МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ УКРАИНЫ
ЛУБЕНСКИЙ ФИНАНСОВО-ЭКОНОМИЧЕСКИЙ КОЛЛЕДЖ
ПДАА
РЕФЕРАТ
С КУЛЬТУРОЛОГИИ
НА ТЕМУ: Становление и особенности средневековой личности
Выполнила студентка 25 группы
Демяненко Света
Лубны 2009
Становление и особенности средневековой личности
Как известно, средневековая культура строится на основе христианского учения. Но античное мышление и личность, правда, в подчиненной и переосмысленной роли, входят в эту культуру. Действительно, в средние века задачи мышления кардинально изменились. Главным становится не познание областей бытия и упорядочение рассуждений, а критика на основе христианских представлений античных способов объяснения и понимания мира и человека, а также уяснение и объяснение новой реальности, зафиксированной в текстах Священного Писания. Обе эти задачи можно было решить только на основе мышления, поскольку формирующийся средневековый человек перенимает от античности привычку рассуждать и мыслить, а также потому, что новая реальность хотя и выглядела привлекательной и желанной, но одновременно была достаточно непонятна. Что собой представлял Бог, как он мог из ничего создать мир и человека, почему он одновременно Святой Дух, Отец и Сын, как Бог воплотился в человека Христа и что собой Христос являл — Бога, человека или их симбиоз, как понимать, что Христос воскрес — эти и другие сходные проблемы требовали своего разрешения именно в сфере мысли.
С. Неретина в своих работах показывает, что на средневековое мышление существенно влияли два фактора: сервилистская роль мышления по отношению к христианской религии, прежде всего задачам спасения, и необходимость удовлетворить отношению «сакральное — мирское». Действие первого фактора приводит к этической нагруженности средневекового мышления, в результате — характерное для античной философии требование непротиворечивости знания отходит на второй план, но не исчезает, а на первый выдвигаются христианские ценности — спасение, любовь к Богу и ближнему и проч. Второй фактор, который подробно обсуждает Неретина, обусловливает присущую средневековым понятиям «двуосмысленность». Например, Иустин (II в.) пишет, что «Бог не есть имя, но мысль, всаженная в человеческую природу, о чем-то неизъяснимом». Здесь «мысль» понимается двояко: как относящаяся к Богу и к человеку; в первом своем значении понятие «мысль» указывает на трансцендентальную сущность, во втором — на содержание обычного человеческого мышления.
Но почему, собственно говоря, заканчивается античность и ей на смену приходят средние века? Известно, что в первые века нашей эры укоренение философии и науки все больше вело к переосмыслению античной мифологии: вера в богов постепенно ослабевала, мифологические сюжеты становились условными. Если раньше в период классической античности человек не замечал странное поведение богов, ведущих себя, как обыкновенные люди, то чем дальше, тем больше ему бросались в глаза эти противоречия. Кризис мифологического мироощущения, однако, не означал полного отказа от веры в богов, на которой держалось понимание жизни и смерти. Кстати, и традиционное мифологическое понимание смерти все больше не устраивало человека. Вечно жить как тень, одними воспоминаниями — такая перспектива перестала удовлетворять человека.
Не меньшие проблемы к концу античности возникли с социальными институтами, которые долгое время обеспечивали социальную устойчивость, в частности позволяли разрешать конфликты людей между собой, а также отдельного человека с полисным обществом. Практически все античные институты (административного управления, судопроизводства, армии, семьи, мышления) были охвачены кризисом, не удовлетворяли граждан. Известный российский историк Д.М. Петрушевский показывает, что в первые века нашей эры даже личная безопасность человека уже не могла быть гарантирована. Античный человек постепенно начинает передавать другим лицам (прежде всего тем, кто может обеспечить его безопасность и защиту) часть своих прав свободного гражданина. На этой основе, показывает Петрушевский, начинают складываться договорные и корпоративные отношения, столь характерные для средних веков [117]. Не рабство и крепостная зависимость, как на Востоке, а именно договорно-корпоративные отношения, предполагающие сохранение определенных прав и свободы человека. Указывает историк и на такое обстоятельство, как повсеместная смена «человеческого материала»: варваризация античного общества вела не только к разжижению римской крови, но, что более существенно, к ассимиляции народов, находящихся на других уровнях и этапах социального и культурного развития. А это означало, что или античная культура будет полностью поглощена варварской, т.е. умрет, или произойдет культурный синтез, на основе которого возникнет новая цивилизация.
Но разве завоевывающие в это время мир христианские идеи — сотворение мира из ничего в несколько дней, воплощение Бога в человеке, непорочное зачатие, воскрешение Христа — являются для человека более правдоподобными, чем языческие боги, со всеми их противоречиями? Ведь не случайно античные философы называли первых христиан безумными. Но для среднего человека того времени все выглядело не столь уж однозначно. Да, все перечисленные моменты христианского учения были непонятны. Но зато христианское учение обещало спасение за гробом и вечную жизнь не в качестве теней, а в качестве возлюбленных Бога. Оно обещало воздаяние бедным и праведным и, напротив, наказание тем, кто погряз во всевозможных грехах. Христос являл собой образец нового человека и Бога, полюбившего людей, пострадавшего за них, добровольно взявшего на себя их грехи, и это не могло не привлекать. Христос прямо обращался ко всем людям со словами увещевания, наставления, надежды. Вместо толпы античных богов, тянущих человека в разные стороны, христианский Бог, пусть даже в трех лицах (это, конечно, требовалось понять), являл собой настоящее единство, столь желанное в период кризиса и распада античной культуры.
