Реферат
по литературе
на тему:
"Образ немца в русской литературе"
2008
Культурные контакты между двумя странами неизбежно находят свое отражение в памятниках литературы этих стран. Автора, обратившегося к чужому культурному началу, интересует, как правило, возможность сравнения, постижения своего через чужое. Национальный фольклор народов, существующих рядом, с течением времени пополняется множеством легенд и представлений, верных или же надуманных, о соседе. Эти представления входят в художественную литературу в виде устойчивых мнений, находя свое отражение в структуре образов, в манере мышления и действий героев. Отличие их от "свидетельств" опыта самого писателя, от его личных переживаний, рожденных в непосредственных контактах с чужой нацией, заключается в том, что легенды не терпят изменений и в художественном произведении чаще всего присутствуют в виде культурологических штампов.
Так, у И.С. Тургенева в повести "Вешние воды" один из героев критикует немецкие обеды: "Экие, однако, эти немцы – ослы! Не умеют рыбу сварить. Чего, кажется, проще? А еще толкуют: "Фатерланд, мол, объединить следует". Кельнер, примите эту мерзость!" (Тургенев 1968, с. 240). Здесь мы имеем дело лишь с точкой зрения одного персонажа, более того – со скрытым элементом его характеристики, развенчания. Тургенев как автор всегда был способен объективно оценить немцев. В сцене у Царицынских прудов ("Накануне") немцы выведены невежами, солдафонами. Тургенев подмечает действительные, распространенные черты немецкого (прусского) характера – чинопочитание, презрение военных к штатским. И вместе с тем он не распространяет свое наблюдение на всю германскую нацию. Именно в начале 70-х годов, в момент наибольшего размежевания с прусской политикой, Тургенев признает за майором фон Донгофом в "Вешних водах" наличие благородства, деликатности, способность к раскаянию.
Классическая русская литература пронизана "германским элементом". На протяжении более чем двух столетий русские писатели открывают для себя различные черты характера своих культурных и географических соседей – немцев, с восторгом или же, напротив, неудовольствием повествуют о днях, проведенных в Германии, задумываются над тем, что представляет человек за границей, обращаются к типу "русских немцев".
Подобный интерес не был случайным, он диктовался не литературной модой, а обстоятельствами жизни. Слишком велико было культурное различие между русскими и их европейскими соседями – "немцами", чтобы не отразиться в литературе. Ассимилированные татары, например, не вызывали у писателей подобного интереса.
Немецкое вторжение в русскую жизнь начиналось еще во времена крестовых походов против славян. Таким образом, мы имеем едва ли не тысячелетний опыт сосуществования двух народов. Однако что удивительно – едва ли не до XIX века о немцах в литературных памятниках говорилось очень мало. По всей видимости, причина этого одна – историческая неразделимость понятий "русский" и "православный". Уже "Повесть временных лет" уделяет большее внимание не национальности, а вероисповеданию. "Церковное благовестие, как известно, не знает границ", – писал митр. Иоанн в книге "Одоление смуты" (Иоанн 1996, с. 8). И до тех пор, пока русский человек (и писатель) ощущал в своем мировоззрении православные корни, он относился к немцу ("немцу", католику, протестанту…) без особого интереса. "Здоровое религиозное чутье безошибочно определило ущербность католицизма, отсекшего себя от соборной совокупности Церкви, от ее благодатной полноты", – так комментирует церковный историк события "Повести временных лет" (Иоанн 1996, с. 48–49). Заметим, что на религиозные мотивы пренебрежительного отношения к немцам невольно намекал уже в конце XIX века А.П. Чехов. В рассказе "Нервы" он в характеристику действующего лица – немки включил такой штрих – она не пошла на православную троицкую службу вместе с хозяйкой дома.
"Исправление" же России по западноевропейской мерке, начавшееся в XVIII веке, выдвинуло на первый план именно национальный интерес к народам-соседям (см. высказывания П.Я. Чаадаева, B.C. Печерина, В.Г. Белинского, А.И. Герцена и других "западников"). Этому же способствовало и непосредственное знакомство русских людей с Европой во время "наполеоновских войн" в начале XIX века.
