План
Введение
1. Историческое развитие нравственных норм и морали
2. Реалистическое изображение человека
Заключение
Литература
Введение
В новое время (от XVI – XVIIвв. до начала XX в.) капиталистическая экономика распространилась по всему земному шару, а вместе с ней — буржуазный уклад жизни и рациональное сознание западного человека. Социально-политические рамки Нового времени более или менее ясны. Хронология ментальной истории рисуется не столь четко.
Главные события эпохи — политические революции, промышленный переворот, появление гражданского общества, урбанизация жизни — запечатлены для нас в галерее портретов отдельных людей и человеческих групп. Как и любая эпоха, Новое время показывает громадное разнообразие психической жизни. Исторической психологии еще только предстоит освоить это эмпирическое богатство, обобщить и дать описание Человека экономического, либерального, консервативного или революционного сознания, типов буржуа, крестьянина, интеллигента, пролетария, психологически проанализировать важные события периода. Подступиться к громадному материалу последних веков хотя бы только европейской истории нелегко. Поэтому тема реферата является актуальной в том плане, что произведение Ж. Лабрюйера «Характеры» представляет собой иллюстрацию жизни в переломный период перехода из одной общественной формации в другую.
Эта эпоха разобрана науками о современном человеке, что выражается уже в обозначениях периода: капитализм, буржуазное общество, индустриальная эпоха, время буржуазных революций и движений пролетариата.
От социологии психолог получает нужные ему сведении о строении социума и порядке функционирования его индивидуального элемента, о социальных общностях, институтах и стратификациях, стандартах группового поведения, известных под названием личностных ориентации, социальных характеров, базисных типов личности, о мировоззренческих ценностях, приемах воспитания и контроля и других социальных инструментах, непрерывно кующих общественную единицу из задатков Ното 5ар
i
еп
s
.
Исторической психологии близки усилия исторической социологии
показать человека в изменчивом, но исторически определенном единстве социальной жизни. Указанный раздел социологии рассматривает типы коллективных структур во времени, в том числе характерные формы отношений индивидов между собой, а также с общественными институтами. Вариант исторической социологии, смежный с исторической психологией, предложен немецким ученым Н. Элиасом (1807—1989) в книге «О процессе цивилизации. Социо-генетическое и психогенетическое исследование». Автор трактует правила бытового поведения не столько как ограничения, накладываемые на личность, сколько как психологическое существо последней.
Для того, чтобы перейти от исторической социологии к исторической психологии, требуется рассматривать человека не как элемент социального целого, но как самостоятельную систему, включающую подструктуру социальных отношений. Слиянию же двух соседних областей исследования способствует укорененность макросоциального (раннего социологического) мышления в науках о человеке.
Личность есть совокупность общественных отношений или коллективных представлений, основы ее сознания состоят из усвоенных норм изнаний,
поэтому сознание изменяется до этих основ при соответствующих воздействиях извне и преобразованиях социальной среды. Метафору, идущую от новейшего естествознания, подхватывают микросоциология и отчасти — понимающая психология. Первая (ее создатели — Ж. Гуревич, Дж. Морено) нащупывает «вулканическую почву» социальности в элементарных притяжениях между участниками малых групп, вторая (основатель — М. Вебер) определяет социальность с точки зрения исследовательского прибора, т. е. познающего индивида, его опыта, ценностей. Веберовская социология тяготеет к психоанализу — доктринам, выносящим природу человека за пределы макросоциальных законов, она осуществляет функцию критики социологической классики. Обобщения ученого, по терминологии Вебера, — идеальные типы, логически выстроенные определения аспекта социальной действительности, теоретические эталоны при описании эмпирического материала.
Психолог пользуется схемами, дающими разметку социального пространства. В масштабе общественных макроявлений человек предстает миниатюрным осколком социума. Между тем сам человек выступает для социальности моментом непредсказуемости и свободы. Социология возникает, когда масса норм и представлений отделяется от непосредственного общения и закрепляется в государственных, хозяйственных, частно-правовых сводах и регламентах гражданского общества. В противовес феодально-кастовому праву исключений и привилегий, либеральные демократии стремятся к неукоснительному исполнению закона, следовательно, к универсальной, фиксированной, независимой от реальных лиц норме.
Явления, отмечающие наступление капитализма, проявляются столь единообразно и синхронно в разных областях человеческого бытия, что существует основание искать для них общую основу (по крайней мере тенденцию) в психике, поведении, отношениях человека.
Из труда Лабрюйера можно составить портрет человека, живущего в семнадцатом столетии. В своем произведении автор дает определение человеческим порокам, вскрывает их первопричины, свойственные тому времени. И цель данной работы – дать общую характеристику нравственной жизни того периода. Поставленная цель предопределила задачи:
- познакомиться с произведением Ж. Лабрюйера;
- выявить характерные черты явлений того времени;
- описать основные нравственные нормы и человеческие пороки, показанные автором на страницах своего произведения.
