Максим Николин
Николай Клюев считается одним из поэтов так называемого «серебряного века». Между тем к «веку сему», к «миру сему» клюевские песни имеют весьма посредственное отношение. Будучи признанным мастером слова в поэтической элите своего времени, Клюев тем не менее до конца жизни оставался «мужицким», крестьянским поэтом. Сегодня исполняется 121 год со дня рождения Песнослова
«КТО ЗА ЧТО, А Я ЗА ДВОПЕРСТЬЕ…»
Н.Клюев
Россия – страна певчих птиц. Страна одарённых народных певцов. Страна певчих… Кто-нибудь задумывался всерьёз о многообразии «птичьих» фамилий на Руси? Все эти Соколовы, Воробьёвы, Соловьёвы, Куликовы и просто Птицины… Сколько их? Остались ли «неиспользованные» птахи? И по каким качествам своим получает человек фамилию Дроздов, Синицин и т.п? Русская литература тоже имеет своих «пернатых». Не много. Гоголь, Крылов, Клюев…
Поэзия по своей ритмико-мелодической организации, безусловно, близка музыке. О чём поёт поэт? О чём поёт соловей? В народно-поэтическом творчестве слово неразрывно связано с музыкой, а само народное творчество, в том числе сакральное, довольно часто обращалось к образу птицы. Да и вообще птицы играли большую роль как в народных поверьях, так и в крестьянском хозяйстве, охоте, быту, религии. Мы знаем, что древнейший богодухновенный «сирский» язык, язык, которым владели святые, в православии порой именовался «языком птиц». Образ «птиц небесных», которые «не сеют, не жнут» также знаком всем нам по текстам Божественного Писания. Отношение к птицам, особенно певчим, в русской земле было особым. Ещё в XIX столетии ловчии охотники и просто разнообразный люд могли собираться со всей России, к примеру, где-нибудь в трактире Выгодчикова у Каменного моста специально, дабы послушать чудную птицу – «каменовского соловья». В «просвещённой» же Европе, к слову, до сих пор множество певчих птиц употребляют … на мясо! У них своё понимание прекрасного.
***
По ранне-синим половодьям,
К жемчужным плёсам и угодьям
Пристала круглая ладья.
И вышел воин – исполин
На материк в шеломе – клювом,
И лопь прозвала гостя – Клюев –
Чудесной шапке на помин!
"Песнь О Великой Матери" приоткрывает нам тайну родового «прозвания» её создателя. Предки Клюева, жившие на европейском севере, пустили глубокие корни в земле вепсов, саамов, карелов. Одна из исследователей творческого наследия поэта замечает, что «"Птичий" шлем воина воспринимается лопарями в системе собственной культуры. В древности саамские головные уборы полностью повторяли формы птицы с крыльями, головой, клювом… "Пришелец" же не просто прибыл, а прибыл по воде, что говорило лопарям о его принадлежности к божественной власти» (Елена Маркова). О связи царских династий с этими загадочными «прибывшими из-за моря» людьми можно найти вполне исчерпывающую информацию в трудах нашего современника, одного из крупнейших специалистов в этом вопросе, В.И. Карпеца. Кроме того, этимология заставляет нас вспомнить «клювый» – красивый, статный, видный или человек с длинным орлиным носом, похожим на клюв.
Николай Клюев считается одним из поэтов так называемого «серебряного века». Между тем к «веку сему», к «миру сему» клюевские песни имеют весьма посредственное отношение. При этом, будучи признанным мастером слова в поэтической элите своего времени, тем не менее до конца жизни оставался «мужицким» поэтом, крестьянским. Во многом – благодаря своему происхождению из северорусских Олонецких земель, где традиционно деревенские люди хранили древний исконный уклад жизни. Поэтому творческие и духовные поиски Клюева проходят в рамках традиционного допетровского созерцания мира. Впоследствии это уже, однако, Русь потаённая, гонимая, Русь «бегов» и «гарей». Непростая судьба этого человека отразила в себе, таким образом, почти всю палитру неофициального (с XVII века) Православия и боль тоскующей по светлому граду Китежу души русского человека. «Я – посвящённый из народа», – скажет о себе поэт. Но стихи его, как и некоторых других «крестьянских поэтов», были долгое время под запретом. Сегодня Клюев возвращается. В том числе – в Православие, так как после Соборов РПЦ 1970-го и 2005-го годов для любого русского человека двуперстие и в целом старый обряд равноап. кн. Владимира, св-х Сергия Радонежскаго, Иосифа Волоцкаго, мтрп. Макария и др. перестали быть «запрещёнными».
