единственный ключ от дверей тюрьмы», — пишет Бретон в 1942 году и тем самым замыкает кривую двадцати лет своего движения, замыкает иллюзорным освобождением индивидуума в мире, остающемся несвободным.
А тем временем, далеко от тех берегов, к которым причалил Бретон, шла война... Бретон размышлял о войне в статье «Черный свет» (1943). Не цели, не основания войны, а ее «структура» интересовала Бретона. Он, правда, осудил фашизм, «жестокую мистику» милитаризма. Осудил попутно, по пути своих отвлеченных и не лишенных претенциозности рассуждений о «суперструктуре» и «инфраструктуре». На фоне такого очевидного, такого недвусмысленного факта, как война, перед лицом такой очевидности, как фашизм, теоретизирования Бретона насчет человеческого любопытства, потребности в детскости и пр. кажутся особенно неуместными и уклончивыми.
«Три лика Зверя» — Гитлера, Муссолини и Микадо Бретон заклеймил в 1942 году в речи «Положение сюрреализма между двумя войнами». Заклеймил опять-таки попутно, в очередном славословии сюрреализма как символа свободы и юности, в очередном повторении идеи о всемогуществе основанного на фрейдизме «автоматизма», «объективной случайности» и вторжения в «мифическое бытие».
В эссе «Тайна 17» («Arcane 17», 1944) Бретон размышлял о духе Сопротивления; он классифицирует участников Сопротивления на высшую и низшую категории и предупреждает о том, что Сопротивление — это еще не все. Определяя здесь свободу как оппозицию всякому угнетению, Бретон напоминает, что свобода — не «состояние», что она динамична. По классификации Бретона, освобождение Франции — всего лишь негативная, не созидательная идея, борьба против болезни, но не само здоровье, коим является истинная, высшая идея свободы. Эта высшая идея оказывается составной частью бретоновского «нового мифа», «созиданием света», чем заняты поэзия, любовь, «смыкающиеся на наименее обнаруженной точке человеческого сердца».
Бретон слишком далеко забрался в поисках идеального места для размышлений. Вот он в море, у берегов Канады, у какой-то Дырявой Скалы... Место это, по всей вероятности, поэтическое, навевающее грезы, но из этого прекрасного далека трудно судить о Сопротивлении, развернувшемся на земле Европы. Все, что может сказать Бретон о величайшем сражении современности — «скандальное состояние дел», скомпрометировавшее «мужчину» и «его принципы». «Мужскую систему» общества Бретон мечтает заменить «женской системой», царством любви и доброты.
Бретон вернулся во Францию весной 1946 года. Накануне возвращения ему удалось зажечь еще один очаг сюрреализма — на Гаити. Известный французский писатель появился там в ореоле не только своей известности, но и своей афишированной, акцентированной революционности, что, как мы видели, нередко прокладывало путь сюрреализму. Вокруг тамошнего поэта Рене Депестра возникает не столько литературное, сколько политическое движение, в котором сюрреализм Бретона играет роль повода для проявления давно накопившегося и искавшего себе выход возмущения местной диктатурой. Депестр тоже прибег к услугам сюрреализма, а не пошел за ним. Печать Гаити писала о сюрреализме как об «антифашистском движении, не пропускавшем случая подтвердить свою веру в законные стремления человека к социальной справедливости и свободе».
Так воспринимали сюрреализм на Гаити, так очень часто его воспринимали в странах, где сюрреализм был новинкой, где искали повода для выявления потребности в протесте и обновлении, где принимали сюрреализм вначале «по одежке», по дерзким и волновавшим чувства призывам Бретона
Во Франции его воспринимали иначе. Во Франции он не был новинкой. Во Франции он был промерен меркой Сопротивления, меркой тех бед, которые обрушились на Францию, меркой Освенцима и Бухенвальда. Понятна поэтому та резкость и непримиримость, с которой оценил сюрреализм Жан-Поль Сартр. Это произошло в апреле и мае 1947 года, в статьях, опубликованных в журнале «Les Temps modernes» и относившихся к циклу «Что такое литература?». Сартр тогда, под влиянием войны и Сопротивления, заявил об ответственности писателя, об его «ангажированности», вовлеченности в борьбу, о неизбежной зависимости человека от общественных обстоятельств, от исторической ситуации
Сюрреализм же для него был примером «абсолютного бунта», напоминающего поэтому «фейерверк». Сартр не сомневался в искренности намерений сюрреалистов в их отвращении к буржуазии. Но «они разрушают буржуазное существование и сохраняют его со всеми нюансами»; «тотальное уничтожение, о котором сюрреализм мечтает... никому не причиняет зла именно потому, что оно тотально. Это абсолют, место которого вне истории, это поэтическая фикция», И приговор: «Сюрреалисты остаются паразитами класса, который они оскорбляют, их бунт вне революции».
