Кибальник С.А.
Существует, по-видимому, какая-то закономерность в том, что поэты романтической эпохи в России много и самым серьезным образом занимались эстетикой и литературной критикой. Карамзин, Жуковский, Батюшков, Гнедич, Вяземский, Пушкин, Кюхельбекер – словом, почти все значительные поэты того времени, за редким исключением. И не только поэты, но и прозаики: А.Бестужев, О.Сомов, В.Одоевский… Конечно, отчасти это было связано с определенной свободой в области журнально-издательского дела: ничто не мешало писателю сделаться издателем журнала, альманаха или газеты, а это влекло за собой часто и обращение к критике, непременному разделу всякого периодического издания. Но была здесь, видимо, и другая, внутренняя причина. Литературная критика в пушкинскую эпоху еще не выделилась в отдельную область, не отделилась от литературы. Профессиональной критики в России, по существу, еще не было. «Где наши Аддисоны, Лагарпы, Шлегели, Сисмонди? Что мы разобрали? Чьи литературные мнения сделались народными, на чьи критики можем мы сослаться, опереться?». – вопрошал Пушкин в 1825 году в преддверии появления И.Киреевского, Надеждина, Белинского.
«Критик (я разумею здесь настоящего, призванного критика, а таковых было немного), – напишет позднее Аполлон Григорьев, – есть половина художника, может быть, даже в своем роде художник, но у которого судящая, анализирующая сила перевешивает силу творящую». В пушкинскую эпоху, когда критиков как таковых в России еще не существовало, это соответствие оборачивалось другой своей стороной: художник тоже критик или, по крайней мере, может, а то и должен быть им; писатель не только творит, но и может дать себе отчет в том, как он это делает и тем самым постигнуть общие законы художественного творчества. «Я не поэт и не должен судить о произведениях искусства» – эти слова героя автобиографической повести В.А.Эртеля, двоюродного брата Баратынского и друга Дельвига, очень симптоматичны и характерны для представлений того времени. Они, естественным образом, предполагают, в частности, и то, что судить о произведениях искусства есть дело именно поэта. Это-то представление и заставляло поэтов пушкинской эпохи то и дело становиться критиками. Помноженное на просветительское убеждение в том, что мнения правят миром, это представление у Пушкина, например, принимало характер целой программы, которую он однажды сформулировал в диалогическом наброске «Разговор о критике», относящемся ко времени издания «Литературной газеты»: «Если бы все писатели, заслуживающие уважение и доверенность публики, взяли на себя труд управлять общим мнением, то вскоре критика сделалась бы не тем, чем она есть. Не любопытно ли было бы, например, читать мнение Гнедича о романтизме или Крылова об нынешней элегической поэзии? Не приятно ли было бы видеть Пушкина, разбирающего трагедию Хомякова? Эти господа в короткой связи между собою и, вероятно, друг другу передают взаимные замечания о новых произведениях. Зачем не сделать и нас участниками в их критических беседах».
В смысле изложенных выше представлений Антон Антонович Дельвиг был вполне сыном своего времени: склонность к тому, чтобы судить о произведениях искусства, проявилась у него почти одновременно с поэтическим талантом. Будучи же вдобавок еще ближайшим другом и сподвижником Пушкина, Дельвиг активно включился в намеченную Пушкиным программу создания в России силами самих писателей «истинной критики». Глубоко поэтическая личность, он не только стал одним из ярких поэтов пушкинской оставил богатое, своеобразное и до сих пор по-настоящему не осмысленное критическое наследие.