В отличие от античных богов, настолько похожих на обычных людей, что даже закрадывалось сомнение — а боги ли это, христианский Бог был трансцендентален, воспринимался как тайна. Наконец, создав мир из ничего и обещая завершить его на Страшном суде, когда мир прейдет, христианский Бог включал человека в грандиозную космическую мистерию, в бытие, сценарий которого требовал от христианина не просто напряженного ожидания, а преображения и деяний. Участвовать в этой мистерии, привлекавшей куда больше, чем обреченность на вечное воспоминание прежней жизни, можно было лишь при условии выявления в человеке духовности, в человеке «ветхом» человека новозаветного.
Именно указанные достоинства христианского учения, вероятно, и сделали его в стремительно падающем античном мире сначала интересным для мятущегося человека, а затем и несомненно верным. А раз христианское учение принималось, становилось истинным словом о том, что существует, в чем спасение, то приходилось и принять все остальное — ветхозаветную историю о сотворении мира, о Боге-Отце, Сыне и Святом духе, об Адаме и Еве и многое другое, изложенное в Ветхом и Новом Завете. Другими словами, меняются базисные культурные сценарии и параллельно — социальные институты, хозяйство, власть, общество, наконец, человек, включая личность. Чтобы понять, как складывается последняя, проанализируем замечательное произведение «Исповедь», принадлежащее перу яркой средневековой личности св. Августину.
Рассмотрим, как Августин конституирует средневековую личность. В «Исповеди» он провозглашает установку на познание Бога: «...надо ли сначала познать Тебя или воззвать к Тебе. Но кто воззовет к Тебе, не зная Тебя?» Однако как можно познать Бога, который, по словам самого Августина, есть Тайна и Непостижим? И о каком познании говорит Августин? «Когда я воззову к Нему, — говорит Августин в "Исповеди", — я призову Его в самого себя... Господи, Боже мой, ужели есть во мне нечто, что может вместить Тебя... Меня не было бы, Боже мой, вообще меня не было бы, если бы Ты не был во мне. Нет, вернее, меня не было бы, не будь я в Тебе».
Не странно ли звучат эти речи: Бог во мне, я в Боге? Разве Бог и человек не разделены пропастью: Бог там — на небе, а человек здесь — на земле и встретиться они могут только на Страшном суде? Тем не менее Августин говорит то, что говорит. Чтобы понять его странные размышления, остановимся сначала на времени, в котором Августин творил. После 312 г., когда был издан эдикт о веротерпимости, и Никейского собора в 325 г. христианство становится ведущим культурным фактором. Параллельно происходит отделение образованного клира от непосвященного мира, и возникает «необходимость в догматическом оформлении церкви, которая столкнулась с трудностями, связанными с разным толкованием Троицы».
Другим важным фактором того времени являлось все более осознаваемое ощущение неподготовленности среднего человека к пониманию и усвоению христианского учения, в основных чертах уже выстроенного. Дело в том, что в христианство широким потоком стали вливаться варвары и античные люди. Новообращенный «ветхий» человек (неважно, кем он был — древним германцем или римлянином) традиционно считал, что его душа подобно стихии совершает кругооборот жизни и смерти, что в мире, который мыслится неизменным, правят множество богов, что судьба человека от него самого не зависит. Напротив, в христианском учении утверждалось, что душа человека находится в напряженных нравственных отношениях с Творцом, и от того, чью сторону человек примет, полностью зависит его судьба. «Новый» человек рассматривал мир как созданный Богом и «преходящий». Сам Бог понимался не только как закон и бытие (Отец и Святой дух), но и как нравственная личность (Христос). Мог ли «ветхий» человек, только что принявший христианство, при всем своем желании понять новое учение, если он видел все иначе? Очевидно, нет. Чтобы стать настоящим христианином, он должен был измениться, причем кардинально. Именно эту задачу решают идеологи и подвижники христианства, стараясь помочь решить ее другим, обычным людям. «В середине 90-х гг. IV в. Паулин Ноланский обратился к другу Августина Алипию с просьбой написать о своем личном религиозном опыте, то есть о своем житии, тот переадресовал его к Августину, выполнившему и перевыполнившему просьбу, рассказав и об Алипии и о себе. "Исповедь" написана в 397—401 гг. Таким образом, сложился канон письма, отвечающий не только личным интеллектуально-душевным потребностям, но и запросам со стороны, не только выражающий устремленность к Богу, но и устремленность к человеку, которого избрал Бог для сообщаемости. Эта двуосмысленность выражена и в исповедальном акте как таковом, согласно которому исповедь — это громкий рассказ о грехах, которому предшествует обращенность внутрь сознания, или, как говорил Августин, к внутреннему человеку, молча думающему».
Заметим, что Августин перевыполнил задание не только по объему, помимо изложения своего религиозного опыта и пути он был вынужден дать описание нового человека, обсудить его сущность и отличие от человека «ветхого». При этом опираться Августин мог только на самого себя, поскольку именно в себе он имел опыт преображения «ветхого» человека и рождения человека нового — христианина. Как писал еще Татиан: «Я не стараюсь, как обыкновенно делают многие, подтверждать свои мысли чужими мнениями, но излагаю то, что сам увидел и узнал. Потому-то я распростился и с римским высокомерием и с холодным афинским красноречием, с различными учениями и принял нашу варварскую философию» [Цит. по: 107. С. 73]. Однако каким образом, опираясь на себя, можно было создать, как бы мы сегодня сказали, новый антропологический образ человека, без которого были невозможны ни становление средневековой культуры, ни формирование средневекового мышления? Думаю, на основе эзотерического мироощущения. В исторические периоды, подобные рассматриваемому, новый образ человека может быть создан только усилиями отдельных личностей, забегающих вперед во времени. Но эти личности должны на что-то опираться в своем движении вперед. Исследования последних десятилетий показывают, что, как правило, они воодушевлены эзотерическими идеями. Например, Платон, как известно, вслед за Пифагором считал, что цель человеческой жизни — обретение бессмертия (как он говорил, мудрый стремится «блаженно закончить свои дни»), которое возможно, поскольку душа человека, божественная по своей природе, может при определенных условиях (забота о себе, занятие философией и математикой) припомнить совершенный мир идей, где как раз место блаженной жизни. Эзотерик не только верит в подлинную реальность (например, мир идей или вечную жизнь в лоне Бога), но и активно познает ее, не столько ждет, когда он попадет в подлинную реальность, сколько всю свою жизнь направляет на обретение этой реальности. Один из важнейших эзотерических принципов — кардинальное изменение себя, без которого, как считают эзотерики, невозможно обретение подлинной реальности.