1. Историческое развитие нравственных норм и морали.
Характеры людей являются, по Лабрюйеру, не самодовлеющими разновидностями человеческой породы, но непосредственными результатами социальной среды, варьирующими в каждом отдельном случае постоянную свою основу. Скупые существовали и в античной Греции и в абсолютистской Франции, но само содержание скупости и ее проявления кардинальным образом меняются под воздействием изменившейся общественной среды. Главная задача писателя заключается поэтому не столько в самом изображении скупости, сколько в исследовании причин, породивших данную ее форму. Поскольку различие характеров есть результат различных реальных условий, постольку писателя интересуют сами эти условия и их психологический эквивалент. Лабрюйер рисует характер на фоне данной среды, или, наоборот, в своем воображении воссоздает для какого-нибудь определенного характера породившую его среду. Так сознание личного достоинства представителя класса феодалов происходило в рамках кодекса дворянской чести. Однако строго охраняя свою честь, феодал попирал достоинство других людей—крепостных, горожан, купцов и т. д. Понятие чести было пропитано сословным духом и нередко носило характер формального требования, к тому же имеющего силу лишь в узком кругу аристократов. Двойственный характер моральных норм феодала выступал самым грубым образом: он мог быть «верен слову» в отношении к сюзерену, но «верность слову» не распространялась на крестьян, горожан, купцов; он мог воспевать «даму сердца» и насиловать крепостных девушек; унижаться перед вельможей и «гнуть в бараний рог» своих подданных. Жестокость, грубое насилие, грабеж, пренебрежение к чужой жизни, тунеядство, насмешливое отношение к уму — все эти моральные качества прекрасно уживаются с представлением о дворянском достоинстве и чести.
Дама, по мнению Лабрюйера, могла быть образцом светского этикета, и она же без стыда раздевалась при слугах, могла проявить самый необузданный гнев; в отношении служанки и т. п.
Вместе с историческим развитием нравственность буржуа постепенно теряет свои отдельные положительные моменты. Ее, по меткому выражению Гегеля, как бы оставляет «дух истории». Социальная практика правящего класса, казалось, подтверждала пессимистические представления о «порочной» природе человека: «меняется все—одежда, язык, манеры, понятия о религии, порою даже вкусы, но человек всегда зол, непоколебим в своих порочных наклонностях и равнодушен к добродетели»[4,225]. Храбрость, верность, честь — эти и другие моральные установления становятся чисто формальными, теряют живую связь с историческим развитием. Феодальная мораль выхолащивается, приобретая характер требования этикета, внешнего «приличия». Хороший тон, мода, манеры формализуют
аристократическую нравственность. Честь становится чисто формальным по содержанию моральным принципом. Этот характер аристократического морального кодекса был жестоко высмеян в период назревавших буржуазных революций. Во французской буржуазной революции М. Робеспьер, например, требовал заменить честь — честностью, власть моды—властью разума, приличия—обязанностями, хороший тон — хорошими людьми и т. п.[6,59]. «Лицемерие есть дань, которую порок платит добродетели», — с сарказмом отмечал Лабрюйер наблюдая нравы французской аристократии. Там, где аристократическая мораль сохранилась до наших дней, косный и формальный характер ее норм особенно очевиден[4,231].
Двойственный характер моральных норм буржуа исторически выступал довольно открыто, без прикрас. Это накладывало отпечаток и на те аристократические «добродетели», которыми впоследствии восхищались реакционные романтики, идеализировавшие нравственность. Проницательный Лабрюйер понял это, остроумно сформулировав горький афоризм: «Наши добродетели—это чаще всего искусно переряженные пороки»[4,252]. Особенно лицемерно было поведение духовных феодалов, вынужденных в силу необходимости проповедовать «христианские добродетели». Проповедуя бескорыстие, они отличаются исключительным сребролюбием, восхваляя умеренность и умерщвление плоти, предаются обжорству и стремятся к роскоши; проповедуя воздержание-развратничают; требуя искренности—лгут и обманывают.
Аморализм был распространен не только среди высших прослоек. Процветала грубая жестокость, произвол и презрение к человеческой жизни. Исторические хроники убедительно свидетельствуют о том, что на практике мораль собственного класса играла незначительную роль в поведении аристократической знати.
Глубокая противоречивость социального прогресса придавала развитию нравственности трагическую иронию. Класс феодалов, пытаясь удержать власть, усиливают эксплуатацию крепостного крестьянства, действуют под нажимом самых низких, мерзких страстей. Эти действия даже с точки зрения общепринятой морали той эпохи («отцы—дети») имели безнравственный характер, вели к разгулу жестокости, зверства, издевательств и кровопролитию. Однако это усиление эксплуатации вызывало, в конце концов, сопротивление крестьян. Оно могло идти в двух направлениях: во-первых, за уменьшение или полное уничтожение феодальной эксплуатации и, во-вторых, через увеличение доходности крестьянского хозяйства и сокращение относительного размера той части доходов, которую присваивал феодал. Б. Ф. Поршнев в своем исследовании убедительно показывает, что крестьянство делало немало усилий в этом втором направлении[7,279]. Исторические последствия этих усилий, внешне довольно незаметных и обыденных, имели громадное историческое значение. Они способствовали развитию производительных сил и, в конечном итоге, явились одной из предпосылок возникновения капиталистического способа производства. Так нравственные пороки правящего класса через целую цепь социальных зависимостей выступают как «рычаги» исторического развития.