Николай Алексеевич Клюев родом из Олонецкой губернии (Вытегра), из семьи старообрядцев, возможно, имевших связи с бегунами. «Родом я по матери прионежский, по отцу же из-за Свити-реки… Родовое древо мое замглено коренем во временах царя Алексия… До Соловецкого Страстного сиденья восходит древо мое, до палеостровских самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты народной… Говаривал мне мой покойный тятенька, что его отец, а мой – дед, медвежьей пляской сыт был. Водил он медведей по ярмаркам, на сопели играл, а косматый умник под сопель шином ходил… Сам жил не на квасу да редьке: по престольным праздникам кафтан из ирбитского сукна носил, с плисовым воротником, кушак по кафтану бухарский, а рубаху носил тонкую, с бисерной надкладкой по вороту…» Где правда в этой автобиогрвфии, а где поэтическое преувеличение – не нам судить. Известно, что и дед поэта (другой?) и отец были начётчиками, «не из рядового крестьянства, а из верхнего, умудренного книжностью слоя», верные древлему благочестию. Прасковья Дмитриевна – мать поэта, душу которой после смерти родительницы Клюев поэтически поселяет в «маковке ветхой церквушки» – была народной сказительницей (редкий дар), плачеёй-вопленницей (особый разряд женщин, которых приглашали для оплакивания покойника; они знали как плакать и какие слова при этом произносить). Ходил слух, что брат её был из самосожженцев. «Грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости обучен своей покойной матерью, память которой чту слезно, даже до смерти». С её именем для мальчика была связана «волхвующая сказка», «сказка без конца…»; ей остался благодарен на всю жизнь «за песни в бору, за думы в рассветки, за сказ ввечеру». О ней, родной усопшей, «Избяные песни»:
Дохнуло молчанье… Одни журавли,
Как витязь победу, трубили вдали:
«Мы матери душу несём за моря,
Где солнцеву зыбку качает заря,
Где в красном покое дубовы столы
От мис с киселём словно кипень белы.
Там Митрий Солунский, с Миколою Влас
Святых обряжают в камлот и атлас,
Креститель-Иван с ендовы расписной
Их поит живой Иорданской водой!…» /…/
***
«Умерла мама» – два шелестных слова.
Умер подойник с чумазым горшком.
Плачется кот и понура корова,
Смерть постигая звериным умом /…/
В пестрой укладке повойник и бусы
Свадьбою грезят: «Годов пятьдесят
Бог насчитал, как жених черноусый
Выменял нас – молодухе в наряд». /…/
«Мама в раю», – запоет веретенце,
«Нянюшкой светлой младенцу-Христу…»
Как бы в стихи, золотые как солнце,
Впрясть волхованье и песенку ту? /…/
О себе: «Учился – в избе по огненным письмам Аввакума Протопопа – по Роману Сладкопевцу – лета 1440-го». Живое русское народное слово для Клюева – не литература, а сакральный «птичий» (не случайна фамилия – Клюев), «сирский» язык, доступный сознанию человека Святой Руси. «Свете Тихий от народного лика / Опочил на моих запятых и точках». В нескольких стихотворениях поэт разрабатывает мистику русского алфавита, пытаясь постигнуть глубину родной речи её птичий напев.
Поддонный псалом
/…/Аз Бог Ведаю Глагол Добра –
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли –
Три буквы – с златом корабли,
И напоследки знак Фита –
Змея без жала и хвоста…
О Боже сладостный, ужель я в малый миг
Родимой речи таинство постиг,
Прозрел, что в языке поруганном моем
Живет Синайский глас и вышний трубный гром;
Что песню мужика: «Во зеленых лузях»
Создать понудил звук, и тайнозренья страх?! /…/
«Рассматривал негатив Клюева, снятый мною у него в комнате, – вспоминает М. Пришвин. – На негативе видна развёрнутая книга старинная, на ней рука, ещё видна борода и намёком облик самого Клюева…» Так и представлялся Клюев – книга старописная, борода староверская, иконы дониконовские древнего письма, блики лампад на них… Происхождением своим Клюев необыкновенно гордился, вновь и вновь не уставая повторять: «Родом я крестьянин с северного поморья. Отцы мои за древлее православие в книге Виноград Российский на веки поминаются». Порою он и иронизировал, почитая стихи свои «только за сор мысленный», но всё же писал: «Я – полесник хвойных слов / Из Олонецкого бора». Многие его произведения буквально пропитаны атмосферой старой веры родителей, духом древней кондовой Руси, Руси допетровской.