1
«Изящные науки составляли постоянный предмет занятий барона Дельвига. Оставив место воспитания своего в 1817 г., он предался им со всем жаром юной души и не изменил до самой смерти. Не было ни одной отрасли познаний, прикосновенных к изящным наукам, которой бы он не почитал для себя необходимою. История народов и философии, художеств и древностей столько же обращала на себя его внимание, как и всякая новая теория литературы. Что касается до самых произведений великих писателей, он, во время чтения своего, изучал их с такою любовию, с какою истинный художник рассматривает творение бессмертного предшественника». Так писал о Дельвиге П. А. Плетнев в его некрологе, и это нисколько не было обычным славословием в адрес умершего со стороны его ближайшего друга. Вопросы эстетики и литературной критики естественным образом постоянно находились в сфере интересов поэта, широко занимавшегося также издательской деятельностью, активно участвовавшего в литературной борьбе эпохи. И в последний год жизни Дельвига это нашло свое непосредственное выражение в более чем полусотне его рецензий и заметок, написанных для «Литературной газеты».
Однако дебют Дельвига в области литературной критики состоялся намного раньше. Его первая критическая заметка «Известность российской словесности», написанная в форме письма к издателю журнала «Российский музеум» В.В.Измайлову, вышла в свет еще в 1815 году, когда Дельвиг проходил курс обучения в Царскосельском Лицее. Именно в Лицее определились эстетические представления и литературные пристрастия Дельвига, многим из которых он остался верен до конца жизни.
Едва ли не главным из них стал очень рано оформившийся эстетический патриотизм Дельвига. Основы его, по всей видимости, были заложены еще в семье и в обстоятельствах его появления на свет. Дельвиг родился в Москве, в самом сердце России, причем, как вспоминал Плетнев, он и Пушкин «всегда гордились этим преимуществом, утверждая, что тот из русских, кто не родился в Москве, не может быть судьею ни по части хорошего выговора на русском языке, ни по части выбора истинно русских выражений». Более того, детские годы Дельвига прошли на территории Московского Кремля, так как отец его, плац-адъютант, а с 1806 года плац-майор в Москве занимал квартиру в Кремле в комендантском доме. Выходец из дворян Эстляндской губернии, Антон Дельвиг-отец был убежденным русофилом: сам он еще до рождения старшего сына перешел в православие, в доме Дельвигов говорили только по-русски. Принадлежа по отцу к старинному германскому рыцарскому роду, Дельвиг сам предпочитал возводить свой род к известному хронисту Х столетия Витекинду. По матери же Дельвиг был русским: Любовь Матвеевна Дельвиг была дочерью статского советника Матвея Андреевича Красильникова, снискавшего скромную известность своими литературными переводами, и внучкой астронома и геодезиста при Академии наук во времена Ломоносова.
Литературный патриотизм Дельвига вызвала к жизни Отечественная война 1812 года. Именно этой теме были посвящены первые стихи поэта, а первое напечатанное его стихотворение называлось «На взятие Парижа» и появилось в «Вестнике Европы» за 1814 год с подписью: «Русский». Военные успехи порождали надежды и на успехи в словесности. Эту расхожую в то время идею Дельвиг отчетливо высказал в своей первой литературно-критической заметке: «Кто не подумает с удовольствием, что, может быть, за веком, прославленным нашим громким оружием, последует золотой век российской словесности?..» Показательно и сао заглавие этой первой литературно-критической работы Дельвига, речь в которой идет о постепенном распространении переводов русских писателей на иностранные языки: «Известность российской словесности» (см. № 108).
В связи со всем этим становятся понятными отзывы о Дельвигее лицейских профессоров. На фоне общего равнодушия к лицейским лекциям особенно было заметно его увлечение российской словесностью. Инспектор М.С.Пилецкий все время выговаривал Дельвигу за чтение «разных русских книг без надлежащего выбора». Ставший в 1816 г. новым директором Лицея Е.А.Энгельгардт отмечал у него «какое-то воинствующее отстаивание красот русской литературы» и «жадность, с какой он без выбора глотает книги, которые раздобывает всякими путями и большей частью тайно читает в классе». «Из русской литературы, – безоговорочно признавал Энгельгардт, - он, пожалуй, самый образованный». И это во всем первом выпуске, в котором, помимо Дельвига, были Пушкин, Кюхельбекер, Илличевский…
В год основания Лицея вышли из печати последние тома «Собрания русских стихотворений», составленного В.А.Жуковским «из лучших стихотворцев российских». Эти объемистые тома Дельвиг, по свидетельству Пушкина, «знал почти наизусть». Между прочим, главным образом Жуковский, а не непосредственно кто-либо из немецких поэтов, был, по-видимому, «виновником» и интереса Дельвига к немецкой поэзии. «И я, вероятно, обязан только Жуковскому, - отзывался о Дельвиге Энгельгардт, – тем, что он с некоторого времени прилагает известное старание к изучению немецкого языка».