Нравственный прогресс, имевший место в эпоху феодализма, был исторически ограничен. Печать косности и патриархальности, лежавшая на нравственности этой эпохи, можно было преодолеть лишь выйдя за рамки феодального уклада.
Однако антифеодальные революции крепостного крестьянства, выдвигавшие наиболее передовые для своего времени моральные идеалы и нравственные правила, не могли привести к установлению нового строя. Наиболее благородные, далеко идущие моральные цели и идеалы этих революций не могли быть осуществлены в эпоху феодализма. Обычно восстания кончались поражением, топились в крови. Разумеется, основная линия социального прогресса проходила под знаком классовой борьбы угнетенного крестьянства. Сопротивление крепостных, нараставшее по мере развития внутренних противоречий феодального способа производства, заставляло верхи перестраиваться и переходить на более высокую ступень феодальной эксплуатации. Таким образом, крестьянские восстания не были исторически бесплодны, а, наоборот, были мощным стимулом исторического прогресса. Тем не менее их ограниченность и нереальность достижения своих конечных целей, моральных идеалов сказывалась и на той роли, которую они сыграли в нравственном прогрессе человечества. Исчерпав те скудные возможности, которые давал феодализм нравственному прогрессу, дальнейшее поступательное развитие нравственности могло произойти лишь на новой социальной почве, с новыми движущими силами и общественными, противоречиями.
Таким социальным строем, который пришел на смену феодализму, был капитализм. Там, где в силу специфических исторических условий возникновение нового уклада было замедлено, нравственный прогресс, достигнутый в рамках феодального общества, приостанавливается. Начинается топтание на месте. Худшие черты—косность, патриархальность—начинают возобладать над моментами развития и в нравственности народа. Отдельные успехи нравственного развития, подобно хамелеону, меняют свою историческую окраску и роль. Из двигателей социального развития они превращаются в его препятствие. Нравственный прогресс не только замедляется, но и идет вспять, превращается в регресс. Таким образом, каждая новая общественно-экономическая формация, сменявшая старую, была тем новым социальным уровнем, на котором только и было возможно дальнейшее продвижение нравственного прогресса человечества. Причем социальный прогресс разрушает вместе со старыми общественными формами и те стороны прежних нравственных отношений, которые могут восприниматься последующими поколениями как положительные, привлекательные. Однако отдельные «утраты» в нравственном развитии вовсе не отвергают его восходящего, прогрессивного характера. Отдельные, частные потери — неизбежность, присущая всему восходящему духовному развитию. Вот почему и критерий нравственного прогресса не может быть сведен к метафизическому представлению о «сохранении» всего морально положительного, что бытовало в истории. Моральный прогресс— не хранилище, куда каждое поколение людей сдавало свои, благородные для того времени, нормы и принципы, оставляя за порогом свои пороки. Восходящее развитие морали в самой своей сущности — процесс, и может быть понято только как процесс. Попытки сохранить в истории все то нравственно «хорошее», что вырастало в разные эпохи, за счет уничтожения того «дурного», с чем это «хорошее» сталкивалось — не более как ветхая иллюзия моралистов. Противоречивость—внутренняя черта нравственного прогресса, своеобразно проявляющаяся в нормативной, изменчивой противоположности «добра» и «зла».
2. Реалистическое изображение человека.
Самым значительным литературным произведением последней четверти XVII в. является книга Лабрюйера «Характеры и нравы этого века»
Жан де Лабрюйер (1645—1696) происходил из семьи небогатых горожан, может быть и имевшей в прошлом дворянское звание, но окончательно утратившей его ко времени рождения писателя. Иронически возводя свой род к одному из участников крестовых походов, Лабрюйер выказывает полное безразличие к сословным категориям: «Если благородство происхождения—добродетель, то она теряется во всем том, что недобродетельно, а если оно не добродетель, то оно стоит очень мало». Однако Лабрюйеру пришлось всю жизнь испытывать на себе гнет сословных предрассудков.
В 1684 г., по рекомендации Боссюэ, он получил место воспитателя внука знаменитого полководца Конде — человека с огромным честолюбием, беспредельной гордостью и неукротимым нравом. Дворец Конде в Шантильи был своего рода маленьким Версалем. Постоянными посетителями его
были виднейшие люди Франции—политики, финансисты, придворные, военные, духовные, писатели, художники, вереницей проходившие перед глазами проницательного Лабрюйера. По выражению Сент-Бева, Лабрюйер занял «угловое место в первой ложе на великом спектакле человеческой жизни, на грандиозной комедии своего времени». Плодом знакомства с этой «комедией» и явилась упомянутая единственная книга Лабрюйера, сразу получившая широкую, хотя и несколько скандальную известность.