«Исповедь» Августина по многим параметрам может считаться не только философско-религиозным, но и эзотерическим текстом. Как правило, эзотерические учения начинаются с критики существующих форм жизни и культуры как неподлинных и иллюзорных. PI в «Исповеди» немало места посвящено прямой или косвенной критике языческих форм жизни и философствования. Впрочем, здесь Августин всего лишь идет по стопам других христианских мыслителей, которые начиная со II в. критикуют многобожие, образ жизни граждан Империи, античные представления о душе человека и сущности мира и т.д.
Другой важный сюжет эзотерических учений — описание духовного переворота, происходящего в человеке, который, с одной стороны, осознает невозможность привычного существования в обычном мире, с другой — выходит на идею спасения, содержащую веру в существование подлинной реальности и жизни. Для Августина подлинная реальность — это христианский Бог, находящийся в напряженных нравственных отношениях с отдельным человеком. Обнаружению этой реальности предшествует тяжелая душевная борьба Августина с самим собой. «О, как желал и я достигнуть этого счастья, только не по сторонним побуждениям, а по собственной воле. А воля моя, к несчастью, была в то время не столько во власти моей, сколько во власти врага моего... Между тем во мне родилась новая воля — служить Тебе бескорыстно и наслаждаться Тобою, Боже мой, как единственным источником истинных наслаждений. Но эта воля была еще так слаба, что не могла победить той воли, которая уже господствовала во мне... Таким образом, две воли боролись во мне, ветхая и новая, плотская и духовная, и в этой борьбе раздиралась душа моя... Между тем я, служивший поприщем борьбы, был один и тот же... По своей же воле дошел я до того, что делал то, чего не хотелось делать... У меня не было никаких извинений. Я не мог сказать, что потому именно доселе не отрешился от мира и последовал Тебе, что не знаю истины; нет, истину я познал, но, привязанный к земле, отказывался воинствовать для Тебя... Я одобрял одно, а следовал другому».
Чтобы идти по эзотерическому пути, человек должен нащупать твердое основание жизни и мышления, не зависимое от принятых в культуре, общераспространенных устоев. В эзотеризме таким основанием обычно выступает личное бытие эзотерика, однако понятое уже в модусе подлинного существования. Для Августина — это «внутренний человек», непосредственно общающийся с Богом. Но как убедиться, что внутренний человек не является обманом чувств или воображения Августина, ведь другие мыслители отрицают подлинную реальность эзотерика, напротив, они утверждают, что существует нечто другое? Ответ эзотерика таков: критерий достоверности и истинности в моем существовании, в очевидности той подлинной реальности, которую я обретаю. Августин говорит: как я могу сомневаться в существовании Бога, если все мое существование подтверждает это, если я с Богом оказываюсь прямо в раю (т.е. в подлинной реальности).
«И сами мы, — пишет Августин, — в себе узнаем образ Бога, то есть сей высочайшей Троицы... Ибо и мы существуем, и знаем, что существуем, и любим это наше бытие и знание. Относительно этих трех вещей мы не опасаемся обмануться какою-нибудь ложью, имеющей вид правдоподобия... Без всяких фантазий и без всякой игры призраков для меня в высшей степени достоверно, что я существую, что я это знаю, что я люблю. Я не боюсь никаких возражений относительно этих истин со стороны академиков, которые могли бы сказать: "А что если ты обманываешься?". Если я обманываюсь, то поэтому уже существую, ибо кто не существует, тот не может, конечно, и обманываться».
«Внутренний человек, — замечает С. Неретина, — начинается с любви к Богу, эта любовь порождается "неким светом и неким голосом, неким ароматом и некой пищей, и некими объятиями». «Этот свет, голос, аромат, пища, объятия внутреннего моего человека, — читаем мы в "Исповеди", — там, где душе моей сияет свет, который не ограничен пространством, где звучит голос, который время не заставит умолкнуть, где разлит аромат, который не развеет ветром, где пища не теряет вкуса при сытости, где объятия не размыкаются от пресыщения. Вот что люблю я, любя Бога моего».
Но может быть, все это метафоры и изящная словесность? Ни в коем случае. Эзотерик, достигший наконец подлинной реальности, не только ощущает ее вполне натурально, но и переживает самые интимные свои желания, оказывается захвачен событиями, о которых он мечтал много лет. Эзотерический характер переживаний Августина подтверждает еще одно наблюдение. Многие эзотерики подчеркивают мысль о том, что войти в подлинную реальность можно лишь при условии, если удастся полностью свернуть обычные чувства и мысли, если сознание человека будет активно, но молчать. Когда это произойдет, подлинная реальность придет сама и человек переживет настоящее счастье, поскольку прикоснется к спасению. Если, пишет Августин, в человеке умолкнет волнение плоти, исчезнут представления о земле, воде и воздухе, умолкнет и сама душа, выйдя из себя, о себе не думая, если наступит полное молчание, то заговорит сам Бог, и услышим Слово Его не из плотских уст, не в загадках и подобиях, как сейчас, когда мы вышли из себя и быстрой мыслью прикоснулись к Вечной Мудрости, над всем пребывающей. Если такое состояние могло бы продолжиться, если вечная жизнь такова, какой была эта минута постижения, то разве это не то, о чем сказано: «Войди в радость господина Твоего»?