В 1947—1948 годах с резким осуждением сюрреализма выступил Тристан Тцара, в конце 20-х — первой половине 30-х годов поддерживавший Бретона. Тцара увидел вырождение сюрреализма: вслед за попытками «связать мечту и действие», перебросить мост к революции сюрреалисты занялись «заумным колдовством».
Тогда же еще один видный французский писатель, тоже из бывших сюрреалистов, тоже прошедший через Сопротивление, сказал — «сюрреализм против революции». Этим писателем был Роже Вайян. В 1948 году он издал под таким названием небольшую книгу. Р. Вайян отметил как симптоматичный факт то, что первые заявления Бретона по возвращении во Францию были опубликованы в «Фигаро». «Так кончился «заговор молчания», который буржуазная пресса противопоставляла с 1925 года, дерзостям сюрреалистической группы и ее руководителя...»(Vai11and R. Le surrealisme contre la revolution. Paris, 1948, p, 11). Бретон, заявивший в своем первом манифесте об «абсолютном неконформизме сюрреализма», публикуется в «Фигаро». Вайян высказал ту же, что и Сартр, мысль о социальном паразитизме сюрреализма, о его мелкобуржуазной способности жить «en marge», «вне» и «возле» подлинного дела. «Война вынудила нас пересмотреть многие из наших взглядов», — писал Вайян. Война подорвала это состояние «en marge», вынудила «принять бой»; «примечательно, — продолжает Вайян, — что среди подписавших «Сюрреализм в 1947 году», кроме Бретона, нет почти никого из сюрреалистов 1925 года». А подписавшие — это те, кто, как и сам Бретон, сумели и в годы войны оказаться «en marge», вне подлинной борьбы. И тем самым превратиться в вирус, который буржуазный организм уже может усваивать и даже использовать в своих целях.
Действительно, после 1945 года, во взбудораженной войной Европе, которая переживает момент «вовлеченности» искусства в политику, в заботы человеческие, Бретон, отступающий даже от своих собственных довоенных лозунгов, приготовившийся «грезить революцию», кажется шагающим не в ногу со временем, кажется анахронизмом.
Подтвержденный в 1947 году в резкой форме разрыв с коммунистами лишь усиливал это впечатление. Пренебрежительное отношение к такой реальности, как Советский Союз, раскрывало утопизм сюрреализма, все более склонявшегося к чисто мифическому освобождению личности. Считая главной бедой национализм, Бретон ставит под сомнение патриотическую деятельность коммунистов, в тоне извинения пишет даже о тех скупых похвалах, которые он в годы войны адресовал борющейся Франции, «французскому духу».
Несмотря на броские лозунги, которые продолжал выдвигать Бретон, несмотря на все его попытки организационно укрепить ослабевшие ряды его единомышленников (от парадной Международной парижской выставки 1947 года до VIII Международной выставки 1959 года, привлекшей внимание благодаря дополнительным средствам, использованным сюрреалистами, — ее темой был эротизм), сюрреалистическое течение иссякает и в Париже и в других центрах, разбивается на едва заметные ручейки. «Бретон остался в одиночестве, с горсткой приверженцев, рассеянных по всему свету, без реального на мир влияния»(Воisdеffrе P. de Une histoire vivante de la litterature Qaujourd'hui Paris, 1968, p 321. ).
«Выше всего — независимость», — повторял Бретон. Звучали слова эти красиво, но она, эта независимость, все более смахивала на независимость приживалок, живущих воспоминаниями о былом величии. Так, редакторы выходившего с 1948 года сюрреалистического журнала «Неон» (он просуществовал совсем немного), декларировали свой аполитизм — и в то же время не забыли напомнить о том, что Бретон сохраняет приверженность «тотальной революции». Под крылом выдвинутого Бретоном в «Неоне» лозунга и созревал аполитизм сюрреалистов нового набора. Этим лозунгом были туманные и поэтические призывы «Naviguer. Eveiller. Occulter». («Странствовать. Пробуждать. Заниматься оккультизмом»).