Товарищ Дельвига поэт Алексей Илличевский писал о том, что в Лицее Дельвиг развивался дорогой, «которой держались в свое время Анакреоны, Горации, а в новейшие годы – Шиллеры, Рамлеры, их верные подражатели и последователи». «Я хочу сказать, - пояснял Илличевский, - что он писал в древнем тоне и древним размером – метром». Действительно, интерес к немецким поэтам определялся также и увлечением Дельвига античностью, в художественном отношении которой последним удалось сказать новое слово. Пушкин вспоминал о Дельвиге-лицеисте, что «Клопштока, Шиллера и Гельти прочел он с одним из своих товарищей, живым лекисоном и вдохновенным комментарием». Здесь имеется в виду Кюхельбекер, для которого до его поступления в Лицей немецкий был родным языком. Примерно тот же набор имен находим и в относящемся к более позднему времени письме Кюхельбекера. Рассказывая Дельвигу в письме из Германии, как ему довелось вместе с молодыми немецкими художниками перечитывать Бюргера, Шиллера и Гельти, Кюхельбекер пишет: «Эти вечера, милый Дельвиг, меня всякий раз переносят в родной Лицей, в наш фехтовальный зал, где мы с тобой читали тех же самых поэтов и нередко с непонятным каким-то трепетом углублялись в те таинства красоты и гармонии, страстей и страдания, наслаждения и чувствительности».
Однако и это глубокое изучение немецкой поэзии парадоксальным образом было связано с поисками русской литературой собственной оригинальности, или, как тогда говорили, ее «народности». Дело здесь в том, что «поэты, которых читали Дельвиг и Кюхельбекер, Клопштокк и его ученики и последователи, принадлежавшие, как Гельти или Кладиус, к «геттингенскому поэтическому союзу» или родственные ему, как Бюргер, - были как разборцами за национальное искусство и бунтарями против классических норм. Оджной из осбенностей их творчества было обращение к античности, в частности к античной метрике, как к средству избежать нивелирующей, вненациональной классической традиции, которую связывали прежде всего с влиянием французской поэзии».
Однако даже и к этой немецкой поэзии Дельвиг с самого начала относился изхбирательно. Так, например, Кюхельбекер особенно восхищался мистической поэмой Клопштока «Мессиада». Ддельвиг же, как впоследствии вспоминал Пушкин, «не любил поэзии мистической». «Чем ближе к небу, тем холоднее», - говорил он. Возможно, эта самостоятельность в оценке литературных явлений, а также врожденная деликатность, с которой он их выражал, предопределили авторитет его в глазах «лицейских». Именно благодаря этому авторитету, Дельвигу была доверена роль «цензора» в рукописных лицейских журналах «Неопытное перо» и «Лицейский мудрец». В функции «цензора», разумеется, входило рассмотрение произведений не с точки зрения их «благонамеренности», а с точки зрения хорошего вкуса. Фактически это означало, что Дельвиг исполнял роль редактора и рецензента. Так, уже в Лицее получили развитие те его качества, которым суждено будет получить столь замечательное применение в зрелые годы.