В качестве образца для своего сочинения Лабрюйер избрал книгу греческого писателя Теофраста, жившего в конце IV в. до н. э. Сначала Лабрюйер задумал дать лишь перевод «Характеров» Теофраста, присоединив к ним несколько характеристик своих современников. Однако с каждым последующим изданием (при жизни автора их вышло девять) оригинальная часть книги увеличивалась, так что последнее прижизненное издание заключало в себе, по подсчету самого автора, уже 1120 оригинальных характеристик (вместо 418 первого издания), а характеристики Теофраста печатались уже в качестве приложения.
В речи о Теофрасте, произнесенной Лабрюйером в 1693 г. при его вступлении в Академию и предпосланной 9-му изданию его книги, он дает апологию этого писателя, видя в его манере индивидуализировать человеческие пороки и страсти наиболее адекватную форму изображения действительности. Однако Лабрюйер реформирует и усложняет эту манеру: «Характеристики Теофраста, — говорит он, — демонстрируя человека тысячью его внутренних особенностей, его делами, речами, поведением, поучают тому, какова его внутренняя сущность; напротив, новые характеристики, раскрывая в начале мысли, чувства и поступки людей, вскрывают
первопричины их пороков и слабостей, помогают легко предвидеть все то, что они будут способны говорить и делать, научают более не
удивляться тысячам дурных и легкомысленных поступков, которыми наполнена их жизнь».
Характеристики Лабрюйера чрезвычайно конкретны; это именно характеры и нравы данного века — длинная галерея портретов куртизанок, вельмож, банкиров, ростов пупков, монахов, буржуа, ханжей,, скупцов, сплетников, болтунов, льстецов, лицемеров, тщеславных, — словом, самых разнообразных представителей различных слоев общества. «Характеры» Лабрюйера вырастают в грандиозный памфлет на всю эпоху. Критика Лабрюйера связана уже не с идеологией оппозиционных кругов феодального дворянства, а с настроениями радикальных буржуазно-демократических слоев, начинающих выражать недовольство широких масс абсолютистским режимом.
Книга Лабрюйера распадается на ряд глав: «Город», «Двор», «Вельможи», «Государь» и т. д. Ее композиция соответствует внутренней классификации портретов, критерием которой является социальная принадлежность. Глава «О материальных благах» выполняет как бы роль введения и заключает в себе принципиальные установки автора.
Внутреннее состояние человека, его духовный комплекс демонстрируется Лабрюйером на его
внешних свойствах и проявлениях. Телесный облик человека показан как функция его внутреннего мира, а этот последний дается как результат внешнего воздействия, как психологический продукт социального бытия. Это — реалистическое изображение человека, как части определенного конкретного общества.
Стремление передать общественное явление во всей его полноте приводит Лабрюйера к весьма глубокому проникновению в действительность. Его обозрению равно доступны «двор» и «город», столица и деревня, вельможи и буржуа, чиновники и крестьяне. Но из какой бы общественной среды ни избирал Лабрюйер материал для своих суждений, его интересует обыденное, типичное, наиболее общее в его наиболее конкретном и индивидуальном многообразии. Если он рисует ханжу, то это настоящий ханжа времен Людовика XIV. Дав портрет ханжи, Лабрюйер теоретически обосновывает его реальность в ряде сопутствующих максим, уясняя типичность этого явления, анализируя и расчленяя его путем показа того, как ханжество проявляется у священника, у вельможи, у буржуа, у маркизы. Десяток иллюстраций, каждая из которых — законченный портрет, завершается обобщающей максимой: «Ханжа— это тот, кто при короле-атеисте был бы безбожником»[4,342].
Когда Лабрюйер рисует скупца, он опять-таки дает несколько вариантов одного типа: скупца-вельможу, скупца-чиновника, скупца-торговца. «Двор» представлен у него типами льстеца, хвастуна, наглеца, болтуна, франта, высокомерного задиры, чванливого аристократа. Все это — живые люди, превосходный познавательный материал для знакомства с подлинным двором Людовика XIV. «Ничего другого не нужно для успеха при дворе, как истинное и естественное бесстыдство». «Город» представлен у Лабрюйера образами «мещанина во дворянстве», денежного туза, угодливого чиновника, жеманной маркизы, шарлатана-врача, пройдохи-торговца. Все эти типы буржуа, Лабрюйером умножаются, дифференцируются и расчленяются на десятки вариантов. Сам король появляется на страницах
Эти замечательные строки Лабрюйера о крестьянах цитирует Пушкин в своем «Путешествии из Москвы в Петербург». «Фонвизин, —пишет Пушкин, — лет за пятнадцать пред тем путешествовавший по Франции, говорит, что, сто чистой совести, судьба русского крестьянства показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю. Вспомним описание Лабрюйера»[5,295].