Обретя в своей личности и подлинной реальности твердое основание, эзотерик начинает сложную двойную работу: с одной стороны, он познает приоткрывшуюся ему подлинную реальность, с другой — меняет, переделывает себя в направлении, позволяющем ему в конце концов попасть в эту реальность. Мои исследования эзотерических учений показывают, что устройство подлинной реальности эзотерика отвечает его идеалам и личности, другими словами, мы можем сказать, что, попадая в подлинную реальность, эзотерик «летит в самого себя» или, если осмыслять этот процесс рационально, что в форме эзотерических переживаний и познания он рефлексирует свою личность. Но одновременно, в форме рефлексии своей личности, эзотерик познает и окружающий его мир. Все эти моменты можно проследить и в творчестве Августина. Действительно, он познает не только Бога, но и посредством Бога свою душу; познавая себя, Августин одновременно узнает, как устроен Бог и его творения. Мы начинаем понимать, почему вообще Августин считает возможным изучение Творца, а также почему изучение реальности в трудах Августина все время перетекает в изучение себя (души) и наоборот. Например, обсуждая, как Бог из ничего создал мир, Августин уподобляет акт божественного творения акту собственной мысли, в результате ему удается понять, как Творец мог реализовать свой замысел (ведь в ходе мышления в нашем сознании рождаются целые миры). Обсуждая природу времени, Августин приходит к мысли, что время есть не что иное, как «растяжение самой души».
«Логика Августина, — пишет Неретина, — парадоксальна. Она остается такой же и при попытках анализа "ничто". Для Августина очевидно, что не было ничего, из чего Бог мог создать мир... Бог есть Мысль, Мысль же, как мы видели, всегда связана с направлением внимания на нечто и в соответствии с настоящим... "Ничто" — это не Бог, и не сотворенное "почти ничто", то есть небо и земля, а невидимо лежащее между ними; прыжок мысли, мгновенно претворяющейся в дело, что и есть, собственно, Начало, которое Августин отождествляет с мудростью» [107. С. 145—146].
При изучении души эзотерическая трактовка личности приводит Августина к выдвижению на первый план памяти-ума и воли. В памяти, говорит Августин, — «встречаюсь я сам с собой», там же ум «принимает» все сложенное (т.е. то, что удалось запомнить) для последующей «переработки и обдумывания» [2. С. 136]. «Ум, — пишет Неретина, — тождественный душе, оказывается, по Августину, местом, где "происходит процесс собирания, то есть сведения вместе, а это и называется в собственном смысле "обдумыванием"»[107. С. 137]. Но если вспомнить, что мысль обладает способностью творения, то получается, вполне в соответствии с эзотерической логикой, что память и ум — это деятельностное условие подлинного существования, бытия. Размышляя и запоминая, эзотерик открывает подлинную реальность и входит в нее. Параллельно эзотерик должен изменять себя и поэтому измениться. Необходимое условие этого — воля человека. Но опять же, человеческая воля осмысляется через волю Творца. Воля бога («Да будет воля Твоя»), замечает П. Гайденко, — одна из центральных интуиции христианской религии, самое адекватное выражение христианского благочестия; определять Бога в понятиях воли, хотения — специфическая особенность христианской теологии.
И еще одно наблюдение подтверждает эзотерический характер усилий Августина. Эзотерик постоянно вынужден констатировать противоречия между своими идеальными устремлениями и реальными желаниями и привычками (по идее он всегда должен решительно становиться на сторону первых, однако не всегда это получается). Так, Августин, рассказывая о том, как он пришел к вере, вспоминает, что его душа отказывалась подчиняться самой себе, но это, по мнению Августина, не означает, что в человеке есть две разные души — добрая и злая. «Я одобрял одно, — сетует Августин, — а следовал другому... Тело охотнее подчинялось душе, нежели душа сама себе в исполнении высшей воли своей, в одной и той же субстанции моей, тогда как, казалось, достаточно было бы одного хотения для того, чтобы воля привела его в действие... Но да исчезнут от лица Твоего, Боже... те, которые, видя две воли в борьбе духа нашего, утверждают, что в нем существуют два духовных начала противоположного естества, одно доброе, а другое злое. Питая такие нечестивые мысли, они сами признают себя злыми; между тем могли бы быть добрыми, если бы отказались от этих мыслей».
Еще раз обратим внимание: вполне в духе эзотеризма рефлексию души и своего религиозного опыта Августин оборачивает в сакральное и наоборот.
Например, окончательный выбор в пользу Бога Августин объясняет тем, что Бог его «выкупил»: «Я решил пред очами Твоими не порывать резко со своей службой, а тихонько отойти от этой работы языком на торг)' болтовней... уйти, как обычно, в отпуск, но не быть больше продажным рабом: я был Тобой выкуплен». В этом же ключе можно понять и замечание Неретиной: «Через исследование внутренних интеллектуальных суждений, представлений, через анализ того, что есть органы чувств, память, образы, через проблематизацию времени, слова Августин показывает бытие Бога».