«Новый» курс сюрреалистов чисто словесно расширял проблему свободы до метафизики «абсолютного бунта», до колдовской зауми оккультных «чудес» — а в области практического действия Бретон и его немногочисленные сподвижники не выходили за пределы мелкой возни в анархических и троцкистских группировках. На обуржуазивание «чистого бунта» указал даже Альбер Камю. В конце 1951 года, после появления книги Камю «Бунтующий человек», между ним и Бретоном произошел обмен раздраженными репликами.
Анархические призывы Бретона, его апелляция к «тотальной свободе» в изменившихся социальных условиях кажутся такой очевидной «поэтической фикцией», что превратить их в послевоенной Европе в знамя, способное воодушевить и объединить целое движение, не удавалось. Удалось привлечь к себе лишь незначительное число политиканов или же художников, способных оценить возможности «автоматического письма» — но это значит свести сюрреализм к чисто литературной, относительно камерной по задаче и по значению школе. Это и значит вернуть сюрреализму его значение, освободив от неподтвержденных делом претензий Бретона и его поклонников, всегда сопротивлявшихся «сужению» сюрреализма. Бретон и его сторонники попытались возложить на сюрреализм задачи, которые он не в состоянии был выполнить в силу своей «надреали-стической» сущности. Вот противоречие, которое пронизывает всю историю сюрреализма. Поэтому и общественно-политические задачи, сформулированные Бретоном в 30-е годы, выполняли лишь те сюрреалисты, которые сюрреалистами переставали быть. Коль скоро Бретон отстаивал сюрреализм, «автоматизм» и оккультизм, — он сам «сужал» движение, обрекал его на постепенное истощение. «Тотальная свобода» расширяла сюрреализм чисто словесно, делая его «поэтической фикцией», — в схватке с Историей Бретон потерпел сокрушительное поражение. А по мере истощения сюрреалистического движения все выше поднималась фигура самого Андре Бретона — первого и последнего представителя международного сюрреализма... Не случайно и интерес к проблеме сюрреализма вновь несколько оживился в 1966 году, тогда, когда умер Бретон, — когда возник вопрос, умер или нет вместе с ним сюрреализм.
Впрочем, дело не только в смерти Бретона и естественном стремлении подвести в связи с этим итоги. Дело в том, что в. 60-е годы несколько оживился интерес к сюрреализму в силу целого комплекса и социально-политических, и собственно художественных причин.
Вот и Арагон вдруг заметил, что слова «реализм» и «сюрреализм» имеют общий корень, и попытался оценить возможности сюрреализма применительно к «экспериментальному роману» («Гибель всерьез», «Бланш, или Забвение»). Вообще сюрреализм как бы ожил под пером сторонников «реализма без берегов». Сюрреализм даже превращается в «берега» этого «безбрежного реализма». Так, Пьер Дэкс в книге «Новая критика и современное искусство» (1968) все мировое искусство разделяет на «традиционное», или «устаревшее», и «современное», для которого «реальность — только на полотне». «Современное» возникло благодаря усилиям символистов и кубистов Сюрреализм, по мнению Дэкса, «обобщил» этот процесс осовременивания искусства.
Филипп Соллерс, вдохновитель парижского журнала «Тель кель», органа сегодняшних «авангардистов», провел прямую линию к сюрреализму, к Бретону. Вслед за сюрреалистами, группа «Тель кель» попыталась навести мосты к социальной революции. Имя Бретона поставлено рядом с именем Маркса. «Письмо и революция», — так называется интервью Соллерса от апреля 1968 года. «Революция здесь теперь», — заявляет его группа в мае 1968 года. «Антироман на службе революции», — звучит наиновейший лозунг. «Сюрреализм на службе революции» — это уже было...
Как и сюрреалисты, современные литературные структуралисты главным средством социального преобразования считают свой философско-художествеыный принцип, — в данном случае это принцип «письма»: «Письмо как функция социального преобразования», — так называется, например, статья Ф. Соллерса («La Nouvelle critique», 1968, mars). Мы свидетели новой фазы в эволюции парижской «школы письма». Раздражённо повернувшись вначале «спиной к истории», она резко изменила позицию в последнее время. Новые времена вынуждают писателей осознать свою роль в обществе — чего, например, стоят майские события 1968 год в Париже! Но эстетика сегодняшнего "авангардизма" сложилась в длительной традиции чисто эстетической , революционности, да еще обработанной аполитичным «антироманом» 50-х годов. Получается такое же, как и у сюрреалистов 30-х годов, противоречивое и странное сочетание.