Отношение Лабрюйера к народу совершенно четко и недвусмысленно: «Судьба работника на виноградниках, солдата и каменотеса не позволяет мне жаловаться на то, что у меня нет благ князей и министров»[4,238]. Это противопоставление народа сильным мира сего вызывает у Лабрюйера стремление определить собственную социальную ориентацию: «Народ не имеет разума, но аристократы не имеют души. Первый имеет добрую сущность и не имеет внешности, у вторых есть только внешность и лоск. Нужно ли выбирать? Я не колеблюсь. Я хочу быть человеком из народа»[4,298].
Констатируя наличие социального зла, выражающегося прежде всего в неравенстве сословий, Лабрюйер старается определить его первопричину. Этой первопричиной оказывается материальный интерес — деньги. Колоссальная сила денег, превращающая в меновую стоимость семейные, моральные и политические отношения, Лабрюйеру вполне ясна. Люди, влюбленные в барыш, «это уже не родители, не друзья, не граждане, не христиане; это, может быть, уже не люди; это—обладатели денег»[4,227].
Лабрюйер дает сложную гамму человеческих судеб, направляемых этой всесильной властью.
«Созий от ливреи мало-помалу, благодаря доходам, перешел к участию в откупах; благодаря взяткам, насилию и злоупотреблению своей властью, он, наконец, поднялся на значительную высоту; благодаря своему положению, он стал аристократом; ему недоставало только быть добродетельным; но должность церковного старосты сделала и это последнее чудо»[4,301]. Этот портрет, как и многие другие, подобные ему, заключает в себе уже готовый сюжет реалистического романа. Образ тунеядца, живущего за
счет обнищания эксплатируемых им масс, особенно привлекает автора своей одиозностью и вызывает целый ряд портретов.
«Этот столь свежий и цветущий мальчик, от которого веет таким здоровьем, состоит сеньором аббатства и десяти других бенефиций; все это вместе приносит ему сто двадцать тысяч ливров дохода, так что он весь завален золотом. А в другом месте живет сто двадцать бедных семейств, которым нечем согреться зимой, у которых нет одежды, чтобы прикрыться, нет часто и хлеба; они в крайней бедности, которой поневоле стыдно. Какое неравномерное распределение!»[4,304]
Творцы денег становятся героями дня, мир превращается в арену, где ради материального благополучия в кровавой схватке возникают человеческие пороки и гибнут человеческие добродетели. Лабрюйер страстно восстает против такого положения дел, обрушивается на него с уничтожающей критикой и пытается найти выход. Но сильный в отрицании, он тотчас же ослабевает, как только ему приходится рисовать положительный идеал. Правильный диагноз не дает ему еще средства для составления прогноза. «Настоящее принадлежит богатым, а будущее добродетельным и одаренным»[4,50] — вот, по сути дела, единственная формула писателя, дальше которой ему пойти не удается. Лабрюйер хочет, чтобы миром управлял разум, и набрасывает программу рационально устроенного государства. Вместилищам государственного разума должен стать добродетельный король, идеальный правитель, воплощающий идею просвещенной монархии. В главе «О государе» Лабрюйер дает пространный перечень качеств, необходимых для руководителя государства. Это отнюдь не портрет Людовика XIV, это образ утопического правителя, сконструированный моралистом. «Мне кажется, — заключает Лабрюйер, — что монарх, который соединил бы в себе эти качества, был бы достоин имени Великого»[4,211]. В этом идеальном портрете Лабрюйер как бы старается дать своему воспитаннику, а может быть и самому Людовику XIV, некий образец, заслуживающий подражания.
В политических вопросах, при всей наивности своих взглядов, Лабрюйер стоит все же на передовых позициях. Его положительная роль — в том, что он ратовал против произвола и тирании за рациональное, хотя и монархическое государство; в том, что, в пределах возможного, он показывал абсолютизму ту бездну, к которой он пришел; в том, что, гуманистически стремясь облегчить бедствия своей страны, он дипломатично лаконического портрета и меткой обрисовки человеческой психики.
Основное в «Характерах» — это размышления о духовном складе человека, о «настрое» его ума
и сердца. При этом Лабрюйер считает, что характер не строится на какой-либо одной психологической черте (например, скупости или самовлюбленности). Лабрюйера раздражает в маниакальном, однокачественном характере обедненность его
содержания, неспособность вобрать в себя всю многогранность человека.
Эти тенденции проявляются в том, что писатель часто выводит приобретенные человеком свойства не из его внутреннего мира и даже не из влияния на него других людей, а из воздействия социальной среды в целом.