Вешний Никола
Как лестовка в поле дорожка,
Заполье ж финифти синей.
Кручинюсь в избе у окошка
Кручиной библейских царей.
Давыд убаюкал Саула
Пастушеским красным псалмом,
А мне от елового гула
Нет мочи ни ночью, ни днем.
В тоске распахнула оконце:
Все празелень хвой да рябь вод.
Глядь – в белом, худом балахонце
По стежке прохожий идет.
Помыслила: странник на Колу,
Подпасок, иль Божий Бегун, –
И слышу: «я Вешний Никола» –
Усладней сказительных струн.
Былоњ мне виденье, сестрицы,
В сне тонцем, под хвойный канон.
С того ль гомонливы синицы,
Крякуши и гусь-рыбогон.
Плескучи лещи и сороги
В купели финифтяных вод…
«Украшенны вижу чертоги» –
Верба-клирошанка поет.
***
В селе Красный Волок пригожий народ,
Лебёдушки девки, а парни как мед,
В моленных рубахах, в беленых портах,
С малиновой речью на крепких губах;
Старухи в долгушах, а деды – стога,
Их россказни внукам милей пирога:
Вспушатся усищи, и киноварь слов
Выводит узоры пестрей теремов.
Моленна в селе – семискатный навес:
До горняго неба семь нижних небес,
Ступенчаты крыльца, что час, то ступень,
Всех двадцать четыре – заутренний день.
Рундук запорожный – пречудный Фавор,
Где плоть убелится, как пена озер,
Бревенчатый короб – утроба кита,
Где спасся Иона двуперстьем креста.
Озерная схима и куколь лесов
Хоронят село от людских голосов.
По Пятничным зорям, на хартии вод
Всевышние притчи читает народ:
«Сладчайшего Гостя готовьтесь принять!
Грядет Он в нощи, яко скимен и тать;
Будь парнем женатый, а парень, как дед…»
Полощется в озере маковый свет,
В пеганые глуби уходит столбом
До сердца земного, где праотцев дом.
Там, в саванах бледных, соборы отцов
Ждут радужных чаек с родных берегов;
Летят они с вестью, судьбы бирючи,
Что попрана Бездна и Ада ключи.
Рожество избы
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
Тепел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шоломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
По стене, как зернь, пройдут зарубки:
Сукрест, лапки, крапица, рядки,
Чтоб избе-молодке в красной шубке
Явь и сон мерещились легки.
Крепкогруд строитель-тайновидец,
Перед ним щепа, как письмена:
Запоет резная пава с крылец,
Брызнет ярь с наличника окна.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок –
Сказ пойдет о Красном Древоделе
По лесам на запад и восток.
***
Кто за что, а я за двоперстье,
За байку над липовой зыбкой…
Разгадано ль русское безвестье
Пушкинской золотою рыбкой?
/…/
Пересуды пчел над старой сливой:
«Мол, кряжисты парни на Волыни,
Как березки девушки по Вятке»…
На певущем огненном павлине
К нам приедут сказки и загадки.
Сядет Суздаль за лазорь и вапу,
Разузорит Вологда коклюшки…
Кто за что, а я за цап-царапу,
За котягу в дедовской избушке.