М.Ю. Лермонтов, выведя в романе "Герой нашего времени" русского доктора с немецкой фамилией Вернер, хорошо показал, насколько тесно переплелись в истории многие русские и немецкие судьбы. Печорин замечает, что знавал и человека с типичной русской фамилией Иванов, который был настоящим немцем. К описываемому времени немецкие семейства уже достаточно ассимилировались, чтобы считать себя подобными коренным жителям страны, хотя никогда эта ассимиляция не была полной. Называя прозвище Вернера – Мефистофель, Лермонтов не просто показывает, что находится в курсе литературных новинок Запада, он намекает на определенную разницу в основаниях русской и немецкой, западной жизни. Вернер (Мефистофель) – врач, естествоиспытатель, материалист, искуситель человека. Россия же всегда строила свое существование больше на другом начале – духовном, а не материальном.
Вообще, как бы долго ни жил иноземец в России, всегда в его облике, речи, манерах находилось что-либо, выделяющее его из среды коренных жителей. В тургеневской повести "После смерти" есть персонаж с немецкой фамилией Купфер. Это был "немец до того обрусевший, что ни одного слова по-немецки не знал и даже ругался "немцем" (Тургенев 1968, с. 411). Интересно здесь то, что инородство Купфера тем не менее замечается – благодаря особенным, нерусским чертам его характера, рассказчик, например, выделяет его германское стремление к "идеальному".
Персонажи-немцы стали в XIX веке частым гостем на страницах произведений русской литературы. Они живут в русских дворянских семействах. Они служат чиновниками. Они бывают пекарями, механиками, преподавателями гимназий, ремесленниками. Немец – "хлебник" знаком петербуржцам в романе A.C. Пушкина "Евгений Онегин". Безымянный немец-сапожник присутствует в драматической сцене И.С. Тургенева "Безденежье". В повести "Детство" читатель с первых же страниц знакомится с учителем и гувернером Карлом Иванычем. В повести Н.Г. Гарина-Михайловского "Детство Темы" появляются немецкая бонна и немец-садовник, некий "гер Готлиб". Подобные примеры можно было бы с легкостью продолжить. Подобная "близость / далёкость" персонажей-немцев невольно наводила на мысль о сравнении черт характера русских и иностранцев.
Над немцами в русской среде часто посмеивались. В рассказе Ю.Н. Тынянова "Малолетний Витупшников" мы знакомимся с императором Николаем I, который отмечал во время прогулок "немецкий и забавный вид" Васильевского острова, вспоминал "водевиль на театре Александрины… где очень смешно выводился немец" (Тынянов 1959, с. 476). В "Республике ШКИД" Г. Белых и Л. Пантелеева упоминается некий немецкий ученый, который "в шутку или серьезно" заявил об открытии нового микроба, cino, заставляющего "человека страдать манией киноактерства" (Белых, Пантелеев 1960, с. 398).
В комическом свете "несовпадение" русской и немецкой души показал А.П. Чехов в рассказе "Нервы". Его персонаж, архитектор Ваксин, никак не может заснуть после спиритического сеанса. Мучимый кошмарами, он призывает к себе гувернантку, но та подозревает в нем нечестные намерения. Так сталкиваются два начала – русская непредсказуемость и немецкая правильность. Результат типичен – архитектор досадует на отсутствие в Розалии Карловне душевного понимания и заявляет ей: "Дура вы, вот и все! Понимаете? Дура! "(Чехов 1969, с. 28).
Карл Иваныч у Толстого объявил утренний подъем "добрым немецким голосом". У самого героя было "доброе немецкое лицо" (Толстой 1950, с. 6). Отметим, что эти эпитеты не субъективны, не рождены ситуацией, ведь мальчик Николенька испытывает лишь недовольство ранним пробуждением. Алпатов, герой повести М.М. Пришвина "Кащеева цепь", встречает опять-таки доброго немца: "В деревне добрый хозяин спросил, почему с ним сегодня не пришла его милая барышня" (Пришвин 1984, с. 353).
Такое употребление слова "добрый" в XIX и XX веках примечательно. Словарь В.И. Даля следующим образом истолковывает его значение: "Дельный, сведущий, умеющий, усердный, исправный, добро любящий <…> мягкосердый, жалостливый, притом иногда слабый умом и волей". Самое слово "добро" толкуется так: "Благо, что честно и полезно, все чего требует от нас долг человека, гражданина, семьянина…" (Даль 1956, с. 443). Малолетний герой Толстого в "Детстве" интуитивно ощущает эту немецкую склонность выполнять веления долга – гражданского или нравственного. Николенька Иртеньев обращает внимание на то, что Карл Иваныч бывает един в двух лицах: он добр вообще (здесь: мягкосерд, жалостлив), но исключительно строг во время классных занятий (то есть исправен, предан долгу).
