Владимир Викторович Колесов, доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой русского языка Санкт-Петербургского государственного университета.
Устная речь и речь писаная — письменная речь — это два различных, во многом противоположных поля мыслительной деятельности человека. В бинарных противоположностях развивается мир, и язык тут не исключение. Когда человечество изобрело письменность, оно тем самым создало для себя динамическое напряжение мыслимого биполярного мира, способствующее развитию мысли, чувства и воли. По-разному можно говорить об этой противоположности речи и письма. Либо в библейских образах — дух и плоть разошлись. Либо в научных понятиях — функции левого полушария мозга "схлестнулись" с функциями правого: понятие и образ, сойдясь, высекли искру культурного символа. Так наряду с природой разрастается Культура, и современный человек существует уже в трёхмерном пространстве Бытия, сам для себя создав ноосферу — "третий мир" сущего.
Устная речь порождает дискурс в линейной последовательности слов, высказываний и мыслей. Это обиходная речь (узус), основное предназначение которой — передавать сообщение, чаще всего в диалоге (основная забота современных философов). Коммуникативный аспект языка тут на первом месте, основная форма его существования— время. На первый план выходят интонация, пауза, ритм, даже жест, которым мы подчеркиваем мысль; даже если этой мысли и нет, сам жест становится намеком на её возможность. Философская проблема я и ты оказывается в центре внимания, но связью между ними, между я и ты, остаётся лишь язык, данный в процессе коммуникации. Часто мы не понимаем друг друга оттого, что идеальная форма общения— диалог— сегодня на самом деле исчезла, она заменилась хором.
Подобно чеховским героям в печальных его пьесах, мы все говорим одновременно, не вслушиваясь в мнения остальных. У каждого своя интонация, свой ритм и своя речь. Собственный образ мысли и жизни, образ мышления. Всякий раз, говоря о чём-то, мы не соотносим личные свои представления с образными представлениями других; нам кажется, например, что, говоря о "демократии", о "народе" или "свободе", мы понимаем эти абстракции-символы одинаково, и потому не стремимся понять другого. Так личный образ, воспринятый через конкретный термин культуры, не рождает истинного понятия, понятного всем.
Это устная речь, это то, что мы слышим, а слышим мы что-то около пятой части того, что сказано. Мы отбираем лишь те слова ("звукообразы"), которые нам понятны, близки или заинтересовали нас чем-то. Всё остальное пропускаем. Мы вынуждены так поступать, поскольку в потоке речи слова текут друг за другом, и всякий образ рождается по принципу метонимии, по смежности, чисто логическим схватыванием соседнего и подверстыванием его под общую схему.
В устной речи возникают ошибки, оговорки, сознательная игра словами. "Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю", — сказал поэт, и был прав. Ни в чём не проявляются так достоверно точно характер человека и все особенности его личности, как в устной речи.
Письменная речь в корне иная. Она не связана с дискурсом — письменная речь порождает текст. А латинское слово textus значит "сплетенье", даже "ткань", в конце концов "связное изложение". Это не линейная последовательность расположенных слов и мыслей, а двумерное переплетение текстовых формул, лишь совместно порождающих смысл высказывания. Не передача готовой информации важна тут — но зарождение новой мысли, и "речемыслительная" (когнитивная) функция языка выходит здесь на первый план. Это уже не обычная речь, которая звучит везде, но специально обработанная, «литературный язык», как говорят, эту форму речи возвышая до ранга самостоятельного языка. Литературный — по смыслу латинского слова littera, т. е. буква. Литературная речь записана, строится не по образцам, как устная речь, но по правилам, т. е. правильно. Ещё мудрец Алкуин при дворе Карла Великого порол розгами всякого школяра, не умевшего различать звук и букву, но сегодня сплошь и рядом слышишь: "эта буква звучит так...", "он произносил букву "р" как то по-особенному...". Жалостно видеть наших поэтов, которые пишут стихи, не читая их. Попробуйте прочесть эти строчки из Евтушенко: "Вы торчите, как фиги из ада..." Здесь смешались стили, смыслы и звучания — и нужен весьма широкий контекст, чтобы понять, о чём говорит поэт.
Условие письменной речи, при котором она живёт, — монолог. Но и тут у нас изменения. На самом деле это скорее диалог творца с самим собой. Основная форма существования — не текучее время, а просторы пространства (листа, текста, «места»), и чем шире пространство, тем глубже третье измерение смысла, стоящего в подтексте. В обобщённом явлении каждого слова, представленного на письме, находится созданный культурой символ, проясняющий понятие. В отличие от речи устной, здесь автор ставит другую задачу: не понять он хочет, но— понять и внушить. Перед глазами может и не быть того, о чём пишут (нет непосредственно «вещи»), и потому возникает необходимость в семантическом углублении и в синтаксическом расширении самого слова. Письменный текст мы видим, а видим мы многое (около 90 процентов всякого знания мы получаем от того, что «видим»), и тут каждая запятая на особом учёте, всё исключительно важно, и школьный учитель следит за тем, чтобы над каждым ё обязательно стояли две точки. Это уже не узус речи, но норма, которая требует правил и образцов.
