Андрей Ранчин
Как сшиты “Шофёрские перчатки”
Утверждение о документальности довлатовской прозы — “общее место” в исследованиях и литературно-критических статьях. Недоброжелательно настроенные по отношению к писателю критики усматривают в этом изъян, недостаточность художественного начала. Почитатели его таланта видят в этом достоинство. “Он пишет легко и живо, даёт достоверное представление о сов<етской> жизни 60-х и 70-х годов, освещая её в метко схваченных эпизодах, основанных на собственном опыте” — так оценивает произведения Довлатова немецкий литературовед Вольфганг Казак (Казак В. Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года / Пер. с нем. Е.Варгафтик и И.Бурихин. London, 1988. C. 260–261).
Едва ли возможно оспаривать то, что Довлатов — всё-таки именно писатель, писатель известный, чьи произведения читаются с захватывающим интересом. И потому особенно важным было бы описать работу “механизма литературности”, проследить, как рождается в его прозе художественный смысл. Ограничимся небольшим текстом — рассказом “Шофёрские перчатки”, завершающим книгу рассказов “Чемодан”.
Документальность истории, изложенной в рассказе, подчёркнута самим повествователем: как и в других произведениях из “Чемодана” изложение событий ведётся от первого лица; рассказчика в очереди за пивом узнаёт случайный знакомый и называет по фамилии, хотя и неточно:
“Интеллигент ко мне обращается:
— Простите, вы знаете Шердакова?
— Шердакова?
— Вы Долматов?
— Приблизительно.
— Очень рад. Я же вам рубль остался должен”.
В финале рассказа, подытоживая судьбу шофёрских перчаток, герой-повествователь сообщает: “Шофёрские перчатки я захватил в эмиграцию и был уверен, что первым делом куплю машину. Да так и не купил. Не захотел.
Должен же я чем-то выделяться на общем фоне! Пускай весь Форест-Хиллс знает этого самого Довлатова, у которого нет автомобиля”.
Итак, названа и правильная фамилия повествователя, тождественная фамилии автора. И эмиграция в Америку — реальный факт из жизни Сергея Довлатова, покинувшего родину под давлением советских властей в августе 1978 года. И, наконец, вся книга “Чемодан” построена как череда рассказов-воспоминаний, навеянных разного рода ненужными вещами, когда-то вывезенными героем за границу в старом чемодане и теперь случайно обнаруженными.
Сложнее проверить достоверность самой истории, описанной в рассказе. Собственно, её подлинность может быть известна только узкому кругу читателей — друзей и хороших знакомых автора. Прочие должны верить на слово. Но сама стилистика повествования рассчитана именно на такое восприятие. Вот начало: “С Юрой Шлиппенбахом мы познакомились на конференции в Таврическом дворце. Вернее, на совещании редакторов многотиражных газет. Я представлял газету “Турбостроитель”, Шлиппенбах — ленфильмовскую многотиражку под названием “Кадр”.
Заседание вёл второй секретарь обкома партии Болотников”.
Довлатов действительно до эмиграции какое-то время работал газетчиком. Но дело не в этом. Сообщение о некоем абсолютно неизвестном большинству читателей журналисте по имени Юрий Шлиппенбах, упоминание о том, как с ним познакомился рассказчик и кто в тот день делал доклад, — всё это может быть существенно только для участника и свидетеля описываемых событий.