Как от идеи социальной революции перебросить мост к изъятому из социальных условий и идеологий первоэлементу «письма» (у сюрреалистов соответственно — «автоматического письма»), к литературе чисто лабораторной и камерной, «чистой»? Как связать социальный нигилизм, лежащий в основе структуральной эстетики, с гуманизмом и пафосом утверждения, лежащими в основе социальной революции? Как можно устоять на столь неестественно раздвинутых ногах! Чтобы их сдвинуть и обрести большую устойчивость, «школа письма» в последнее время и пытается навести мосты от идеи социальной революции к самой сути эстетики «письма».
Предлагается считать началом или даже аналогией социальной революции — само «письмо», его нетрадиционность. Вот так, например: «Именно изменение письма приводит мир в состояние производить мир иным образом». Или вот: «Двойное изменение — изменить жизнь, изменить мир», «die Welt verandern», как буквально писал Маркс, — проходит через знаки на бумаге».
Современным «антироманистам», по-боевому настроенным, кажется, что, взрывая язык, они подводят смертельную мину под буржуазное общество. Они уверены, что истинная революция начинается с того момента, когда язык заменяется «письмом», когда с пролетариатом начинают говорить на непривычном, невнятном языке. По их мнению, адресовать пролетариат к внятности, к доступности — значит воспитывать конформизм, направлять не по революционным, а по проторенным дорогам. Чем менее понятен текст, тем он революционнее. Синонимом порицаемой буржуазности стал для «школы письма», вслед за языком, роман. Парижским «авангардистам» кажется, что «оспорить повествовательные формы — это уже означает подвергнуть сомнению буржуазную идеологию», ибо «капиталистический период покоится прежде всего на примате слова нaд письмом».
Однако стоит ли забывать о том, что попытки покончить с буржуазией путем ликвидации или языка, или романа, или поэзии делались многими и задолго до появления «Тель кель»? Стоит ли забывать о том, что невозможно заметить того потрясения, которое испытало буржуазное общество вследствие этих попыток? И о том, что довольно легко увидеть ущерб, нанесенный этими попытками искусству? «Чтение, отрешенное от смысла», «литература, как нечто закрытое, подвергающее сомнению все гуманистические концепции акта творчества», — с таким искусством не выйдешь к обществу, не выйдешь к подлинной, а не словесной революции. Как не удалось это сделать и сюрреализму.
Не случайно, должно быть, и сами сюрреалисты ныне не очень-то настаивают на принципах сюрреализма, предпочитают самые туманные и неопределенные рассуждения о том, что есть сюрреализм. Сюрреалисты пытаются оживить сюрреализм и возбудить внимание к нему за счет социально-политических событий последних лет. Один из последних адептов и руководителей сюрреализма Жан Шюстер пишет о «благоприятных объективных условиях — обновлении революционной мысли и действия»( «Le Monde», 1969, 4 octobre,). Действительно, с оживлением анархизма сейчас как бы оживился сюрреализм, или скорее интерес к нему. Его поклонники с гордостью напоминают, что на стенах домов Латинского квартала в Париже в мае 1968 года можно было прочитать слова «Бретон» и «сюрреализм». Это верно, но это еще раз подтверждает органическую связь сюрреализма с анархизмом.
Недаром такой нашумевший теоретик современного левачества, как Герберт Маркузе, именно в сюрреализме нашел подходящую для его целей, для его программы доктрину. «С сюрреалистами бретоновского типа автора «Опыта об освобождении» роднит ощущение безвыходности тупика, в который завела мир капиталистическая Цивилизация, и убеждение в том, что выход из него возможен только в форме прорыва, который был бы полным, окончательным и абсолютным разрывом со всем реально существующим... Но главное, что роднит Маркузе с сюрреалистами подобного типа, это убеждение в том, что энергию — положительное содержание! — такому «социальному перевороту» даст человеческое под. сознание, либидозный порыв... Вся культура буржуазной эпохи возникающая, стало быть, как результат известной репрессии, известного давления на либидозный порыв индивида, представляется ему чем-то насквозь фальшивым, достойным лишь осмеяния и уничтожения. Как и Бретон, Маркузе сначала отождествил политиче. скую революцию с эстетической (художественной), а затем все время занимался «подменой тезиса», ставя на место одной революции — другую... Маркузе (как и Бретон) находится в ситуации постоянного колебания между эстетизацией политики и политизацией искусства»(Давыдов Ю. Сюрреалистический революционаризм Гербта Маркузе. «Вопросы литературы», 1970, № 9.).