Немец вообще воспринимался всеми русскими писателями как исключительно "правильное" существо.
Ф.М. Достоевского так же поразило немецкое умение разделять личное и общественное, умение в следовании правилам оставаться человечным ("Дневник писателя" за 1876 год). Например, говоря о русском чиновнике, писатель так характеризовал его: главное в нем – мелочное юпитерство, желание показать, что публика зависит от него. Немецкий же чиновник работает более педантично (эта черта – традиционный предмет насмешек в русском обществе), но за излишней, по мнению русского, правильностью скрывается много большее внимание к приходящему человеку (Достоевский 1989, с. 279–280).
М.Е. Салтыков-Щедрин в книге "За рубежом" приводит блестящий диалог под названием "Мальчик в штанах и мальчик без штанов: Разговор в одном явлении". Он метафорически сравнивает русскую и немецкую действительность, и сравнение это бывает не всегда выгодным для русских. Так, уже в экспозиции "детской пьесы" Салтыков-Щедрин словно бы вспоминает выражение Н.В. Гоголя, как-то заметившего, что на центральной площади всякого русского города обязательно присутствует огромная лужа. Лужа как символ национальной действительности невозможна в Германии, немец для этого слишком ориентирован на соблюдение "порядка", "закона" (Салтыков-Щедрин 1989, с. 54–64).
"…Иногда слабый умом и волей" – вспоминаем вновь далевское определение. Факт, что на немцев в России часто взирали с сочувственным умилением, подозревая в них какое-то странное несоответствие русской действительности. Русский человек исходил в своих поступках из постижения ситуации – немец, в его глазах, пытался первым делом выстроить философскую схему и применить ее затем к действительности. "Правильность", как ни странно это выглядит, оказывалась синонимом к "узости", "наивности" мышления!
П.Я. Чаадаев в "Отрывках и афоризмах" писал: "В Германии плавают на океане отвлечений; немец там больше на просторе, больше дома, нежели на земле. Невоздержанность мысли доведена в Германии до последней крайности, и это не странно: мысль отдельная, без применения, без телесности – что помешает ее полету?"(Чаадаев 1991, с. 159)
Уже в очерке "Гамлет Щигровского уезда" Тургенев устами героя спрашивал:"… Какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более – науку" (Тургенев 1968, с. 263). Недоверие русского обывателя к отвлеченной немецкой науке отразилось и в представлении Антона Карлыча Центелера в повести "Затишье", который умудрился открыть существование гиен в средней полосе России (Тургенев 1968, с. 171). В "Отцах и детях" писатель вспоминает о русских студентах, которые в Гейдельберге удивляли "наивных немецких профессоров своим трезвым взглядом на вещи" (Тургенев 1968, с. 504). В романе "Дым" Тургенев говорит об удивительной судьбе большой фабрики в имении Литвинова, которая была заведена ревностным, но безалаберным барином, процветала в руках плута-купца и окончательно погибла "под управлением честного антрепренера из немцев" (Тургенев 1968, с. 9).
Еще более немецкая склонность к порядку поражала русских людей, оказавшихся в самой Германии. К.С. Федин в рассказе "Я был актером" изображает убранство немецкой тюремной камеры, неслыханное в русской действительности, и потому делает это весьма иронически. "На стене камеры висели "Правила гигиены", напечатанные мелким шрифтом. В середине правил были нарисованы зубы и рука с зубной щеткой" (Федин 1957, с. 108).
Русского человека забавляла даже правильная речь тех немцев, что обитали в России. "Образованные русские немцы говорили "самым правильным", почти безупречным русским языком", – пишет о Петербурге XIX века В.В. Колесов в книге "Язык города" (Колесов 1991, с. 52). Подобная неестественная правильность резала слух. Ростислав Адамыч Штогшель ("Чертопханов и Недопюскин") у Тургенева выражается "языком нестерпимо чистым, бойким и правильным" (Тургенев 1968, с. 287); в авторских ремарках к характерам действующих лиц в пьесе "Холостяк" сказано, ч
В.В. Колесов справедливо замечает, что правильная речь была необходимым условием вхождения в русскую национальную среду (Колесов, с. 53). Однако и здесь русский человек издевался над склонностью немцев к рационализму. Рациональное постижение России (в том числе – и языковое) почти всегда оборачивалось неестественностью. Приведем интересное наблюдение. Неправильная русская речь Лемма в "Дворянском гнезде" Тургенева не вызывает раздражения и насмешек. Объяснение простое – его слова искренни. Совсем иначе дело обстоит в повести "Несчастная". Иоганн-Дитрих Ратч, прозывавшийся Иваном Демьянычем (!), разражается вместо смеха "металлическим хохотом", старательно коверкает грамматические формы, подделываясь под живую русскую речь. "Они все так, эти обруселые немцы", – следует резюме (Тургенев 1968, с. 10).