Но эзотеризм был формой, сущность же творчества Августина в нашей интерпретации сводится к построению схем и образов средневековой личности, ориентированной на Священное Писа
«Даже самые высокие права, — пишет X. Ортега-и-Гассет, — оказывались тем самым прямым следствием личной власти. Таким образом, древнеримское и нынешнее представление, что человек от роду наделен всеми правами, — полная противоположность германскому духу. Последний неизбежно нес на себе отпечаток выдающейся личности. Личности, а не какого-то "индивида". Сначала права требовалось завоевать, потом — отстоять». «Противник идеи личности в Средневековье, — комментирует это высказывание Неретина, — может воскликнуть: вот-де, по Ортеге получается, что личность зависит исключительно от себя, а как же Бог, в котором человек всецело заключен? Но не стоит упрощать ни Ортегу, ни Августина. Человек осознает, что он всецело в руке Божией, если сам, исключительно сам, направит свою волю, душу, интеллект на самопознание, в результате которого он обнаруживает себя лицом к лицу с Богом и лишь в конце концов постигает, что он — в руке Божьей. Без этого самоначинания ни о каком истинном христианстве речи нет и не может быть, как не может быть средневекового человека без свободы воли, о чем уверенно пишет Августин».
Несколько иначе, чем Августин, проблему свободы и необходимости решает Северин Боэций. В последнем своем произведении «Утешение философией», написанном перед смертью в тюрьме, он задается вопросом, почему Бог допускает несправедливость. Ставится этот вопрос, имеющий непосредственное отношение к судьбе Боэция, при обсуждении проблемы природы «случая», которому при наличии Божественного провидения вроде бы не остается места. «Ярче и определеннее, — пишет Боэций, — очерчивается долг мудрости, когда блаженство правителя каким-то образом распространяется и на подвластные народы. Так бывает, когда тюрьма, смерть и другие наказания, налагаемые законом, обращаются против наиболее преступных граждан, ведь они для этого и созданы. Если же происходит обратное, и добрые люди пожинают наказания за чужие злодеяния, а награды, причитающиеся добродетели, отнимают дурные, — это вызывает большое удивление, и я желаю знать от тебя, что является причиной такой несправедливости и беззакония. Я бы меньше поражался этому, если бы полагал, что в мире правит слепая случайность. Но мое изумление не имеет границ, ибо Бог, управляющий всем, вместо того чтобы дать добрым сладкое, а злым — горькое, напротив, добрых наделяет суровой участью, а злых — такой, какую они желают. Если это не порождается определенными причинами, то, следовательно, вызывается случайностью».
Разрешение этой коллизии Боэций видит в особой трактовке случая не как реальности, а как «знака провидения», значение которого скрыто от человека. Тем не менее, осуществляя разумный, нравственный поступок, характеризующийся направленностью к Благу (Богу), человек перестает быть рабом случая. «Смысл провидения состоит, по Боэцию, не в том, чтобы сообщать вещам необходимость, при которой исключается сама возможность случая и все возвращается к идее судьбы, а в том, чтобы быть знаком необходимости их осуществления в грядущем... Сущность знака — обозначать скрытое, но не творить сущности означаемого. "Следовательно, то, что произойдет в будущем, не является необходимым до того момента, когда происходит, а не обретя существования, не содержит необходимости появления в грядущем"... Идея поступка как спасения души становится для (Боэция) него одной из важнейших. Поступок опять же есть поступь свободной воли наделенного разумом существа. Случай же зависит от того, какой силой разума наделено это существо, поскольку оно "обладает свободой желать или не желать, однако не в равной степени». Но вернемся к Августину.
Наметив схемы и образы средневековой личности, Августин создал условия для конституирования и формирования этой личности, а также принципиальную возможность ее мыслить. Действительно, становление личности предполагает формирование самостоятельного, личностного поведения человека (в специфически средневековом смысле). В свою очередь, самостоятельное поведение невозможно без особой семиотики и представлений, задающих «образ себя». Схемы и образы средневековой личности, намеченные Августином, как раз и выполняли эту функцию, т.е. задавали «образ себя», с помощью которого средневековый человек начинает строить самостоятельное поведение и устанавливать отношения с другими людьми и властью. На основе этих схем и образов он также осознает себя и рассуждает по поводу себя, получая новые знания.
Анализ рассмотренного материала позволяет различить «становление» личности и ее «существование» (функционирование), а также обсудить особенности средневековой личности. В «Исповеди» Августин рассказывает, как он приходит к христианству, что я могу охарактеризовать именно как «становление» личности. Августин вспоминает, что все его друзья и близкие, начиная с любимой матери, приходили к христианству и это не могло не влиять, заставляя «верить в Бога еще до веры». Пытаясь поверить в Бога, Августин проделал огромную работ)', переосмысляя свои обыденные представления. Он научился символически и аллегорически истолковывать тексты Священного Писания, редуцировал образ Бога сначала к эфирному всепроникающему бесконечному существу, затем к бестелесному образу — условию творения всего и истине («Я оглянулся, — пишет Августин, — на мир созданный и увидел, что Тебе обязан он существованием своим и в Тебе содержится, но по-иному, не так, словно в пространстве; Ты, Вседержитель, держишь в руке, в истине Твоей, ибо все существующее истинно, поскольку оно существует» [2. С. 94]). Нашел Августин и место злу, которое не от Бога, а есть то, что с Богом не согласуется. Перечитывая «Исповедь» не один раз, я прошел шаг за шагом вслед за Августином и понял, как идея Творца, сначала для него совершенно неприемлемая и неправдоподобная, постепенно становилась все более понятной и необходимой и, в конце концов, превратилась в реальность, в которой нельзя было усомниться.