«Любимейшие разговоры его, – вспоминал С.Д.Комовский о Пушкине, – были о литературе и об авторах, особенно с теми из товарищей, кои тоже писали стихи, как, например, барон Дельвиг, Илличевский, Кюхельбекер». В свете этого свидетельства можно представить себе и смысл собственных слов Пушкина о Дельвиге: «Дельвиг никогда не вмешивался в игры, требовавшие проворства и силы; он предпочитал прогулки по аллеям Царского Села и разговоры с товарищами, коих умственные склонности сходствовали с его собственными». Очевидно, что эти разговоры также были преимущественно «о литературе и об авторах». Здесь, «в садах Лицея» была заложена основа того «союза поэтов», который определил многие последующие литературно-полемические выступления Дельвига.
Литература, поэзия были единственными областями, в которых медлительный Дельвиг, создавший себе наполовину легендарную, а наполовину все же и вполне соответствующую действительности репутацию безмятежного ленивца, вдруг преображался. В нем просыпалась удивительная энергия и предприимчивость, которые позволяли ему не только самому быть первопроходцем в некоторых литературных начинаниях, но даже и оказывать поддержку своим друзьям-поэтам. Так, например, Дельвиг не только одним из первых в Лицее (сразу вслед за Кюхельбекером) выступил в печати, но и направил его первые стихи, стихотворение Пушкина «К другу стихотворцу», которым дебютировал в печати ничего не подозревавший Пушкин (см. № 9). Любопытно, что совершенно аналогичным образом, так сказать, «с подачи» Дельвига, впервые выступил в печати и Баратынский.
Уже в Лицее у Дельвига ощущается осознанный интерес к вопросам эстетики. По-видимому, в его возникновении сыграло определенную роль воздействие А.И.Галича. Бывший в то время адъюнктом философии в Педагогическом институте, Галич около года заменял заболевшего Н.Ф.Кошанского и должен был преподавать там латинский язык. Однако лицеисты скоро, по словам А.В.Никитенко, «приметили, что их новый наставник больше философ, чем сколько нужно было для того, чтобы настойчиво занимать изх супинами и герундиями, и постарались извлечь из него другое добро, его теплое сочувствие юношеским, светлым интересам жизни». Уроки латинского обратились в увлекательные беседы с воспитанниками, которые даже не оставались на своих местах, а окружали кафедру толпой. Свободное, дружеское общение с Галичесм, с которым Дельвиг и Пушкин подружились как со старшим товарищем и посещали его, когда тот оставался в Лицее в отведенной ему комнате, безусловно, способствовали обогащению и развитию эстетических понятий Дельвига. «Опыт науки изящного» Галича, который будет опубликован через десятилетие, выдвинет его в ряды первых русских эстетиков, и несомненно, что идеи, высказанные в этом труде, складывались у Галича уже в период общения его с Дельвигом. Вероятно, именно с этим общением связано то обстоятельство, что в лицейских стихотворениях Дельвига 1814 – 1817 годов столь часто затрагиваются различные вопросы эстетики.
С другой стороны, рано обнаружился в Дельвиге дар литературного полемиста. При этом литературное неприятие с лицейских лет начало получать у него комическое облачение. У Дельвига был замечательный, редкий дар пародии и травестирования. «Он так мило шутил, так остроумно, сохраняя серьезную физиономию, смешил, что нельзя не признать в нем истинный, великобританский юмор». – писала о нем А.П.Керн. Кстати, отчасти пояснить выражение «великобританский юмор» могут, по-видимому, слова Пушкина из его заметки, опубликованной в «Литературной газете»: «Англия есть отечество карикатуры и пародии. Всякое замечательное происшествие подает повод к сатирической картинке; всякое сочинение, ознаменованное успехом, подпадает под пародию…». Репутацию «милого остряка», как называет Дельвига Пушкин в «Послании к Галичу» (1815), Дельвиг заслужил уже в Лицее. Директор Энгельгардт отмечал, что «в его играх и шутках проявляется определенное ироническое остроумие, которое после нескольких сатирических стихотворений сделало его любимцем товарищей». Аналогичным образом отзывался о нем Илличевский: «человек такого веселого нрава (ибо он у нас один из лучших остряков)»