Характер он связывает с образом жизни. Так, манеры и поступки человека, получившего видную должность, определяются, в представлении писателя, саном. А человек, от природы веселый и щедрый, под влиянием обстоятельств становится у Лабрюйера угрюмым, скупым, угодливым, черствым. Входя в противоречие с теоретическими канонами классицизма, Лабрюйер возражает против трактовки человеческого характера как чего-то неизменного. Он уверен, что люди на протяжении своей жизни становятся непохожими на самих себя. Некогда благочестивые, умные и образованные с годами перестают быть таковыми, и, напротив, те, кто начинал с погони за наслаждениями, обретают мудрость и умеренность. Вследствие признания принципа развития характера, его изменяемости особую роль у Лабрюйера играют качества «приобретенные». Возрастает их значимость по сравнению
с врожденными чертами.
Лабрюйер не имеет дело с человеком вообще. В первую очередь он уделяет огромное внимание принадлежности человека к определенному социальному слою. В связи с этим очень существенна для него тема богатства и бедности, имущественных контрастов, теснейшим образом соприкасающаяся с темой сословной иерархии и юридического неравенства.
Важнейшим для Лабрюйера является вопрос о различиях, существующих в феодальном обществе между привилегированными сословиями и огромной массой людей, лишенных привилегий: между дворянами, вельможами, министрами, чиновниками, с одной стороны, и людьми низкого звания, с другой. Лабрюйер рассказывает о крестьянах, которые «избавляют других от необходимости пахать, сеять, снимать урожай и этим самым вполне заслуживают право не остаться без хлеба» и которые все же обречены на нищету, тяжкий труд и полуголодное существование, низведены до положения «диких животных», живущих в «логове». Он говорит и о вельможах, утопающих в роскоши, проводящих дни и ночи в предосудительных забавах, никому не желающих добра, таящих под личиной учтивости развращенность и злобу.
Сословное неравенство в феодальном обществе закрепляется для Лабрюйера неравенством имущественным, связанным с возрастанием в обществе роли буржуазии и значения денег. Богатство же, в свою очередь, поддерживает сословные привилегии и типичную для феодального общества иерархию верхов и низов.
Мысль о бедных людях сопровождает автора
«Характеров» постоянно, о чем бы он ни размышлял. Он сообщает о семьях бедняков, которым «нечем
обогреться» зимой, нечем
«прикрыть на
готу» и порой даже нечего есть, нищета которых ужасна и постыдна. При мысли о них у Лабрюйера «сжимается сердце». Нищие и обездоленные присутствуют в «Характерах» рядом с людьми «цветущими и пышущими здоровьем», людьми, «которые утопают в излишествах, купаются в золоте, столько проедают за один присест, сколько нужно для прокормления сотни семейств». Все способы обогащения представляются Лабрюйеру «некрасивыми», связанными с казнокрадством, мошенничеством, разорением других. Люди, поглощенные корыстью и наживой, «пожалуй, даже не люди», убежден автор «Характеров».
Отрицание Лабрюйером богатства и знатности, включение в изображаемый мир образов вельможи и простолюдина, богача и бедняка сообщают дополнительный смысл его идеальному образу мудреца, столь типичному для классицистического мировосприятия. Не случайны замечания Лабрюйера о том, что при дворе не нужны ум и способности, так как их заменяют учтивость, умение поддерживать разговор и т. п., что глупец, стяжавший богатство,—вовсе не редкость и что «недоумки» добиваются богатства отнюдь не «трудом или предприимчивостью». Замечание относительно труда, который вовсе не нужен при наличии знатности и без которого можно обойтись при накоплении богатства, заслуживает особого внимания. Мудрец для Лабрюйера не только тот, кто умен, но и тот, кто трудится. Трудолюбие — неотъемлемое качество мудреца. Оно сближает его с «человеком из народа», с крестьянином, ибо главное содержание жизни последнего — труд.
Мысль о недостаточности для «мудреца» его интеллектуальных преимуществ подкреплена рассуждением о «сановниках» и «умных людях». Различая тех, у кого «нет ничего, кроме сана», и тех, у кого «нет ничего, кроме ума», Лабрюйер противопоставляет тем и другим «добродетельного человека». Во второй главе «Характеров» писатель рассуждает о «героях», которые попадаются и среди судейских, и среди ученых, и среди придворных. Но ни герой, ни великий человек не стоят, по мысли Лабрюйера, одного «истинно нравственного человека». Нравственность как этическое достоинство становится в «Характерах» главным мерилом поведения. Благородным представляется только то, что «бескорыстно», что чуждо всему эгоистическому, истинным великодушием почитается то, которое непринужденно, мягко и сердечно, просто и доступно, «движимо добротой».
Участь человека представляется Лабрюйеру столь безотрадной, что знакомство с ней, по его мнению, может лишь отбить охоту к жизни. Писатель недооценивает и могущество разума, не верит в его способность управлять поведением человека. В юности, утверждает Лабрюйер, человек живет инстинктами; в зрелом возрасте разум развивается, но его усилия как бы сводятся на нет страстями, врожденными пороками; в старости разум входит в полную силу, но он уже охлажден годами неудач и горестей, подточен дряхлением тела.
