Геннадий Красухин
Об устойчивом представлении образа поэта-пророка в лирике Пушкина я уже писал и пытался показать, что стихотворение “Пророк” о пророке и написано и что к поэту герой этого произведения отношения не имеет.
Между тем есть у Пушкина такие стихи, как “Поэт”, “Поэту”, “Эхо”, “Поэт и толпа” и подобные им, опираясь на которые, можно уяснить себе, какой виделась миссия поэта их автору.
Прежде всего, не такой благостной, как это изображают авторы многих учебников: поэт у Пушкина выступает не проповедником, которому благоговейно внимают слушатели, но их оппонентом, защищающим от них собственную суверенность, не признающим за ними право на так называемый “социальный заказ”. Знаменитое латинское: “Procul este, profani” — “прочь, непосвящённые”, — вынесенное Пушкиным в эпиграф стихотворения “Поэт и толпа”, реет и над другими его стихами: “Поэт! не дорожи любовию народной” потому, в частности, что “Ты сам свой высший суд; // Всех строже оценить умеешь ты свой труд” (“Поэту”), “…Лишь божественный глагол // До слуха чуткого коснётся…”, как поэту становится невыносимо душно среди людей: “Тоскует он в забавах мира, // Людской чуждается молвы, // К ногам народного кумира // Не клонит гордой головы” (“Поэт”), наконец, поэт подобен эху, которое хотя и откликается “на всякий звук”, но само не знает отклика — ему “нет отзыва”!
Но с другой стороны, как же нет отзыва, когда в стихотворении “Поэт и толпа” люди выказывают эту готовность, подступаясь к поэту: “Ты можешь, ближнего любя, // Давать нам смелые уроки, // А мы послушаем тебя”?
Обещание такого отзыва не радовало Пушкина, о чём он и писал в неоконченном стихотворении 1830года “Ответ анониму”: “Холодная толпа взирает на поэта, // Как на заезжего фигляра…”, а в стихотворении “Поэт и толпа” отгонял от себя тех, кто благосклонно соглашался поучиться смелым урокам, обличающим людские пороки: “Подите прочь — какое дело // Поэту мирному до вас!” Потому что не собирался потрясать, восхищать или удивлять толпу ни гневными инвективами в её адрес, ни чудовищными её разоблачениями. Он сравнивал это с фиглярством, с фокусничаньем, понимая, какое любопытство вызывает у толпы каждый подобный н
Он дал исчерпывающее определение этой природы в своём последнем стихотворении “Я памятник себе воздвиг нерукотворный…”, где не перечислял, как думают, собственные заслуги, когда писал:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал, —
а говорил только, что как художник не изменял природе искусства. Ибо провозглашённое Пушкиным — не отличительный признак только его творчества, но отличительный признак всякого настоящего художества. Пушкин писал не о задаче, которую волен ставить и волен не ставить перед собой тот или иной художник, и даже не о программе, действительной для одного творца и неприемлемой для другого. Он говорил о, так сказать, трёх китах, на которых держится искусство, трёх его заповедях, друг с другом связанных и друг другом обусловленных, составляющих нравственное триединство: пробуждать в душах чувства добрые, утверждать свободу как главную человеческую ценность и призывать к милосердию.
А то, что соблюдающий все заповеди искусства будет любезен (то есть люб, мил, — смотри пушкинский Словарь языка) людям, верно и понятно. Ведь именно к читателям обращено творчество художника. Кому же как не им оценить нравственную глубину, которую оно в себе таит. Да, Пушкин писал: “Поэт! не дорожи любовию народной”, но это значило только: не позволяй делать из себя кумира и помни, что такая любовь преходяща. Не обольщайся восторгами, лестью, экзальтированным вниманием толпы: “Ты сам свой высший суд”, вот и суди себя по вечным законам искусства!