Тем не менее сюжет “Шофёрских перчаток” скорее невероятен, чем правдоподобен. Коротко напомню о нём. Шлиппенбах как-то предложил повествователю поучаствовать в съёмках “подпольного” фильма, призванного обличить ложь и пустоту советской действительности. Пользуясь связями на киностудии, Шлиппенбах добыл кинокамеру. Довлатов (или, напишем осторожнее, “Довлатов”), отличавшийся высоким ростом и мощным телосложением, должен был сыграть царя Петра, основателя города, в котором происходит действие рассказа. Сценарий фильма незамысловат: “царь” ходит по улицам, и создаётся контраст между Петром Великим и убогой и абсурдной действительностью: “Фильм будет минут на десять. Задуман он как сатирический памфлет. Сюжет таков. В Ленинграде появляется таинственный незнакомец. В нём легко узнать царя Петра. Того самого, который двести шестьдесят лет назад основал Петербург. Теперь великого государя окружает пошлая советская действительность. Милиционер грозит ему штрафом. Двое алкашей предлагают скинуться на троих. Фарцовщики хотят купить у царя ботинки. Чувихи принимают его за богатого иностранца. Сотрудники КГБ — за шпиона. И так далее. Короче, всюду пьянство и бардак. Царь в ужасе кричит — что я наделал?!”
Однако события развиваются не по сценарию. Публика, кроме шофёра, помогавшего в съёмках и встретившего рассказчика, надевшего старинный бутафорский костюм, дружелюбным вопросом: “Мужик, ты из какого зоопарка убежал?”, совершенно индифферентна к появлению “царя”. В конце концов повествователь становится в очередь за пивом, а затем к нему присоединяются Шлиппенбах и дама Галина Букина, ассистировавшая ему в съёмках фильма. Появление “первого русского императора” у пивного ларька было замечено жаждущей опохмелиться публикой. Но интерес оказался особенным: стали спорить, стояли в очереди “царь сотоварищи” или же они нагло нарушают порядок. Всё разрешилось благополучно: “Кто-то начал роптать. Оборванец пояснил недовольным:
— Царь стоял, я видел. А этот ... с фонарем (Шлиппенбах с кинокамерой. — А.Р.) — его дружок. Так что всё законно!
Алкаши с минуту поворчали и затихли”.
Очевидно, что сюжет рассказа — анекдотический. Это смешной случай, причём — таково отличительное свойство анекдота — в узловом, кульминационном моменте происходит непредвиденная и непредусмотренная персонажами метаморфоза, смена задуманной модели поведения на диаметрально противоположную. Одним из сюжетов фильма было обличение пьянства народа как порока, присущего советскому образу жизни. Однако же и “царь”, и режиссер с помощницей сами участвуют в распитии пива с рядом томящимися алкашами отнюдь не в качестве “киношников”, но как “обыкновенные” люди. Причем агрессия толпы в очереди, должная скорее порадовать режиссера Шлиппенбаха (ибо это поведение укладывается в сценарий), рождает в нём настоящий, не “игровой” ужас:
“Недовольство толпы росло. Голоса делались все более агрессивными:
<…— Сфотографируют тебя, а потом — на доску…
В смысле — “Они мешают нам жить…”
— Люди, можно сказать, культурно похмеляются, а он нам тюльку гонит…
— Такому бармалею место у параши…
Энергия толпы рвалась наружу. Но и Шлиппенбах вдруг рассердился:
— Пропили Россию, гады! Совесть потеряли окончательно! Водярой залили глаза, с утра пораньше!..
— Юрка, кончай! Юрка, не будь идиотом, пошли! — уговаривала Шлиппенбаха Галина.
Но тот упирался. И как раз подошла моя очередь. Я достал мятый рубль из перчатки. Спрашиваю:
— Сколько брать?
Шлиппенбах вдруг сразу успокоился и говорит:
— Мне большую с подогревом. Галке — маленькую.
<…Когда мы выезжали из подворотни, Шлиппенбах говорил:
— Ну и публика! Вот так народ! Я даже испугался. Это было что-то вроде…
— Полтавской битвы, — закончил я”.
Роль обличителя народных пороков, принятая Шлиппенбахом, в узловом моменте рассказа оказывается несостоятельной. “Алкашей” обличает человек, который через минуту будет, как и они, жадно пить пиво; язык шлиппенбаховских обличений напоминает “проработочную” лексику столь нелюбимого им советского режима (“пропили Россию”); в “диссиденте” Шлиппенбахе люди из толпы видят советского журналиста, наподобие тех, кто оформляет стенгазеты с рубриками “Они мешают нам жить”...