Разве не красками самого отчаянного анархизма окрашены были университетские стены в памятном мае 1968 года? Вот некоторые из начертанных на стенам лозунгов: «Ничего», «Здесь спонтанируют», «Изобретайте новые половые извращения», «Освободитесь от Сорбонны (спалив ее)», «Никаких экзаменов», «Да здравствует насилие», «Насилуйте вашу alma mater» и т. п И рядом совершенно сюрреалистические лозунги, сюрреалистические и по сути, и по вызывающему тону, по шокирующей броскости: «Фантазия берет власть» «Мечта — это реальность», «Будьте реалистами, требуйте невозможное», «Мои желания это и есть реальность», «Надо систематически исследовать случай», «Наслаждайтесь здесь и сейчас», «Все — дада», «Да здравствует сюрреализм». Вот и поздний французский сюрреалист Андре Пейре де Мандиарг стал сочинять листовки, которые разбрасывались во время майских событий в Па риже. На листовках изображена роза и воспроизведены стихи о «Розе для Революции», со ссылками на Фиделя Кастро и с надеждой на Латинский квартал, где, по убеждению сюрреалиста, пустила корни эта красная роза, «столь безмерная, что Францию всю она покроет»
Одновременное оживление анархизма и сюрреализма не подтверждает, а опровергает тезис о некоей абсолют ной революционности сюрреализма, тезис, на которое сторонники сюрреализма особенно сейчас настаивают надеясь, что сюрреализм выживет хотя бы за счет отвлеченных и туманных определений его революционности и его пролрессивности. Таких, например: «сюрреализм — это ностальгия и надежда», сюрреализм — это реализация лозунга «каждому по его желаниям».
Последняя фаза сюрреализма — превращение его в нечто загадочное. «Сюрреализм — загадка», — пишется в специальном номере журнала «Эроп».
Он отождествляется то с «искусством воображения» (разве, однако, искусство обходится без воображения?), то «со всем странным», то со всем, «что эпатирует буржуа». В одной из статей сообщается, что вообще «все сюрреалисты», но не знают об этом, как г-н Журден не знал, что говорит прозой.
В «юбилейном» — посвященном 50-летию выхода в свет «Магнитных полей» — номере газеты «Монд» от 4 октября 1969 года прямо говорится, что нынешний сюрреализм «не может быть понят», что он «не имеет программы». Именно такой, безликий, сюрреализм его приверженцы считают вечным — в отличие от «исторического», смерть которого очевидна даже приверженцам сюрреализма. Жан Шюстер сообщает, например, следующее: «Констатируя отсутствие какой бы то ни было связи в сюрреалистическом движении, в феврале месяце (1969 г. — Л. А.) некоторое число моих друзей и я сам решили предоставить его судьбе, которая нас более не касается». И далее: «Номер 7 журнала «Аршибра», датированный мартом 1969 года, но подготовленный в январе, — последняя манифестация сюрреализма как организованного движения во Франции».
Кажется, ясно. Но Шюстер завершает свое сообщение словами «сюрреализм жив». При этом «историческому» сюрреализму противопоставляется сюрреализм «вечный», т. е. безликий.
Само это противопоставление говорит о смерти «исторического» — г. е. единственного, существовавшего на самом деле сюрреализма. Ведь «вечный», т. е. безликий, лишенный программы, превращенный в символ надежды, — это не сюрреализм, это плод воображения сторонников сюрреализма, которым не под силу мысль о его кончине.
Совершенно прав автор одной из статей в посвященном сюрреализму номере журнала «Эроп»: «Сюрреализм умер окончательно. А то, что он укрывается ныне оккультизме, в алхимии, в изотеризме, это побуждает нac видеть в нем движение, которое история обогнала. По нашему мнению, истинные сюрреалисты — это те, которые поняли, что поиски сюрреальности открывают дверь обскурантизму и реакционной мифологии». Ведь даже в случае с парижской «школой письма», противоречия и метания которой так напоминают нам о противоречиях и метаниях сюрреализма, речь не идет о возрождении сюрреалистического движения. Речь идет об оценке наследия сюрреализма, о дележе этого наследства — а когда делят наследство, значит в доме есть покойник.
Список
литературы
Alexandra M. Memoire d'un surrealiste. Paris, 1968.