Почему я называю этот процесс становлением личности? А потому, что, обретая веру в мучительной работе и сомнениях, Августин не может опереться ни на кого, кроме себя самого, он действует самостоятельно, вырабатывая собственное понимание Бога и других реалий. Августин рассказывает, как имея одни представления о мире и себе, в конце концов приходит к совершенно другим представлениям, т.е. открывает для себя новую реальность. Эта реальность (представление о Боге, мире, сущности и месте человека) хотя и является общезначимой в том смысле, что вписывается в христианскую средневековую культуру, однако представляет собой уникальное понимание христианства Августином Аврелием. В нем много от рационального философского осмысления, от личности Августина, который предпочел любовь к Богу чувственной любви (поэтому, кстати, Августин понимает Бога как возлюбленного). Не совсем каноническое и понимание Августином Христа: «Я искал путь, на котором приобрел бы силу, необходимую, чтобы насладиться Тобой, и не находил его, пока не ухватился "за Посредника между Богом и людьми, за Человека Христа Иисуса", Который есть «сущий над всем Бог, благословенный вовеки».
В процессе становления христианской личности (что B.C. Библер связывает с «преображением» средневекового человека) Августин вынужден был, так сказать, преодолеть в себе античную личность. Центральная проблема античной личности — отношение к традиции и полису. Для средневекового человека более важным является принятие образов Творца, Христа и поворот к ближнему, т.е. подчинение самостоятельного поведения идеям христианства, христианской любви, бескорыстной помощи. Важная особенность средневековой личности — совпадение ее становления (преображения) и существования, иначе говоря, именно становление личности образует суть средневековой личности. В античной культуре, например, это было не так: процесс становления не артикулируется и практически не осознается, артикулируется уже сложившееся самостоятельное поведение, противоположное (Сократ) или частично согласованное (Апулей) с общепринятым в полисе. «Без парадоксов преображения, — пишет Библер, рассматривая взаимоотношение в средневековой культуре двух культур ("высокой" церковной, ученой и "низкой" народной), а также двух голосов ("Схоласта" и "Простеца"), — тут никак не обойтись. Ни в реальной жизни Средневековья, ни в исследовании этой жизни. Когда Цезарь Ареатский пишет: "Мы также должны заботиться о душе, как возделываем свои поля", когда он говорит о душе человеческой как о "поле Господа", то это не просто ориентация на то, что слушатели его "сельские жители Южной Галлии". Это глубинный образ отношения человека средних веков (соответственно — культуры средних веков) к самому себе, к своему предельному полюсу: человек тогда самостоятелен, живет в горизонте личности, когда способен быть и простым, до-культурным, как земля, и высоким, утонченным как небо... Предполагаю, что как раз этот момент "преображения" решающе значим в средневековой культуре... предметом многих ключевых произведений "высокой" культуры средних веков выступает как раз момент взаимообоснования "двух сознаний". Однако там (в "высокой" литературе) само "сознание простеца" взято в момент преображения или в итоге преображения в горизонте личности. Понять в момент или в итоге преображения приходского или — еще глубже, в даль веков — архаического простеца в простецов Евангелия... В простеца Августина Блаженного, недоуменно вопрошающего о таких извечных загадках, как "что есть время?", "что есть память?", "что есть совесть?».
Другой особенностью средневековой личности Библер считает «сопряжение» в сознании средневекового человека двух голосов — «Схоласта» и «Простеца», обусловленных столкновением и единством (средневековый Собор) двух культур — архаической (народной) и церковной (ученой). «Перед нами — средневековая идея (предопределение) личности. Два ее полюса (ну, скажем, Простец и Схоласт ...ничто и все ...верх и низ...) это полюса ее внутреннего определения, напряжения, смысла, вне которых ее просто нет... Сопряжение Простеца и Схоласта (с включением Мастера как медиатора этих полюсов) есть решающее — для идеи личности. Это сопряжение принципиально внегротескно. Оно — осколочно, но целостно действительной основой постоянного — в веках — возрождения неповторимой средневековой культуры является, как я предполагаю, "не гротеск" (здесь Библер полемизирует с точкой зрения А.Я. Гуревича. — В.Р.), но всеобщая поэтика собора... Именно в этом "в (о)круге — собора — бытии" "верх и низ", образы Простеца и Схоласта слиты в одно, антитетически напряженное целое — в идею личности, в горизонте которой сосредоточивается и обособляется индивид».
Однако мне кажется, что не само сопряжение двух голосов конституирует средневековую личность, а то, как это сопряжение решается отдельным индивидом, отдельной личностью, выстраивающей самостоятельное поведение в лоне «антитетической (саморазорванной) диалогической средневековой культуры». Рассмотрим в связи с этим два примера — «Исповедь» Августина и знаменитую переписку Абеляра с Элоизой. Августин дилемму выбора между рационалистическим (философским) и христианским умозрением решает следующим образом. Философ переосмысляет идею Бога, лишая последнего всех природных характеристик (Он не эфир, не пространство, не материя и т.д.), Бог — это условие творения всего и истина; соответственно, мир (космос) Августин трактует как Божественное произведение. Однако Бога Августин понимает предельно личностно, как Творца, заботливого Друга, Возлюбленного. Оба эти, на рациональный взгляд, несовместимые представления Бога удерживаются и проживаются сознанием Августина подобно тому, как сама христианская средневековая культура «держит» оба эти представления (в своих произведениях, (о)круге собора, организации и содержании всей средневековой жизни). Вот таким личностным уникальным способом Августин разрешает дилемму двух культур и голосов; заметим, другие средневековые философы и мыслители разрешали ее иначе. Теперь перейдем к Абеляру и Элоизе.