Наконец, задуманная Шлиппенбахом антитеза “царь Петр, символизирующий культуру — современные люди толпы, олицетворяющие пошлость и варварство” терпит сокрушительное поражение: неудачливый режиссер попадает в положение не Петра Великого, а собственного однофамильца (!), шведского генерала Шлиппенбаха, разгромленного Петром в Полтавской битве.
По своему жанру “Шофёрские перчатки” — это развёрнутый и осложнённый дополнительными эпизодами рассказ-новелла. Именно сюжету новеллы свойственна поэтика анекдота. “Сюжетное ядро новеллы чистого типа составляет о д н о событие, ибо новелла как к о р о т к и й рассказ рассчитана на единство и непрерывность восприятия. Сообразно с этим должна строиться композиция новеллы и её изложение. Всё должно быть направлено к тому, чтобы внимание слушателя (<…> читателя) было всё поглощено ходом повествования, чтобы впечатление от новеллы было единым и беспрерывным. Внимание должно быть захвачено и напряжено, как тетива натянутого лука” (ПетровскийМ.А. Морфология новеллы // Ars poetica. Сборник статей. Вып.I. М., 1927. С.74). В “Шофёрских перчатках” описание одного центрального события — приключения рассказчика и Шлиппенбаха — соединено с относительно самостоятельными эпизодами. Это история знакомства “Довлатова” с несостоявшимся режиссёром-диссидентом, “очерк” о привычках Шлиппенбаха, воспоминание о неудачном актёрском дебюте рассказчика в школьные годы и встреча повествователя на Ленфильме с кладовщиком Чипой — бывшим уголовником, которого рассказчик знал, когда служил в охране лагеря для заключённых. Эти эпизоды, скрадывающие жёсткую новеллистическую схему сюжета, придают рассказу черты естественности, нелитературности. Откровенная литературность Довлатова всегда настораживала — показательно, что его любимым писателем б
Но далёкий от простоты, весьма нетривиальный художественный смысл “Шофёрских перчаток”, конечно же, не исчерпывается сюжетом. Помимо прямого, событийного смысла, литературный текст содержит дополнительные значения, именуемые коннотациями (термин заимствован из языкознания и из семиотики — науки о знаках). В своей книге “S/Z”, посвящённой анализу бальзаковского рассказа “Сарразин”, французский исследователь Ролан Барт так написал о коннотациях: “Но что же такое коннотация? Если попытаться дать ей определение, то она представляет собою связь, соотнесённость, <…> метку, способность отсылать к иным <…> контекстам, к другим местам того же самого (или другого) текста <…>. Коннотация обеспечивает рассеяние <…> смыслов, подобных золотой пыльце, усыпающей зримую поверхность текста (смысл — это золото)” (Барт Р.S/Z. / Пер. с фр. Г.К.Косикова и В.П.Мурат. М., 1994. С.17–18).
Вглядимся в ткань довлатовского текста, в его узоры, образованные коннотациями.
Один из сквозных мотивов в “Шофёрских перчатках” — мотив “ряжения”, балаганного переодевания, пародийной подмены. Он задан уже в заглавии. “Шофёрские перчатки” — это “перчатки с раструбами. Такие, как у первых российских автолюбителей”. Их надевает рассказчик, решившись изобразить царя — основателя города на Неве. Почему эти нелепые предметы должны вызывать ассоциации именно с одеянием первого русского императора — бог весть. Забавно обстоит дело с “царскими” брюками:
“— А брюки? — напомнил Шлиппенбах.
Чипа вынул из ящика бархатные штаны с позументом.
Я в муках натянул их. Застегнуться мне не удалось”.