Постигая немецкий национальный характер, русский человек с мучительным изумлением убеждался во взаимной бытовой непохожести двух народов. Не только вековое недоверие православных людей к лютеранам и католикам лежало в основе этого удивления. Историческое и географическое развитие России сформировали в русском человеке очень важное чувство коллективизма, чувство "семейного", "гнездового" переживания своей судьбы. Хорошо видно поэтому, как русский человек, привыкший к непосредственному общению в коллективе, не вполне принимает немецкую упорядоченность жизни, разделяющую людей, отдаляющую их друг от друга. На это обращает внимание М.М. Пришвин в "Кащеевой цепи":"… B установленных формах общения можно десятки лет ежедневно обедать с людьми и произносить одно только слово: "Mahlzeit!" Можно и так устроить, что ежедневно будешь говорить за столом, вечером будешь принимать участие в домашних концертах, вместе ходить раз в неделю в театр, по праздникам прогуливаться на велосипедах, на лодке, и так вместе съесть не один пуд соли и все-таки оставаться совершенно неузнанным" (Пришвин 1984, с. 343).
Немецкое общение всегда было более дистанцированным. "Оставаться неузнанным" – очень характерное определение. "Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная", – писал Толстой в "Детстве", подчеркивая общинный характер русской действительности и тут же замечаемую на этом фоне европейскую, немецкую разделенностъ (Толстой 1950, с. 7).
XIX век существенно расширил контакты между немцами и русскими. Многие подданные русского императора могли теперь взглянуть на Германию изнутри. Путешественники, писатели, студенты отныне открывали настоящий немецкий мир. Легенды о Германии при этом находили подтверждение себе, иногда невозможно было отделить мир художественных представлений о немецкой жизни от реальности. Б.Л. Пастернак уже в XX веке так писал в "Охранной грамоте" о своей марбургской жизни: "Глядя… с балкона, можно было представить себе много подходящего. Ганса Сакса. Тридцатилетнюю войну" (Пастернак 1994, с. 207). Средневековье смыкалось с современностью, улицы старинных городов "готическими карлицами лепились по крутизнам" холмов (Пастернак 1994, с. 205). Подобная эстетизация действительности опять-таки не мешала замечать различия. Пастернак пишет в повести об ограниченности немецкого сознания, о скованности его некими заданными, привычными рамками. Квартирная хозяйка рассказчика не поверила, что тот способен был пересечь Германию, чтобы в немецкой столице сделать предложение девушке. "Мое быстрое появление налегке, как с вечерней прогулки, с другого конца Германии не укладывалось в ее понятья. Это показалось ей неудачной выдумкой" (Пастернак 1994, с. 217). Здесь исподволь сравниваются и те расстоянья, которые привыкли преодолевать немцы и русские: в Европе они ничтожны по сравнению с Россией.
В русской среде часто встречались полярные точки зрения на немецкую культуру.
С одной стороны, ее воспринимали как культуру ученого мира, мира знания. Уже в начале XIX века немецкий язык закрепил за собой статус языка науки, а Пушкин писал в Евгении Онегине": "Он из Германии туманной привез учености плоды" (Пушкин 1937, с. 33). П.Я. Чаадаев в шестом "Философическом письме" называл Шлейермахера, Шеллинга "мощными умами" (Чаадаев 1991, с. 98). У Тургенева основательный немец Лемм не переносит дилетантизм Паншина, а Базаров говорит уважительно о немцах: "Тамошние ученые дельный народ" (Тургенев 1968, с. 21). В XX веке подобное представление о немцах и немецком воскрешает в образе образованного инженера Крейцкопфа А.П. Платонов ("Лунная бомба"). И еще один его персонаж-немец, Штауфер, предстает перед читателем прежде всего блестящим ученым (" Эфирный тракт").