Небо – «небес громовая молва» – где «тучка повойником кроет поля», «Солнышко-светик», «земля-землище», «жаркая глубина» вод, «седовласый бор», «луг, где Егорий играет в свирель», зверьё и птицы – всё это не простая окружающая обстановка, всё это живое одухотворённое явление Божьего мира, удел мужицкого Спаса («Лик пшеничный, с брадой солнцевласой»). Русь – приют самого Христа и им избранного народа, Церковь же – Тело Христово – и есть собор христиан, «мы распяты все», мир людской может быть только миром Божиим или не быть совсем, поэтому «в потёмки деревня – Христова брада». Земля мыслится как Божий престол, небо расшито Господней иглой, ушка которой не измерить, в ветре и буре – Илья – Его пророк, «изба – святилище земли». И здесь каждый ожидает Его прихода, не только второго, грозного и славного Пришествия, но и личной встречи со Христом, некогда не погнушавшегося нищими и разбойниками, «Ест
Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборкой, в сизой подпояске,
Голубь в однорядке, воробей в сибирке,
Курица ж в салопе – клеваные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках. /…/
***
/…/ Хороша лесная родина:
Глушь да поймища кругом!..
Прослезилася смородина,
Травный слушая псалом.
И не чую больше тела я,
Сердце – всхожее зерно…
Прилетайте птицы белые,
Клюйте ярое пшено!
Льются сумерки прозрачные,
Кроют дали, изб коньки,
И березки – свечи брачные
Теплят листьев огоньки.
Век XX необратимо наступал на «Рублёвскую Русь». Находясь в больших городах, олонецкий стихотворец видел нарастающее влияние цивилизации, чувствовал её тлетворный запах. «Тоскую в городе, вот уже целых три года, по заячьим тропам, по голубам вербам, по маминой чудотворной прялке». Недобрый облик приобретает Русь-Китеж в стихотворении с одноимённым названием: «В Светлояр изрыгает завод / Доменную отрыжку – шлаки… / Светляком, за годиною год, / Будет теплиться Русь во мраке». И уж как-то особенно актуально сегодня звучит клюевский стих: «Строгановские иконы – / Самоцветный, мужицкий рай; / Не зовите нас в Вашингтоны, / В смертоносный, железный край».
По керженской игуменье Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского
Всплакнулось душеньке, как дрохве
В зоологическом, близ моржа Пустозерского.
Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,
В град из титл, где врата киноварные…
Много дум, недомолвок каляканных
Знают звезды и травы цитварные!
Повесть дней моих ведают заводи,
Бугорок на погосте родительский;
Я родился не в башне не в пагоде,
А в лугу, где овчарник обительский.
Помню Боженьку, небо первачное,
Облака из ковриг, солнце щаное,
В пеклеванных селениях брачное
Пенье ангелов: «чадо желанное».
На загнетке соборы святителей,
В кашных ризах, в подрясниках маковых,
И в творожных венцах небожителей
По укладкам келарника Якова.
Помню столб с проволóкой гнусавою,
Бритолицых табашников-нехристей;
С «Днесь весна» и с «Всемирною славою»
Распростился я сгинувши без вести.
Столб-кудесник, тропа проволóчная, –
Низвели меня в ад электрический…
Я поэт – одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.
Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же Керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.
Революция. Смена эпох. Может ли в стране остаться человек, не опаленный жарким вихрем событий? Один из сборников стихов революционного периода носит название: «Красный рык». Творческая личность вообще острее и тоньше переживает события окружающего мира; Клюев, в первое время приветствовав революцию, преживал их, подобно Есенину, «с крестьянским уклоном». Оно и понятно.
/…/ Пролетела над Русью жар-птица,
Ярый гнев зажигая в груди…
Богородица наша Землица, –
Вольный хлеб мужику уроди!
«Красная песня», 1917.
