Вячеслав Кошелев
Великий Новгород
Персонаж очерка “Война за просвещение” Василиск Семёнович Бородавкин обладал, по указанию автора, “какою-то неслыханной административной въедчивостью”, однако же руководил городом Глуповом дольше, чем остальные градоначальники, — около двадцати лет: с 1779 до 1798 года. Щедрин при этом выделяет его “особенность”, отличающую его от градоначальников прежних: “он был сочинитель”. Сочинял он не что иное, как проект о возвращении “древней Византии под сень российския державы”, и “проект” этот (отмечает автор) вполне соответствовал насущным глуповским нуждам: “Очень часто видали глуповцы, как он, сидя на балконе градоначальнического дома, взирал оттуда, с полными слёз глазами, на синеющие вдалеке византийские твердыни. Выгонные земли Византии и Глупова были до такой степени смежны, что византийские стада почти постоянно смешивались с глуповскими, и из этого выходили беспрестанные пререкания. Казалось, стоило только кликнуть клич…”
“Клича” никто не кликнул — и Бородавкину вспомнились стихи известного славянофила А.С.Хомякова. Из этих стихов Щедрин привёл только заключительный рефрен — нам же нелишне вспомнить их целиком. Это стихотворение было написано летом 1847 года, когда Хомяков во время своего заграничного путешествия встретился в Праге с известным панславистом Вацлавом Ганкой (которому эти стихи и были отосланы и появились в чешской печати раньше, чем в русской). Обратим внимание к тому же, что Византия в этом стихотворении никак — ни прямо, ни косвенно — не упоминается:
Беззвёздная полночь дышала прохладой,
Крутилася Лаба, гремя под окном;
О Праге я с грустною думал отрадой,
О Праге мечтал, забываяся сном.
Мне снилось — лечу я: орёл сизокрылый
Давно и давно бы в полёте отстал,
А я, увлекаем невидимой силой,
Всё выше и выше взлетал.
И с неба картину я зрел величаву,
В уборе и блеске весь Западный край,
Мораву, и Лабу, и дальнюю Саву,
Гремящий и синий Дунай.
И Прагу я видел: и Прага сияла,
Сиял златоверхий на Петчине храм:
Молитва славянская громко звучала
В напевах, знакомых минувшим векам.
И в старой одежде святого Кирилла
Епископ на Петчин всходил.
И следом валила народная сила,
И воздух был полон куреньем кадил.
И клир, воспевая небесную славу,
Лил милость Господню на Западный край,
На Лабу, Мораву, на дальнюю Саву,
На шумный и синий Дунай.
В Праге это стихотворение было напечатано в 1852 году в журнале “Lumir”, под заглавием “Basen na Prahu” (“Стихотворение о Праге”); в России — в 1856 году, одновременно в “Русской беседе” и в “Москвитянине”, под заглавием “Мечтание”. Оно, собственно, и построено как “мечтание” о всеславянском единении — и единение это мыслится прежде всего как единство веры: в поэтическом “сне” возникает видение “златоглавого” (то есть православного) храма на пражском холме Петршин — на месте знаменитого католического костёла Святого Лаврентия. Именно с Православием связывается и “молитва славянская”; внешними атрибутами её становятся и епископ в “одежде святого Кирилла”, и “куренье кадил” — атрибуты собственно православного богослужения. Посылая это стихотворение Ганке, Хомяков комментировал: “Я вспоминал ваши последние слова об единстве веры, без которого нет полного единства в народах, и не то во сне, не то наяву написал следующие стихи” 1
.