С другой стороны, в представлении русских Германия могла быть страной художников, музыкантов, поэтов… Несомненно, в этом были слышны отголоски восприятия германской романтической культуры. Одним из подобных персонажей-романтиков стал Шиммель из "Фауста" Тургенева, чуть позже – Лемм в "Дворянском гнезде". А.П. Платонов писал в "Лунной бомбе": "В этот вечер в Большом зале Филармонии был концерт знаменитого пианиста Шахтмайера, родом из Вены. Его глубокая подводная музыка, полная того величественного и странного чувства, которое нельзя назвать ни скорбью, ни экстазом – потрясла его слушателей. Молчаливо расходились люди из Филармонии, ужасаясь и радуясь новым и неизвестным недрам и высотам жизни, о которых рассказал Шахтмайер стихийным языком музыки" (Платонов 1981, с. 354). Фамилия музыканта сконструирована Платоновым достаточно оригинально. "Недра" и "высоты" (вертикальная семантическая организация образа) жизни и музыки отражаются в первой части слова – (der) Schacht (шахта – также присутствует семантика вертикали). Вторая часть фамилии – (der) Meyer – указывает на активное человеческое начало.
Н.В. Гоголь, сравнивая особенности литературной жизни во Франции и Германии, отдавал предпочтение последней. По его мнению, любое литературное известие во Франции почти сразу же "канет в Лету вместе с объявлениями газетными о пилюлях и новоизобретенной помаде красить волосы, и больше не будет о том и речи". Задумываясь о судьбе переведенных на немецкий язык "Мертвых душ", Гоголь писал в 1846 году: "В Германии распространяемые литературные толки долговечней" (Гоголь 1967, с. 292).
Вместе с тем в русской литературе часто критиковались ограниченные духовные запросы обывателей-немцев. "Дела прежде всего!" – заявляет г-н Клюбер в "Вешних водах" Тургенева (Тургенев 1968, с. 173). Зоя Никитична Мюллер в романе Тургенева "Накануне" настолько ограничена, что Елена Стахова "решительно не знала, о чем ей говорить с Зоей, когда ей случалось остаться с ней наедине" (Тургенев 1968, с. 176).
Немецкий характер часто оказывался грубым, солдафонским. И.С. Тургенев блистательно изобразил происшествие у Царицынских прудов в романе "Накануне". Определения, относящиеся к немцам, подчеркнуто негативны и весьма характерны – "краснорожие", "приехавшие покнейпировать", "с бычьей шеей и бычачьими воспаленными глазами" (Тургенев 1968, с. 223–225).
В немецком характере русский человек сразу выделял житейский практицизм. В тургеневском очерке "Смерть" немец-управляющий жалеет о поваленных бурей дубах – "и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил", в то время как десятский мужик Архип "не горевал нисколько" (Тургенев 1968, с. 200), "он даже не без удовольствия через них перескакивал и прутиком по ним постегивал" (Тургенев 1968, с. 201). Карл Иваныч в "Детстве" Толстого представляет к оплате счет за подарки, сделанные им хозяйским детям: он как немец четко разделяет частную жизнь и службу. Позднее А.П. Платонов в "Рассказе о мертвом старике" скажет резче: немцы – это "алчный, единоличный народ; все к себе в котомку норовит сунуть что-нибудь" (Платонов 1987, с. 99). Разница между русским и германским менталитетом хорошо заметна, платоновский герой так характеризует немцев: "это народ догадливый", но не тот, без которого скучно было бы жить… (Платонов 1989, с. 99–100)
К.С. Федин в автобиографическом повествовании "Я был актером" воспроизводит любопытный разговор с немкой, сдававшей комнаты в найм. Эта немка посылает в подарок своему квартиранту, посаженному в дрезденскую королевскую тюрьму, банку яблочного мармелада, но в то же время говорит:
"– Господин Розенберг остался мне должен за комнату. Я надеюсь, когда его отпустят из заключения, он отдаст долг. Ведь в заключении не будет никаких расходов, и у господина Розенберга должны скопиться деньги, не так ли?
– Да, – сказал я, – если в тюрьме ему будут платить жалованье.
– Разве там платят? – серьезно спросила она.
– Да. Если просидишь десять лет, то при освобождении получаешь на трамвай.
Она помолчала.
– Ах, эти русские! – вдруг засмеялась она" (Федин 1957, с. 107).