Но самое главное, что раздел
Этими различиями определяются все особенности передачи устной речи на письме, как они сложились уже в средневековой русской традиции, восходя, в известном смысле, к далёким временам Кирилла и Мефодия. А именно: на письме передаются значимые элементы слова, т. е. непосредственно смысл высказывания, а не означенные его формы. Морфемы в слове, а не конкретные словоформы даны в тексте как представители слова (этот принцип нашей орфографии и называется "морфологическим"). Мы по-разному произносим следующие формы слова "голова": голова, голову, на голову или производные типа головка, но самую важную по смыслу морфему— корень— всюду пишем и считываем с текста одинаково: голов-. Мы "схватываем" мысленно смысл написанного, не обращая внимания на тонкости формы.
Таково одно из расхождений, издавна разделяющих московских и петербургских филологов. Москвичи по преимуществу "формалисты" — мы же идем "от смысла" (содержания высказывания). Поскольку, например, в русском произношении "звук", обозначавшийся старой буквой "ять", сблизился на слуху со "звуком" е (в словах типа "хлеб", "лес", "сено"), для москвичей оказалось достаточным, чтобы убрать и самую букву "ять" — гордость изобретательской техники Кирилла и Мефодия. Московские лингвисты начала века (Чернышёв, Шахматов, Фортунатов) в Орфографической комиссии настояли на устранении этой буквы, что и было декретировано Временным правительством в 1917 году. Указ подтвердило и Советское правительство осенью того же года. Это знаменитое в начале XX века восклицание "Форма исчезла!" — печально сказалось на судьбе буквы "ять". Между тем этот звук не совсем исчез— француз или швед, которые различают в собственной речи два звука — открытое е и закрытое ё,— вполне ещё "слышат" наши "е" и "ять", свободно их различая. По этой причине петербургские филологи (прежде всего Я. Грот) и составили списки слов, в которых обязательно следует различать две символически для зрения важные буквы русского алфавита. Приводят множество примеров неразличения смыслов в классических текстах русской литературы, если не учитывать эти две буквы; так противопоставились формы мужского и женского рода в словах типа они и онъ.
Оказались затронутыми многие важные особенности русской письменной речи. Буква "ять" — это форма высокого стиля. Уничтожение высокого стиля в литературном нашем языке— основная примета нынешнего века, и начиналось это уничтожение с подобных, на первый взгляд невинных, вещей. К чему привело — известно: на роль высокого стиля у нас сейчас претендует английское слово. Только за годы перестройки в активное употребление таких слов вошло несколько тысяч.
Важность смысла в быстрочтении не ограничивается одним стилистическим признаком. Например, наличие буквы "ять" в слове (в корне слова) доказывает его русскость (нет заимствованных слов с этой буквой). Это как бы сигнал особой важности слова, поскольку каждое русское слово многогранно по смыслу, содержит не только понятие, но и символ.
Наконец, устранение буквы "ять" разрушило всю нашу систему графики. Сравните две формы:
сЕлъ (прошедшее время от "сидеть"), сёлъ (родит, множ. числа от "село").
Теперь они читаются одинаково: сел. Чтобы различить омофоны, на письме следует писать букву ё (иностранцев учат писать её обязательно). У нас же не привилось, мы пишем обычно е без точек. Последствия ужасны, хотя возникают незаметно. В устной речи это приводит к гиперизмам (сверхстарательному стремлению произнести слово "правильно") типа услышанных от наших депутатов, начитавшихся "бумаг", но не владеющих устным словом: "Это был такой блёф!"— "Он выдал такой пёрл!"— "Разрушена осёдлость населения!", или формы типа "совремённый период" вместо положенного современный.
Нарушения возникают и при передаче согласных звуков. Новая Орфографическая комиссия грозит нам свежими правилами, особенно с написанием гласных после согласных, которые не различают за собою о или е. Предлагают идти ещё дальше навстречу форме звучания и писать слова типа чёрт, жёны, шёл через о: чорт, жоны, шол. Конечно, можно было бы различать разные формы (словоформы) одного слова, например вот так:
жены (родит, падеж)
жоны (именит, множ. числа),
то есть как бы показывая место ударения в слове. Но исчезает единство морфемы, столь важное при чтении писаного текста. Для москвича ещё и сегодня форма важнее смысла, словоформа и есть слово.
Оговорка-примечание. Я не за возвращение буквы "ять", хотя ничего криминального в таком возвращении не вижу. Я чисто академически показываю, что случилось в результате отмены буквы, когда буквальность смысла заменилась буквализмом формы. Всего лишь один пример, взывающий к осмотрительности. Зарубки на память, напоминание о будущем.
Итак, рокочущее приближение грозы — раскаты грома в медленном накоплении времени — слышим, или же искра молнии, мгновенно освещающей всё пространство текста— видим,— что предпочтем в этом вечном колебании между формой и содержанием, между верой и знанием?