Вацлав Ганка в середине ХIХ столетия выступал своеобразным символом идеи “всеславянства”. Прославленный учёный, открыватель (а вернее, создатель) так называемой “Краледворской рукописи”, содействовавшей пробуждению национального чешского патриотизма; русофил, стремившийся сделать русский язык языком межнационального общения славянских народов и много сделавший для знакомства чехов с русской литературой; наконец, создатель панславистской политической утопии, “крамольной” как в России, так и в порабощённых южно- и западнославянских государствах… Тютчев ещё в 1841 году посвятил ему стихотворение “К Ганке” (“Вековать ли нам в разлуке?..”), после которого тема исторических судеб и будущего единения славянских народов стала основой его политической лирики. А тот же Хомяков летом 1847 года посвятил Ганке ещё два стихотворения, в которых идея “всеславянства” была выражена ещё более чётко: “Воссияет день прекрасный, // Братья станут заодно…” Впрочем, и в этом поэтическом рассуждении она проявляется как раз в цитированных Щедриным стихах, где через запятую поминаются реки, на которых проживают славяне разных стран и языков: Лаба, Морава, Сава, Дунай…
То обстоятельство, что эти “славянские” реки возникают у Бородавкина в связи с его “мечтанием” о присоединении Византии, свидетельствует о глубоком интересе глуповского градоначальника к историософским проблемам. Дело в том, что Византия в исканиях русских панславистов воспринималась как необходимый символ славянского единения. Поскольку это единение может свершиться только под эгидой России — не России как великого государства, а России как символа православной веры, — то требуется обращение к истокам Православия. Византия ещё в античности воспринималась как земля, приближённая к “святилищу небес” — по этой самой причине римский император Константин Великий, принявший христианство, перенёс сюда (в 324–330 годах) столицу новой империи. Возникло греческое название этой земли — Константинополь; именно здесь на Вселенском соборе 381 года был принят Символ веры, в котором излагалась сущность православного вероучения. В 1453 году Константинополь был захвачен турками-османами — и превратился в Стамбул (производимое от турецкого “Исламбол”, государство мусульман). Надлежало — для объединения славян на православной основе — вновь “отвоевать” этот символ Православия.
Русские панслависты настаивали на этом как на исторической задаче. Тот же Тютчев в 1849–1850 годах (в материалах к незавершённому трактату “Россия и Запад”) формулировал эту задачу с оглядкой на события античности: “Удаление Империи из Рима и перенесение её на Восток. Это мысль христианская, которую мысль языческая пытается отрицать” 2
. Византийские императоры и патриархи объявили христианский Константинополь “вторым Римом”, наследником славы и могущества древнего Рима. Их языческие оппоненты утверждали, что именно христианство-то и погубило Римскую империю. Однако после падения Византии на роль “третьего Рима” (центра Православия) могла претендовать Москва… Тютчев откровенно сочувствовал этой идее и так представлял “всемирную судьбу России” в стихотворении 1850 года:
То, что обещано судьбами
Уж в колыбели было ей,
Что ей завещано веками
И верой всех её царей, —
..........................................
Венца и скиптра Византии
Вам не удастся нас лишить!
Всемирную судьбу России —
Нет, вам её не запрудить!..
Идея завоевания Константинополя становилась частью “византийского мифа”. Такого рода завоевание вовсе не означало только новое территориальное приобретение России — символический смысл его заключался в торжестве русского Православия в противовес историческому бессилию Запада, не сумевшего за четыре столетия освободить исконную христианскую столицу от несправедливого мусульманского завоевания. После этого “освобождения” Россия получала моральное право выступать объединителем всех славян…
К концу 1860-х годов эти генеральные панславистские идеи не получили ещё того “крайнего” выражения, какое приобрели позднее (например, в трактате К.Н.Леонтьева “Византизм и славянство”, 1875), но уже, что называется, витали в воздухе и имели многочисленных последователей…
Вернёмся, однако, к “Истории…” Щедрина. Странно, но и приведённые стихи, и авторские рассуждения о характере “сочинительства” Бородавкина имеют своей целью одно личностное сопоставление. Вот обстоятельства работы градоначальника над своим трактатом:
“За десять лет до прибытия в Глупов он начал писать проект “о вящем армии и флотов по всему лицу распространении, дабы через то возвращение (sic!) древней Византии под сень российския державы уповательным учинить”, и каждый день прибавлял к нему по одной строчке. Таким образом составилась довольно объёмистая тетрадь, заключавшая в себе три тысячи шестьсот пятьдесят две строчки (два года было високосных), на которую он не без гордости указывал посетителям, прибавляя при том:
—Вот, государь мой, сколь далеко я виды свои простираю!”