Страстная любовь знаменитого французского философа магистра Абеляра и юной, обладающей редкими способностями к наукам, семнадцатилетней Элоизы, как известно, закончилась трагично. Дядя и родные Элоизы, решив, что Абеляр обесчестил Элоизу (хотя они тайно обвенчались, и дядя это знал), что он «грубо обманул их и посвятил Элоизу в монахини, желая совершенно от нее отделаться» (хотя он только укрыл Элоизу в женском монастыре Аржантейль), подкупили слугу Абеляра и подослали в его дом нескольких наемных палачей. Проникнув ночью в спальню магистра, они оскопили его (как сам Абеляр пишет: «...отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я совершил то, на что они жаловались»). И вот, будучи оба в постриге (Абеляр — аббат в Бретани, Элоиза — настоятельница, аббатиса монастыря в Аржантейле), они через 26 лет начинают знаменитую переписку. Поводом к ней послужила прочитанная Элоизой «История моих бедствий», написанная Абеляром. Чтение воспоминаний любимого ею человека оживили в душе Элоизы никогда не умиравшую любовь к Абеляру, но одновременно она глубоко задета: ей кажется, что Абеляр не уделяет ей внимания, занят своими проблемами и бедами и, похоже, уже давно не любит ее.
Об этом Элоиза прямо пишет Абеляру: «Тебя соединяла со мной не столько дружба, сколько вожделение, не столько любовь, сколько пыл страсти. И вот, когда прекратилось то, чего ты желал, одновременно исчезли и те чувства, которые ты выражал ради этих желаний. О возлюбленнейший, это догадка не столько моя, сколько всех, не столько личная, сколько общая, не столько частная, сколько общественная. О, если бы так казалось мне одной, о, если бы твоя любовь нашла что-нибудь извиняющее, от чего — пусть немного — успокоилась бы моя скорбь! О, если бы я могла придумать причины, которые, извиняя тебя, как-либо опровергли бы мое низкое предположение!».
В истории и переписке Элоизы есть два непонятных момента: первый страстно любя Абеляра, Элоиза упорно отговаривала его от брака с нею; второй — неясно, что Элоиза хочет от Абеляра, ведь он уже не мужчина в обычном смысле слова. Элоиза пишет: «И хотя наименование супруги представляется более священным и прочным, мне всегда было приятнее называться твоей подругой, или, если ты не оскорбишься, — твоею сожительницей или любовницей. Я думала, что чем более я унижусь ради тебя, тем больше будет твоя любовь ко мне и тем меньше я могу повредить твоей выдающейся славе... ты не пренебрег изложить и некоторые доводы, при помощи которых я пыталась удержать тебя от нашего несчастного брака, хотя и умолчал о многих других, по которым я предпочитала браку любовь, а оковам — свободу».
Подтверждает эту установку своей возлюбленной и Абеляр. «Убеждая или отговаривая меня при помощи этих или подобных доводов, — пишет он, и будучи не в состоянии победить мое недомыслие, но не желая в то же время оскорбить меня, она вздохнула, заплакала и закончила мольбы так: "В конце концов остается одно: скорбь о нашей погибели будет столь велика, сколь велика была наша любовь"».
Когда же, — замечает Абеляр, — позже после трагедии с ним все жалели и пугали Элоизу монастырской жизнью, она отвечала сквозь слезы и рыдания, повторяя жалобу Корнелии:
«О величайший супруг мой!
Брак наш — позор для тебя.
Ужели злой рок будет властен
Даже над этой главой?
Нечестиво вступила в союз я,
Горе принесши тебе.
Так приму же и я наказанье!
Добровольно приму я его...»[1]
Но только ли потому Элоиза не хотела вступать в брак, что думала об Абеляре? Вряд ли. Вчитываясь в ее два письма к Абеляру, я вижу, что для нее более ценным была не любовь к Богу, не любовь в браке, освященном Богом, а любовь к Абеляру, любовь свободная, чувственная, любовь, позволяющая ей ощущать себя, как бы мы сегодня сказали, личностью, хотя признающей Бога, но и одновременно осознающей свое собственное достоинство. Действительно, Элоиза признает, что в монастырь она пошла только по воле Абеляра, из любви к нему, что воспоминания о чувственной любви к нему заполняют ее сознание даже во время богослужения, что она понимает свою греховность и слабость, но спокойно принимает свою судьбу.
«И в самом деле, — читаем мы, — любовные наслаждения, которым мы оба одинаково предавались, были тогда для меня настолько приятны, что они не могут ни утратить для меня прелесть, ни хоть сколько-нибудь изгладиться из моей памяти. Куда бы ни обратилась я, они повсюду являются моим очам и возбуждают во мне желания. Даже во сне не щадят меня эти мечтания. Даже во время торжественного богослужения, когда молитва должна быть особенно чистою, грешные видения этих наслаждений до такой степени овладевают моей несчастнейшей душой, что я более предаюсь этим гнусностям, чем молитве. И вместо того, чтобы сокрушаться о содеянном, я чаще вздыхаю о несовершившемся. Не только то, что мы с тобой делали, но даже места и минуты наших деяний, наравне с твоим образом так глубоко запечатлелись в моей душе, что я как бы вновь переживаю все это и даже во сне не имею покоя от этих воспоминаний».
Более того, Элоиза намекает, что самому Богу был неугоден их брак. «Ведь пока мы наслаждались радостями страстной любви, или — скажу грубее, но выразительней — пока мы предавались прелюбодеянию, гнев Божий щадил нас. Когда же мы заменили незаконную связь законным союзом и искупили позорное прелюбодеяние честным браком, тогда гнев Господень простер над нами свою тяжкую длань и поразил наше неоскверненное ложе, хоть ранее долго терпел оскверненное».
О достоинстве же Элоизы свидетельствуют следующие слова в конце второго письма: «Я не хочу, чтобы ты, уговаривая меня быть добродетельной и призывая меня бороться с искушениями, говорил: "Сила укрепляется в немощи" и "Не будет увенчан тот воин, кто сражался недобросовестно". Я не ищу венца победы. С меня довольно избежать опасности. Удалиться от нее вернее, чем вступить в войну. В каком бы уголке неба ни поместил бы меня бог, я буду довольна. Ведь там никто никому не будет завидовать, а каждый будет довольствоваться тем, что у него есть» [1. С. 88].