Но отныне это уже не та родная земля, где «бадьею омуты песен расплескала поморка-Русь». Настало время «красных песен». «Есть чёрные дни – перелёт воронят, / То Бог за шитьём оглянулся назад – / И в душу народа вонзилась игла…» Отныне «Русь буреприимная» рассматривается Клюевым как пространство Апокалипсиса: «То летучий Христов Лазарет / Совершает Земли врачеванье…» И надо заметить, что такое эсхатологическое настроение было характерно в целом для старообрядческих толков, среди которых обретался поэт. «Врачевенье» необходимо давно, трагическая разобщённость сословий, происшедшая после XVII века – старая вера остаётся в народе, новую принимают в основном европеизированные представители высшей знати – приводит в конечном итоге к взаимному непониманию. «Онеметчивание» Росии началось не в XIX столетии. События семнадцатого года являются прямым следствием событий семнадцатого века – церковных реформ, отринувших исконно русское Православие. Сейчас пагубность этих никоновских нововведений уже официально признана РПЦ, для старообрядцев же это было очевидным всегда. Романовская Русь для простонародья имела мало общего с Русью дониконовской. Нерусский быт дворянства был чужд для крестьянина, а потому «ставьте ж свечи мужицкому Спасу», храните мужицкий мир, возводите очи в мужицкое небо – «там Микола и Светлый Исусе / Уготовят пшеничный рай!» Вот здесь и находится трагическая черта, разделившая Россию на две части в период гражданской войны. Вполне объективно, не оценивая тех и других (здесь симпатии и антипатии не уместны) можно смело определить позицию подобных Клюеву людей: царская Россия 17-го года в лице Белой армии шла умирать за свои представления о Святой Руси, Красная армия – за свои. У одной России своё видение Бога, у другой – своё. Только такое видение Истории могло породить строки:
Жильцы гробов, проснитесь! Близок Страшный Суд!
И Ангел — истребитель стоит у порога!
Ваши черные белогвардейцы умрут
За оплевание Красного Бога.
Страшные слова. Здесь необходимо иметь ввиду, что в древнерусском языке слово красный имело прежде всего значение, которое сейчас трансформировалось в понятие «красивый», «прекрасный», отсюда красно солнышко, Красная площадь, Пасха красна. Страшный Суд тоже имеет алый цвет, огненный, «и луна сделается, как кровь». И смерть и ад, как известно, будут повержены, и времени не будет, и будут Новая Земля и Новое Небо как единое целое, единый Божий Мир. Именно в таком огнепальном, но очистительном свете воспринимались радикальными староверами и, разумеется, Клюевым события 1917-го года. Именно так переживалось новое состояние Родины, её эсхатологическое потаённое предназначение, её роль для судеб всего мира:
Китай и Европа, и Север, и Юг
Сойдутся в чертог хороводом подруг,
Чтобы бездну с Зенитом в одно сочетать:
Им Бог – воспреемник, Россия же – мать.
Читая произведения Николая Клюева советского периода, видишь, сколь противоречивым и неоднозначным было его отношение к событиям 17-го года. Именно поэтому покаянным стоном звучат строки поэта, который желал бы видеть в большевиках освободителей крестьян:
Нет иглы для низки и нити
Победительных чистых риз…
О распните меня, распните
Как Петра, – головою вниз!
Большевики впоследствии, видимо, поняли эти строки буквально, ибо в 1933-м году их автор был арестован и отправлен в ссылку в качестве кулацкого агитатора, потому что не хотел «Коммуны без лежанки, Без хрустальной песенки углей!» По некоторым версиям, его в 37-ом расстреляли на одной из пересылочных станций. Таковы были плоды во многом ошибочной политики советской власти в отношении крестьянства.
Псалтырь царя Алексия,
В страницах убрусы, кутья,
Неприкаянная Россия
По уставам бродит кряхтя.
Изодрана душегрейка,
Опальный треплется плат…
Теперь бы в сенцах скамейка,
Рассказы про Китеж-град.
На столе медовые пышки,
За тыном успенский звон…
Зачураться бы от наслышки
Про железный неугомон,
Как в былом, всхрапнуть на лежанке…
Только в ветре порох и гарь…
Не заморскую ль нечисть в баньке
Отмывает тишайший царь?
Не сжигают ли Аввакума
Под вороний несметный грай?..
От Бухар до лопского чума
Полыхает кумачный май. /…/
***
Уму – республика, а сердцу – Матерь-Русь.
Пред пастью львиною от ней не отрекусь.
Пусть камнем стану я, корягою иль мхом, –
Моя слеза, мой вздох о Китеже родном,
О небе пестрядном, где звезды – комары,
Где с аспидом дитя играют у норы,
Где солнечная печь ковригами полна,
И киноварный рай дремливее челна…
Упокой, Господи, душу раба твоего!..
Железный небоскреб, фабричная труба,
Твоя ль, о родина, потайная судьба!
Твои сыны-волхвы – багрянородный труд
Вертепу Господа иль Ироду несут?