Пессимизм Лабрюйера связан и с овладевающим им временами убеждением в неспособности мира развиваться, совершенствоваться. Меняются, полагает порой писатель, лишь одежда, язык, манеры, вкусы, а человек же остается зол и непоколебим в своих порочных наклонностях. Автор «Характеров» считает, однако, что не следует «возмущаться» тем, что люди черствы, неблагодарны, несправедливы, надменны,— «такова их природа». А раз так, то и борьба с пороками бессмысленна. Примирение с действительностью приобретает в «Характерах» окраску традиционализма. Лабрюйер осуждает ремесло шулера как занятие грязное, основанное на обмане. Но косвенным и частичным оправданием для него служит то, что оно существует издавна, им занимаются «во все времена». Почти так же обстоит дело с всесилием денег в современном обществе. Лабрюйер объявляет это всесилие абсолютным, не обусловленным конкретными обстоятельствами, ссылаясь на богачей, властвовавших над людьми еще в античном мире.
Черты традиционализма в «Характерах» тесно связаны с призывами Лабрюйера «излечиться от ненависти и зависти». Человек должен отказаться от преклонения перед высшими рангами, от пресмыкательства и приниженности. Но призывы к чувству собственного достоинства, к гордости перемежаются с высказываниями о бесцельности борьбы за изменение мира, за изменение сложившейся сословной иерархии. Следует довольствоваться малым, утверждает автор «Характеров».
Особый смысловой оттенок приобретает в связи с этим и образ носителя мудрости у Лабрюйера. Мудрость должна примирять с успехами «злых», с предпочтением, которое отдается недостойным. Мудрость Мудреца — в сохранении нейтралитета. Он должен ограничить себя ролью зрителя. Он обречен на пассивность.
Лабрюйер — непосредственный предшественник просветителей XVIII в., писатель, прокладывавший им путь, и мыслитель, острые противоречия в сознании которого глубоко уходят своими корнями в почву французской действительности конца XVII столетия — периода, преисполненного сложных и мучительных противоречий, своеобразной переходной полосы от одной эпохи к другой.
Заключение
Человеческая природа со времени Лабрюйера не изменилась. И хотя двор не именуется больше двором и главой государства является уже не король, а человек, облеченный властью, окружающие его льстецы и доверенные лица сохраняют все те же черты характера. И по-прежнему справедлива мысль, что настроение людей, их восхищение и вдохновение вызываются успехом и что «нужно немногое для того, чтобы удачное злодеяние восхвалялось как подлинная добродетель». «Не ждите искренности, откровенности, справедливости, помощи, услуг, благожелательности, великодушия и постоянства от человека, который недавно явился ко двору с тайным намерением возвыситься.» Он уже перестал называть вещи своими именами, для него нет больше плутов, мошенников, глупцов и нахалов — он боится, как бы человек, о котором он невольно выскажет свое истинное мнение, не помешал ему выдвинуться... он не только чужд искренности, но и не терпит ее в других, ибо правда режет ему ухо; с холодным и безразличным видом уклоняется он от разговоров о дворе и придворных, ибо опасается прослыть соучастником говорящего и понести ответственность»[3,57] .
Не пробуждает ли в вас этот портрет воспоминаний о совсем недавнем времени? Мы говорим: «достигнуть цели» вместо «сделать карьеру», но слова могут быть другими, а суть — оставаться прежней. Характеры людей определяются и формируются их взаимоотношениями.
«Мы, столь современные теперь, будем казаться устаревшими спустя несколько столетий»,— писал Лабрюйер, И он спрашивал себя, что будут говорить последующие поколения о вымогательстве налогов в эпоху «золотого века», о роскоши финансистов, об игорных домах, о толпах воинственных приживал, состоявших на содержании у фаворитов. Но мы, для кого Лабрюйер — старинный классик, читаем его, не удивляясь. В людях, нас окружающих, мы находили те же черты характера, а сверх того и другие, еще более поразительные. И в свою очередь опасаемся лишь того, как бы наши внуки не были шокированы нашими нравами. История покажет им людей нашего времени, уничтожающих с высоты быстрокрылых машин в течение нескольких минут целые цивилизации, создававшиеся на протяжении веков. Она продемонстрирует аналогичную экономику, в условиях которой одни народы вымирают с голоду на глазах у других, которые не знают, где найти применение их силам [3,53].
Потомки узнают, что наши улицы были настолько тесны, что передвижение в нам казалось более затруднительным и медленным, чем пешее; что наши дома в течение зимы не отапливались; что мужчины и женщины расшатывали свое здоровье и ум отвратительными опьяняющими напитками; что огромные средства шли на выращивание растения, листьями которого дымят все народы земли; что наше представление об удовольствии сводилось к ночному разгулу в переполненных людьми местах, к созерцанию, как столь же печальные существа, как мы сами, пьют, танцуют и курят. Будут ли шокированы этим наши потомки? Откажутся ли следовать привычкам этого безумного мира? Отнюдь нет. Они будут предаваться сумасбродствам еще худшим, чем наши. Они будут так же читать Лабрюйера, как тот читал Теофраста. И скажут: «Учитывая, что эта книга была написана два тысячелетия назад, просто восхитительно, что они так похожи на нас...»