Подобные же “обстоятельства” находим в предисловии Ю.Ф.Сама
.
Хомяков далеко не случайно оказался адресатом “личностного” сопоставления с градоначальником, задумавшим “возвращение” древней Византии и присоединение её к России. Подобные идеи — причём вполне серьёзно — Хомяков высказывал ещё в 1845 году в предисловии к “Сборнику исторических и статистических сведений о России и народах, ей единовременных и единоплеменных”. “Сборник…” этот, вышедший в Москве, стал первым “этнографическим” и историософским обоснованием славянофильства и панславизма. В предисловии же Хомякова тема Византии возникала очень активно и, поскольку это предисловие носило популярный характер, то Византия выглядела очень похожей на ту, “выгонные земли” которой соседствуют с глуповскими.
Хомяков рассуждает о древних славянах и “тезисно” прослеживает их историю, начиная со времени падения Римской империи. Славянские племена, пишет он, занимали огромную территорию и пытались жить в мире со всеми соседями. “Примыкая северною и восточною своею границею к финно-турецким племенам, славяне много заимствовали от них в быте военном. Примыкая южными областями к Византийской империи, они принимали от неё многие стихии просвещения…” С запада славян начал вытеснять “мир германский”, но не нарушил “природной особенности” их племён. И далее: “Между славянином и византийцем, после долгих и кровавых распрей, наступило время мира и союза”. (В это “союзное” время славяне приняли христианство и вооружились “благовествованием веры”.) Затем на славян, граничивших с “миром германским”, стали действовать “соблазны Запада” — и Хомяков кратко обрисовывает историю “совращения” чехов, поляков, моравцев и т.п. Но “провидение спасло стихию славянскую” — и это утверждение заставляет Хомякова в финале статьи высказать надежду на “возможность обновления” и последующего воссоединения мировой славянской “стихии” 4
. Именно наивность подобных рассуждений, критически воспринятых им ещё в юности, и высмеивает Щедрин в приведённом выше пассаже о Византии.
Но при этом возникают два важных “отграничения”.
Во-первых, в своих мечтах о “возвращении” Византии Бородавкин уповает прежде всего на “армию и флоты” — панслависты же прямо о военном вмешательстве не говорили, надеясь на мирное разрешение процесса. Впрочем, трактат Бородавкина не совпадает с реальностью: войска проходят через Глупов куда-то “мимо”, совершая всё бесцельные передвижения, — и это заставляет градоначальника примириться с тем, “что для политических предприятий время ещё не наступило…”
Во-вторых, этот вывод Бородавкина отнюдь не соответствует исторической характеристике того времени, когда происходит действие. Последняя четверть XVIII века для России — это как раз эпоха существенных “политических предприятий”, причём “предприятий”, связанных как раз с нынешней “наследницей” византийских земель — Турцией. Это эпоха русско-турецких войн, завершившихся Ясским мирным договором (1791) и расширивших территорию России за счёт былых “славянских” земель. Это эпоха грандиозных политических прожектов, вроде меморандума ЕкатериныII о разделе Османской империи и создании дунайского государства “Дакии” с православным монархом во главе, или её же “греческого проекта”, в котором замышлялось после завоевания Константинополя создать огромную “восточную империю”, передав её внуку Екатерины, Константину… Это как раз та эпоха раздумий о превращении “бывшей Византии” в “губернский город Екатериноград”, которые наличествуют в проекте Бородавкина…
Многие из размышлявших в ХIХ веке о политике Екатерины — а в числе этих многих, в частности, и Пушкин — указывали на непоследовательность того решения “славянской” проблемы, которая обнаружилась с окончанием русско-турецких кампаний, блистательно проведённых в XVIII столетии. В 1822 году в “Некоторых исторических замечаниях” Пушкин дал показательное примечание: “…Дунай должен быть настоящею границею между Турциею и Россией. Зачем Екатерина не совершила сего важного плана в начале фр<анцузской> рев<олюции>, когда Европа не могла обратить деятельного внимания на воинские наши предприятия, а изнурённая Турция нам упорствовать? Это избавило бы нас от будущих хлопот”. В черновом варианте примечание завершалось показательной оговоркой: “Этот вопрос может далеко завести” 5