Федин приводит и невероятное по простоте и нелепости (для русского) "немецкое" истолкование нескончаемости Первой мировой войны. Немец, директор театра, объясняет в 1918 русскому актеру: "У вас на родине покончили с войной с помощью революции. У нас это вряд ли выйдет: революция связана с большими расходами. Мы экономны. Значит, нам ничего не остается: мы вынуждены сражаться до победного конца" (Федин 1957, с. 107).
На воинственность немецкого характера обратил внимание в XIX веке М.Е. Салтыков-Щедрин в книге "За рубежом". Он сумел рассмотреть крепнувшие тенденции немецкого милитаризма: "Берлин ни для чего другого не нужен, кроме как для человекоубивства" (Салтыков-Щедрин, 1989, с. 71), "вся суть современного Берлина, все мировое значение его сосредоточены в настоящую минуту в здании… носящем название: Генеральный штаб" (там же, с. 80). Сравним у Пастернака в "Охранной грамоте": "Берлин показался мне городом подростков, получивших накануне в подарок тесаки и каски…" (Пастернак 1994, с. 202).
В начале XX века о милитаристском умопомешательстве немецкой нации напишет К.С. Федин. Повествуя о последних месяцах Первой мировой войны, он так напишет о немцах: "И это медленное, непреклонное, ежедневное заглатывание позиций врагами отзывалось в тылу могильным молчанием народа, в ужасе увидавшего, что он побежден" (Федин 1957, с. 117). Федин подчеркивает – не полководец и не солдат, но весь немецкий народ осознавал свой проигрыш войны. И вновь из "Охранной грамоты" Пастернака, о феврале 1923 года: "Германия голодала и холодала, ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временами, как за подаяньем, рукой (жест для нее несвойственный) и вся поголовно на костылях" (Пастернак 1994, с. 228).
Спустя два десятилетия вскроет трагедию немецкой нации и Платонов, изобразивший крах мифа о высокой духовности немецкого народа. Немцы – бездушны, "немцы" – это танки и автоматчики (у механизма, автомата нет души). В рассказе "Одухотворенные люди" писатель говорит о механистичности, запрограммированности Рудольфа Вальца: "Я не сам по себе, я весь по воле фюрера!" – рапортует герой (Платонов 1981, с. 231). Значащим именем (die Walze – вал, ролик, цилиндр., иными словами – деталь механизма) автор закрепляет свое постижение немецкого фашизма.
Русский человек, вынужденный длительное время жить рядом с немцем, воспринимал того, как видим, по-разному. Наряду с традиционным недоверием к иноземному началу (немцы – синоним иноземцев) русский человек умел оценить профессионализм немецких мастеровых людей. Неприятие немецкой мелочности и педантизма совмещалось с заимствованием у них детально разработанной терминологии во многих областях науки. Уже "к середине XIX века "немецкая тема" поляризовала позиции русских мыслителей. Так, друзья Тургенева Герцен и Бакунин видели" в немецком присутствии "бедствие для России, искажение ее внутренней сущности;… Гончаров, напротив, полагал наличие немцев благом для воспитания русского характера, введения его в цивилизованное русло", – пишет В. Кантор (Кантор 1996, с. 129).
Часто наблюдаемое в Германии, в германской среде просто не с чем было сравнивать в среде собственной, национальной. М.М. Пришвин в "Кащеевой цепи" с удивлением отмечал распространенность среди немцев браков, заключенных по объявлению в газетах. Пришвин вообще продемонстрировал умение с тактом подойти к оценке особенностей национального менталитета, когда написал: "С детства я слышу даже от образованных русских людей о немцах, что они дураки. Никогда не называют у нас дураками французов, англичан, итальянцев, китайцев, японцев. Я так разбираюсь в этом противоречии, что дураками у нас считают главным образом людей, у которых традиция преобладает над личными качествами, что позволяет даже действительно неумному человеку провести неглупую жизнь. У нас наоборот, не имея возможности жить чужим умом с помощью традиции, наш дурак так исхитряется, что становится умным" (Пришвин 1984, с. 333).
На это высказывание Пришвина стоит обратить внимание потому, что оно словно бы подводит итог разнообразным размышлениям о немцах и немецком характере. В XIX и XX веках русские и немецкие судьбы слишком тесно переплелись друг с другом, чтобы предоставить возможность стороннего взгляда. И как следствие – оценка немецкого примера стала зависеть от умения русского человека объективно отнестись к собственному существованию.