• Люди почти ни во что не ставят добродетели и боготворят совершенства тела и ума. Тот, кто, невозмутимо и ни на минуту не сомневаясь в своей скромности, скажет вам о себе, что он добр, постоянен, искренен, верен, справедлив и не чужд
благодарности, не дерзнет заявить, что у него острый ум, красивые зубы и нежная кожа: это было бы чересчур.
Правда, две добродетели — смелость и щедрость — приводят всех в
восхищение, ибо ради них мы забываем о жизни и
деньгах — двух вещах, которыми весьма дорожим; вот почему никто не назовет себя вслух смелым или щедрым.
Никто, в особенности без должных к тому оснований, не скажет, что он наделен красотой, великодушием, благородством: мы настолько высоко ценим эти качества, что, приписывая их себе, не скажем об этом вслух.
• Какой разлад между умом и сердцем! Философ живет не так, как сам учит жить; дальновидный и рассудительный политик легко теряет власть над собой.
• Разум, как и все в нашем мире, изнашивается: наука, которая служит ему пищей, в то же время истощает его.
• Люди маленькие часто бывают отягчены множеством
бесполезных достоинств: им негде их применить.
• Есть люди, которые не гнутся под тяжестью власти и милостей, быстро свыкаются с собственным величием и, занимая самые высокие должности, не теряют от этого голову. Те же, кого слепая и неразборчивая фортуна незаслуженно обременяет своими благодеяниями, наслаждаются ими неумеренно и заносчиво; их
взгляды, походка, тон и манеры долго еще выдают удивление и восторг, в которые их повергло собственное возвышение, и они преисполняются такой безудержной спесью, что лишь падение может их образумить.
• Человек рослый и сильный, с широкими плечами и грудью, легко и непринужденно несет огромный груз, причем у него еще свободна одна рука; карлика раздавила бы вдвое меньшая тяжесть. То же и с высокими должностями: они делают людей великих еще более великими, ничтожных — еще более ничтожными.
• Есть люди, которым странности идут лишь на пользу: они переплывают такие моря, где другие терпят крушение и тонут; они достигают успеха такими путями, на которых его обычно не находят; их чудачества и безумства приносят им те плоды, какие другим приносит лишь глубочайшая мудрость. Держась около сильных мира сего, которым они посвящают все свое время, ибо возлагают на них свои заветные надежды, они не служат им, а забавляют их.
Вся наша беда в том, что мы не умеем быть одни. Отсюда — карты, роскошь, легкомыслие, вино, женщины, невежество, злословие, зависть, надругательство над своей душой и забвение бога.
• Человеку, по-видимому, мало своего собственного общества: темнота и одиночество вселяют в него беспокойство, беспричинную тревогу и нелепый страх или в лучшем случае скуку.
• Скука пришла в наш мир вместе с праздностью; она в значительной мере объясняет склонность человека к наслаждениям, картежной игре, обществу. Тот, кто любит труд, не нуждается в посторонних.
• Большинство людей употребляет лучшую пору жизни на то, чтобы сделать худшую еще более печальной..
• Есть произведения, которые начинаются альфой и кончаются омегой. В них есть все: хорошее, дурное и отвратительное; в них не забыт ни один жанр. Как они изысканны, как вычурны! Их называют плодами игры ума. Наше поведение — такая же игра: принявшись за что-нибудь, мы непременно хотим дойти до конца. Порою нам лучше отступиться и найти себе другое занятие, но ведь продолжать начатое труднее, а значит, более почетно; поэтому мы продолжаем, препятствия лишь усугубляют нашу решимость, тщеславие подгоняет нас и берет верх над разумом, который покоряется и сдается. Этот тонкий побудительный мотив можно обнаружить в наших самых высоконравственных делах — даже в делах веры.
Литература
1. История всемирной литературы в 8т.,Т.2 – М.:Просвещение, 1992-346с.
2. История французской литературы в 4 т.,Т1 –М.:Просвещение,1987- 347с.
3. Ж. д. Лабрюйер. Характеры или нравы нынешнего века.- М.; Изд-во АН СССР, 1964 – 225 с.
4. Ш. Л е т у р н о. Эволюция рабства –М.Просвещение1993- 328с.
5. А. Моруа Литературные портреты – М.: Прогресс, 1970 – 454с.
6. Б. Ф. Поршнев. Феодализм и народные массы - М.: «Наука», 1964- 279с.
7. Шкуратов В. А.Историческая психология- изд 2-е, перераб..- М.: Смысл, 1997.- 505с.