. “Будущие хлопоты”, о которых поминал Пушкин, не замедлили последовать: в ХIХ веке победоносные русские войска дважды (в 1829 и в 1877 годах) оказывались под стенами Константинополя — и оба раза были принуждены соглашаться на “мягкие” условия мира, не решавшего ни “византийской”, ни “всеславянской” проблемы. А те историософские “дали”, в которые могло бы завести длительное муссирование намеченного Пушкиным вопроса, были наглядно продемонстрированы в работах и высказываниях многочисленных русских панславистов второй половины столетия…
Щедрин, тоже столкнувшийся с той же проблемой, уловил во всех без исключения вариантах её решения коренной российский парадокс. Бородавкин, как мы помним, оставил свои мечтания о Византии (“понял, что для политических предприятий время ещё не наступило”) и решил ограничиться “насущными потребностями края”, то есть “войнами за просвещение”… На этом пути градоначальник уже имел предшественника — Двоекурова. И решил продолжить его благородное дело.
Обстоятельства “просветительских” войн хорошо известны и странным образом напоминают реальные обстоятельства таких “просветительских” кампаний русского правительства, как, например, появление раскола и последующая двухсотлетняя борьба с “древлеправославными христианами”. Причиной раскола были, как известно, завоевательные “помыслы” царя Алексея Михайловича: он стремился стать вождём “всемирного” Православия, а потому ратовал за необходимость “исправить” исторические “издержки” православного богослужения в России… А потом гонения на старообрядцев усиливались как раз при тех царях, которые стремились продемонстрировать собственные великодержавные амбиции на “мировое” руководство всеми православными, живущими не в России, — таковыми были Пётр Великий, НиколайI, АлександрIII… В основе “войн за просвещение” оказывалась привычная “западническая” политика русского самодержавия. Но эта западническая направленность “просветительских” войн могла благополучно уживаться с “любовью к славянам” и мечтами о “всеславянстве” — подобные призывы, по мысли Щедрина, ничему не мешали… Ведь “войны за просвещение” запросто могли обернуться “походами против просвещения”.
Показателен и странный финал деятельности градоначальника Бородавкина. Согласно указанию в “Описи градоначальникам…”, он “умер в 1798 году, на экзекуции, напутствуемый капитан-исправником”. Это указание ориентирует на “невесёлый” конец бородавкинских предприятий, которые привели к “экзекуции” и прочим нехорошим вещам… Однако в основном рассказе нет ни слова об “экзекуции” — напротив, сам Бородавкин выступает “экзекутором” города: “В 1798 году уже собраны были скоровоспалительные материалы для сожжения всего города, как вдруг Бородавкина не стало… “Всех расточил он, — говорит по этому случаю летописец, — так, что даже попов для напутствия его не оказалось. Вынуждены были позвать соседнего капитан-исправника, который и засвидетельствовал исшествие многомятежного духа его””.
Опять-таки неясно: если помянутая “экзекуция” была, то присутствие “капитан-исправника” понятно, но почему он должен был исполнять не очень свойственную ему роль попа?
Это одно из показательных “противоречий” щедринского повествования, тоже имеющее символический смысл: не всё ли равно для истории города, какой финал жизни был у очередного правителя? И, соответственно, не оказывается ли открытым финал “византийского мифа”?..
Список литературы
1 Хомяков А.С. Полн. собр. соч. М., 1900. Т.8. С.465.
2 Литературное наследство. М., 1988. Т.97. Кн.1. С.218.
3 Русская беседа. 1860. Т.2. С.101–106.
4 Хомяков А.С. Соч.: В 2т. М., 1994. Т.1. С.486–493.
5 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. АН СССР. 1937–1949. Т.11. С.15, 289.