Alexandrian S. L'art surrealiste. Paris, 1969.
A1quiё F. Philosophie du surrealisme. Paris, 1955.
Arp H. Dada. Dichtung und Chronich der Grunder. Zurich, 1957.
Вa1akian A. Literary Origins of Surrealism. New York, 1947.
Вa1akian A. Surrealism: the Road to the Absolute. New York, 1959.
Bedouin J.-L. Andre Breton. Paris, 1955.
Bedouin J.-L. Vingt ans du surrealisme. 1939—1959. Paris. 1961.
Behar H. Etude sur le theatre dada et surrealiste. Paris, 1967.
Вehar H. Roger Vitrac. Un reprouve du surrealisme. Paris, 1966.
Carrouges M. Andre Breton et les donnees fondamentales du surrealisme. Paris, 1950.
Caws M. A. Surrealism and the Literary Imagination. Paris, 1966.
Cazaux J. Surrealisme et psychologie. Paris, 1938.
Cuampigny R. Pour une esthetique de 1'essai. Paris, 1967.
Cirlot J.-E. Dictionario de los ismos Buenes Aires, 1949.
Сir1оt J.-E. Introduction al surrealismo. Madrid, 1953.
Cirlot J.-E. La pintura surrealista. Barcelona, 1955.
Clancier G. - E. De Rimbaud au surrealisme. Panorama critique. Paris, 1959.
Crispolti E. 11 surrealismo. Milano, 1967.
Duits С h Andre Breton a-t-il dit passe? Paris, 1969.
Duplessis Y. Le surrealisme. Paris, 1964.
Estienne Ch. Le surrealisme. Paris, 1956. «Europe». 1968, novembre — decembre. Surrealisme.
Fortini F. II movimento surrealista. Milano, 1959.
Gavillet A. La litterature au defi. Aragon surrealiste. Paris, 1957.
Gershman H. S. A Bibliography of the Surrealist Revolution in France. Ann Arbor, 1969.
Gershman H. S. The Surrealist Revolutiot; in France. Ann Arbor, 1969.
Gindine Y. Aragon, prosateur surrealiste. Geneve, 1966.
Hugnet G. L'aventure dada (1916-1922). Paris, 1957.
Hugnet G. Petite anthologie poetique du surrealisme. Paris, 1934.
11ie P. The Surrealist Mode in Spanish Literature. Ann Arbor, 1968.
Janis S. Abstract and Surrealist Art in America. New York, 1944.
Jean M. Histoire de la peinture surrealiste. Paris, 1959.
Josephson M. Life among the Surrealists. New York, 1962.
Kapidzic-Osmanagic H. Le surrealisme serbe et ses rapports avec le surrealisme frangais. Paris, 1968.
Кi11ang A. D'amour de poesie. L'univers des metamorphoses dans
1'oeuvre surrealiste de Paul Eluard, Paris, 1969.
Kyrou A. Le surrealisme au cinema. Paris, 1963.
Lacote R. Tristan Tzara. Paris, 1952.
Larrea J. El surrealismo entre viejo у nuevo mundo. Mexico, 1944.
Lemaitre G.-E. From Cubism to Surrealism in French Literature. Cambridge, 1945.
Matthews J.-H. Surrealism and the Novel. Ann Arbor, 1966.
Matthews J.-H. Surrealist Poetry in France. New York, 1969.
Mauriас С. Andre Breton. Paris, 1949.
Miguel A. Achille Chavee. Paris, 1969.
Nadeau M. Histoire du surrealisme. Paris, 1964.
Raymond M. De Baudelaire au surrealisme. Paris, 1933.
Raynal M. Peinture moderne. Geneve, 1953.
Read H. Histoire de la peinture moderne. Paris, 1960.
Richter H. Dada-Kunst und Antikunst. Koln, 1964.
Sanouillet M. Dada. 1915—1923. Paris, 1969.
Sanouillet M. Dada a Paris. Paris, 1965.
Sanouillet M. Francis Picabia et «391». Paris, 1966.
Schifferli P. Das war Dada. Dichtungen und Dokumente. Munchen, 1963.
Torre G. de t Que es el superrealismo? Buenes Aires, 1955.
Tzara T. Le surrealisme et 1'apres-guerre. Paris, 1948.
Vai11and R. Le surrealisme centre la revolution. Paris, 1948.
Verkauf V. Dada. Monograph of a Movement. London, 1957.