Пригрезятся ли им за яростным горном
Сад белый восковой и златобревный дом, –
Берестяный придел, где отрок Пантелей
На пролежни земли льет миро и елей…
Изведи из темницы душу мою!.. /…/
После аввакумового костра, петровских реформ, испытания революцией, искушения «демократией» сегодня мы перечитываем Клюева, его стих, его слово, навевающее нам давно забытые образы древней Святой Руси – Руси единственной, любимой, родившей нас из своих недр, окропившей рассветной росою, чтобы мы снова попытались стать Русскими. И кто знает, не наступит ли вновь тот час, в который Мать наша вновь обратит к чадам своим молящее о помощи Лице Свое… «И взлетит душа алконостом / В голубую млечную медь, / Над родным плакучим погостом / Избяные крюки допеть».
Заозерье
Памяти матери
Отец Алексей из Заозерья –
Берестяный светлый поп,
Бородка – прожелть тетерья,
Волосы – житный сноп.
Весь он в росе кукушей
С окуньим плеском в глазах,
За пазухой бабьи души,
Ребячий лоскутный страх.
Дудя коровьи молебны
В зеленый Егорьев день,
Он в воз молочный и хлебный
Свивает сны деревень.
А Егорий Поморских писем
Мчится в киноварь, в звон и жуть,
Чтобы к стаду волкам и рысям
Замела метелица путь,
Чтоб у баб рождались ребята
Пузатей и крепче реп,
И на грудах ржаного злата
Трепака отплясывал цеп. /…/
На речке в венце сусальном
Купальница Аграфёна,
В лесах зарит огнепально
Дождевого Ильи икона.
Федосья – колосовница
С Медостом – богом овечьим,
Велят двуперстьем креститься
Детенышам человечьим. /…/
Хорошо зимой в Заозерьи:
Заутренний тонок звон,
Как будто лебяжьи перья
Падают на амвон.
А поп в пестрядиной ризе,
С берестяной бородой,
Плавает в дымке сизой,
Как сиг, как окунь речной.
Церквушка же в заячьей шубе
В сердцах на Никона-кобеля: –
От него в заруделом срубе
Завелась скрипучая тля! /…/
У баб чистота по лавкам,
В печи судачат горшки, –
Синеглазым сенькам да Савкам
Спозаранка готовь куски.
У Сеньки кони – салазки,
Метель подвязала хвост…
Но вот с батожком и в ряске
Колядный приходит пост.
Отец Алексей в притворе
Стукает об пол лбом,
Чтоб житные сивые зори
Покумились с мирским гумном. /…/
Рожество – звезда золотая,
Воробьиный ребячий гам, –
Колядою с дальнего края
Закликают на Русь Сиам. /…/
В Заозерье свадьбы на диво, –
За невестой песен суслон,
Вплетают в конские гривы
Ирбитский, Суздальский звон. /…/
Отцу Алексею руга
За честной и строгий венец…
У зимы ослабла подпруга,
Ледяной взопрел жеребец.
Эво! Масленица навстречу,
За нею блинный обоз!..
В лесную зыбель и сечу
Повернул пургача мороз. /…/
Лиловые павечерья,
И, как весточка об ином,
Потянет из Заозерья
Березовым ветерком.
Христос Воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ!..
И у елей в лапах простертых
Венки из белых купав.
В зеленчатом сарафане
Слушает звон сосна.
Скоро в лужицу на поляне
Обмокнет лапоток весна.
Запоют бубенцы по взгорью,
И как прежде в тысячах дней,
Молебном в уши Егорью
Задудит отец Алексей.
«Родом я по матери прионежский, по отцу же из-за Свити-реки…»
СЛОВАРЬ.
Ендова – широкий сосуд с носиком для разливания вина, мёда и т.п.
Вапа – краска.
Коклюшки – палочки с головками для плетения кружев.
Долгуша – длинная одежда.
Дрохва (дрофа) – степная птица из отряда журавлиных.
Рундук – сундук с крышкой-сиденьем; рундук запорожный – то есть «за порогом», здесь – сени.
Первач – лучший, первый; небо первачное, здесь – «увиденное впервые».
Убрус – нарядное полотенце, платок.
Суслон – связка снопов овса.
Руга – сбор содержания священнику от прихода.
Крюки допеть – крюки, знамена – знаки, по которым совершалось в древности (и сейчас у старообрядцев и единоверцев) церковное пение, знаменный распев.