Но ряженый — не только рассказчик. По-своему не лучше (не хуже) его выглядит и ленфильмовский кладовщик, бывший зэк Чипа: “Из-за ширмы появился Чипа. Это был средних лет мужчина в тельняшке и цилиндре”. Такая деталь, как ширма, придаёт происходящему вид и смысл театральной сцены.
Шлиппенбах хотел снять фильм-обличение в жанре высокой сатиры. Вместо фильма получилось шутовство, балаган с карнавальным лжецарём. Но печальный результат был запрограммирован изначально, культурной мифологией, связанной с образом Петра Великого: ещё в начале петровского правления после возвращения Петра из первого европейского путешествия по России поползли слухи, что государя “подменили немцы”. Другой подтекст довлатовского рассказа — легенды о появлении призрака Петра Великого. Самая из них известная рассказывает о том, что призрак “державца полумира” явился будущему императору ПавлуI и предсказал потомку трагическую смерть. Нелепая фигура в шофёрских перчатках и расстёгнутых штанах, расхаживающая по улицам Ленинграда, — гротескное воплощение и слухов о “подменённом” самодержце, и легенды о Петровом призраке.
Дополнительную гротескность и комизм образу ряженого Петра — “Довлатова” придаёт биографический факт, хорошо известный читателям из других произведений автора. Довлатов — сын еврея и армянки — играет русского царя. Да и внешне, не считая высокого роста и атлетической комплекции, на царя-преобразователя герой-повествователь вроде бы мало похож. Об этом свидетельствует реплика Шлиппенбаха:
“Гримёрша Людмила Борисовна усадила меня перед зеркалом. Некоторое время постояла у меня за спиной.
— Ну как? — поинтересовался Шлиппенбах.
— В смысле головы — не очень. Тройка с плюсом. А вот фактура — потрясающая.
При этом Людмила Борисовна трогала мою губу, оттягивала нос, касалась уха.
Затем она надела мне чёрный парик. Подклеила усы. Легким движением карандаша округлила щеки.
— Невероятно! — восхищался Шлиппенбах. — Типичный царь! Арап Петра Великого…”
Так на кого же всё-таки похож играющий царя рассказчик — на самого государя или на его чернокожего сподвижника и пушкинского предка Абрама Ганнибала?
Аллюзии на пушкинские тексты ещё не раз встретятся в “Шофёрских перчатках”. Ну, например: “С Невы дул холодный ветер. Солнце то и дело пряталось за облаками”. Это слабый отголосок строк из поэмы “Медный Всадник”:
НадомрачённымПетроградом
Дышалноябрьосеннимхладом.
Плескаяшумноюволной
Вкраясвоейоградыстройной,
Неваметалась, какбольной
Всвоейпостелебеспокойной.
Ужбылопоздноитемно;
Сердитобилсядождьвокно,
Иветердул, печальновоя.
Замечание “К этому времени мои сапоги окончательно промокли” напоминает о строках этой же поэмы, посвящённых несчастному Евгению: “…подымался жадно вал, // Ему подошвы подмывая”. Внешнее сходство прослеживается, но более значимо несовпадение смыслов: поэма Пушкина повествует о трагедии, рассказ Довлатова — об абсурдной истории.
Как свидетельствуют воспоминания повествователя, ему вообще никогда не везло в актёрском ремесле. В детстве он, усердно размахивая руками, изображал на школьной сцене лыжника и был принят за хулигана. В зрелые годы на новогодней ёлке в редакции он играл Деда Мороза:
“Я дождался тишины и сказал:
— Здравствуйте, дорогие ребята! Вы меня узнаёте?
— Ленин! Ленин! — крикнули из первых рядов.
Тут я засмеялся, и у меня отклеилась борода…”
Актёрские неудачи героя-повествователя — это ещё один сквозной мотив рассказа.