Где же Элоиза черпает силы и спокойствие духа, ведь она не может опираться на Бога, поскольку верит в него меньше, чем в любовь? И силы и спокойствие ей дает сама эта любовь и еще ощущение своей личности. Только так можно понять странные для верующего человека признания Элоизы:
«Во всю свою жизнь, что бы ни происходило, я больше боюсь обидеть тебя, чем Бога; больше жажду угодить тебе, чем ему. Я стала монахиней не ради божественной любви, а по твоей воле... Бог ведает, что я точно так же, ничуть не сомневаясь, по твоей воле последовала бы за тобой или упредила бы тебя, даже если бы ты поспешил во владения Вулкана, ибо душа моя была не со мной, а с тобой! Даже и теперь, если она не с тобой, то ее нет нигде: поистине без тебя моя душа никак существовать не может» [1. С. 70, 87].
Подобным образом рассуждает лишь человек, который поверил в свою любовь и индивидуальность, в котором проснулось достоинство, превышающее даже страх смерти. Теперь, что Элоиза хочет от оскопленного Абеляра, Конечно, любви, но любви, понимаемой по-новому. Такую любовь можно назвать «креативной» или «духовной», здесь на первый план выходят, подчиняя себе все остальное, включая обычную чувственность, — родственность, духовная, почти мистическая связь (вспомним слова Элоизы «Ибо моя душа была не со мной, а с тобой. Даже теперь, если она не с тобой, то ее нет нигде: поистине без тебя моя душа никак существовать не может»).
Вот каким образом Элоиза решает и проживает дилемму — любовь к Абеляру или любовь к Богу. Это решение уникально, личностью именно потому, что Элоиза действует и мыслит самостоятельно, ей удается определить и конституировать новое отношение к любви.
Если в античной культуре становлению личности способствовали такие институциональные средства, как суд, театр, философия, то в средние века на первый план выдвигаются церковь и церковные жанры «литературы», прежде всего исповедь. Действительно, что собой представляет исповедь? Это рассказ человека о своих поступках или жизненных перипетиях, жизненном пути, выстроенный и оцененный с точки зрения идеалов и норм христианского мировоззрения, обязательно включающий констатацию расхождений реальной жизни исповедующегося с христианскими идеалами и нормами, а также покаяние, т.е. признание греховности своего поведения и публичное раскаяние. Исповедь предназначена одинаково как для самого исповедующегося, так и для остальных христиан (прихожан), «подвизающихся» на пути спасения. Автору исповедь призвана помочь уяснить меру его падения и пути спасения; остальным христианам она должна помочь идти в правильном направлении и справляться с ошибками. Средневековая исповедь содержит три важных момента: оценочную (осуждающую) рефлексию жизни и поступков исповедующегося, актуализацию в нем божественного начала (искры Божией, благодати, духа и т.п.; часто это предполагало указание на прямую помощь и поддержку со стороны Бога), установку на преобразование (собирание заново) личности исповедующегося.
Например, в «Исповеди» Августина мы читаем: «Так говорил Понтициан. Ты же, Господи, во время его рассказа повернул меня лицом ко мне самому: заставил сойти с того места за спиной, где я устроился, не желая всматриваться в себя. Ты поставил меня лицом к лицу со мной, чтобы видел я свой позор и грязь, свое убожество, свои лишаи и язвы. И я увидел и ужаснулся, и некуда было бежать от себя» [2. С. 106] (полужирным, прямым шрифтом я выделил божественную благодать, полужирным курсивом — рефлексию, а светлым курсивом — оценку и раскаяние). Или другой не менее характерный фрагмент: «Я хочу вспомнить прошлые мерзости свои и плотскую испорченность души моей не потому, что люблю их, но чтобы возлюбить Тебя, Боже мой. Из любви к любви Твоей делаю я это, в горькой печали воспоминания перебираю преступные пути свои. Обрадуй меня, Господи, Радость неложная, Радость счастья и безмятежности, собери меня, в рассеянии и раздробленности своей отвратившегося от Тебя, Единого, и потерявшегося во многом. Когда-то в юности горело сердце мое насытиться адом, не убоялась душа моя густо зарасти бурьяном темной любви, истаяла красота моя, и стал я гнилью пред очами Твоими, — нравясь себе и желая нравиться очам людским» (прямым полужирным шрифтом выделена установка на построение нового человека из «ветхого». — В.Р.).
Если вдуматься в эти цитаты, то становится понятным, что исповедь помогала человеку, ищущему спасение, так выстроить самостоятельное поведение, чтобы исповедующийся с необходимостью приходил к христианской вере. На это же направлен интересный прием, нащупанный в «Исповеди»: рассказывая о своем жизненном пути (детстве, юности, зрелых годах), когда он еще не был христианином, Августин одновременно объясняет, что при этом делал Бог, как он вел Августина, ждал, когда последний созреет для веры, наконец, решительно помог ему «перейти свой Рубикон». Кажется, если человек еще не обрел веру, то при чем здесь Бог? Но если считать, подобно Августину, что в каждом человеке есть искра Божия, в каждом присутствует божественная благодать, то тогда шаги и усилия «подвизающегося» в вере на самом деле предполагают присутствие Творца и его помощь.
Использованная литература
1. Культурология: Розин В.М. Учебник. — 2-е изд., перераб. и доп. — М.: Гардарики, 2003. — 462 с.
[1]
Цит. по: Абеляр П. История моих бедствий. М., 1959. С. 32.