Другой смысловой лейтмотив “Шофёрских перчаток” — обманчивость слова. Почти всё сказанное значит не то, что значить должно. Сотрудник Ленфильма, ставящий фильм о Петре Великом, носит русское имя “Юрий” и шведскую фамилию “Шлиппенбах”, как и один из полководцев КарлаXII — заклятого врага русского императора. Выражение “супружеские обязанности” понимается как “трезвый образ жизни”:
“Недаром моя жена говорит:
— Тебя интересует всё, кроме супружеских обязанностей.
Моя жена уверена, что супружеские обязанности это, прежде всего, трезвость”.
На вопрос рассказчика, сколько пива брать, Галина отвечает:
“ — Я пива не употребляю. Но выпью с удовольствием…
Логики в её словах было маловато”.
В конечном счёте разные дополнительные смыслы сводятся к общему смыслу — обманчивости статуса персонажа, его эфемерности, ложности избранных поз и позиций. Повествователь, соглашающийся сыграть роль в “диссидентском” “подпольном” фильме, когда-то служил в лагерной охране, то есть был карающим орудием советской власти, ему очень несимпатичной. (Нужно, впрочем, сделать оговорку — охранял он уголовников, а не политических заключённых.) Рассказчик в довлатовском произведении интеллигент, и ему положено испытывать священный трепет под сенью Ленфильма — этой отечественной фабрики грёз. Он и вправду такое чувство испытывает: “Между прочим, я был на Ленфильме впервые. Я думал, что увижу массу интересного — творческую суматоху, знаменитых актёров”. Далее эти ожидания расшифровываются, и оказывается, что они — не более чем пошлые и игривые фантазии: “Допустим, Чурсина примеряет импортный купальник, а рядом стоит охваченная завистью Тенякова”.
Обманчив не только человек, но и место, в котором он оказывается. В Таврическом дворце, где когда-то, до большевистского переворота, заседала Государственная дума, теперь секретарь обкома КПСС “пропесочивает” журналистов. Ленфильм на поверку напоминает не храм муз, а “гигантскую канцелярию”. Обличающий русское беспробудное пьянство и задумавший снять сцену “Монарх среди подонков” Шлиппенбах пару часов назад пил разбавленный спирт в компании повествователя и бывшего уголовника по кличке Чипа. А через пару минут он будет прихлёбывать подогретое пиво в окружении этих самых “подонков”. “Дискредитирована”, комически вывернута наизнанку и тема “великих людей”. О таких замечательных личностях ностальгически вспоминает Чипа: “Пока сидел, на волю рвался. А сейчас — поддам, и в лагерь тянет. Какие были люди — Сивый, Мотыль, Паровоз!..”
Вообще, отбрасывание и осмеяние лжегероики, обличительства и назидательной позы — тоже сквозной мотив, прослеживающийся среди коннотаций рассказа. Негодующий пафос Шлиппенбаха неоправдан отнюдь не потому, что вокруг всё хорошо. Советская жизнь, рисуемая Довлатовым, довольно-таки мрачна, более удручающа, если не смотреть на неё с юмором и если не писать о ней с иронией. Но стремление к обличению, притязание на дар пророка необоснованно и ничем не оправдано. Автор рассказа любил повторять, что хуже одержимого обличителя советской власти и стойкого антисоветчика может быть только столь же яростный пропагандист этой самой власти и её идеологии.
В известном смысле слова, все, изображенные в “Шофёрских перчатках”, равны. Как равны они, когда стоят в очереди за пивом, — повествователь, Шлиппенбах, специалист по марксистско-ленинской эстетике, доцент театрального института Шердаков, “человек кавказского типа в железнодорожной гимнастёрке”, ”оборванец в парусиновых тапках с развязанными шнурками”. Здесь интеллигенты оказываются рядом со своим народом. Но понятно, что сия сцена социальной гармонии, венчающая рассказ Довлатова, — горько-иронична.
Как известно, сказка — ложь, да в ней намёк. Рассказ Довлатова — вроде бы как бы быль. Но он таит не один “намёк”, в его ткань искусно вплетено множество самых разных смыслов.