Одно из «сатирических стихотворений», о которых поминает Энгельгардт – это, несомненно, «На смерть кучера Агафона», пародия на стихотворепние Н.Ф.Кошанского «На смерть графини Ожаровской» и, шире, настоящая отходная по сервилизму и высокопарности классиков, по тому «бомбасту в элегиях», о котором Дельвиг упоминает в послании «К Т – ву». Эта резкость оценки, определенность критического диагноза проявится и в позднейших пародиях и сатирах Дельвига. Неистощимый юмор, склонность к пародированию всега просыпались в Дельвиге, когда он сталкивался с чем-то торжественным и высокопарным. В этом, очевидно, ему виделся призрак классицизма или тень Кошанского, и он тотчас готов был приняться за травестирование, которое ему так удавалось. Можно вспомнить известный рассказ В.А.Эртеля «об одном из самых странных обедов в его жизни», а именно: об экскурсии по петербургским харчевням бедняков, которую Дельвиг устроил для Эртеля и Баратынского под видом приглашения на обед. При этом «торжественное приглашение к обеду», которое вызвало такое недоумение у друзей, должно было лишь «соответствовать торжественности визитных карт». Так было развито у Дельвига чутье на торжественное и так непреодолима страсть его комически обыгрывать. Впоследствии эта черта отзвоется и в его рецензиях и заметках, напечатанных в «Литературной газете».
Литературный вкус и критический дар Дельвига получили дальнейшее развитие в период деятельности его в литературных обществах и кружках конца 1810-х – начала 1820-х годов. Участвуя в обсуждении произведений, читаемых в собраниях «Вольного общества любителей российской словесности», Дельвиг с течением времени был избран по баллотировке членом Цензурного комитета общества на первую, а затем и на вторую половину 1820-го года. Дельвиг исполнял в этом обществе должность «цензора стихов», то есть рецензента представлявшихся в общество стихотворных произведений. Сохранилось «одобрительное» «Свидетельство, выданное «Вольным обществом любителей российской словесности» А.А.Дельвигу о его деятельности в обществе».
Прекрасные возможности для расширения познаний в области литературы давала поэту служба в Публичной библиотеке (1820 – 1825), где он был помощником И.А.Крылова по отделению русских книг. Судя по всему, Дельвиг пользовался этими возможностями. По-видимому, именно об этом свидетельствуют, например, обращенные к нему строки из стихотворения друга Дельвига и Баратынского, поэта-дилетанта Н.М.Коншина «К нашим»:
Оставь в шкафу и фут, и вес
Философов спесивых.
Умножь собой толпу повес,
Всегда многоречивых!..
Углубленное изучение сокровищ мировой культуры способствовал дальнейшему развитию тех качеств, о которых тот же Коншин с восхищением писал: «Редкий может обладать этим высоким даром вкуса и верности взгляда на произведение словесности: суд его был неторопливый, но и неумолимый: мнение свое он высказывал без обиняков и не смягчал изворотами…»
Подобного рода «суд» мы находим во многих письмах Дельвига. Они редко содержат прямые высказывания об искусстве и литературе. Большинство из них связаны так или иначе с издательской деятельностью Дельвига, и литературные оценки в них распознаются только через оттенки в отношении к адресату. Собственно эстетическая проблематика, если и входит в них, то как бы исподволь. И тем не менее, письма поэта, разумеется, стали для него определенной шкалой анализа и оценки явлений литературы , которую мы отчетливо ощущаем в его собственно критических работах.
Литературно-критическая деятельность Дельвига подготовлялась его работой по изданию «Северных цветов», литературными вечерами, начавшимися у Дельвигов вскоре после его женитьбы в конце 1825 года. «Суждения о произведениях русской и иностранной литературы и о писателях», о которых упоминает участник этих «чисто литературных вечеров» А.И.Дельвиг, были своего рода прообразом дельвиговских рецензий и заметок в «Литературной газете».
В материалах, подготовленных Дельвигом для редактируемого им же самим органа, вполне раскрылись накопленные поэтом литературные познания и вкус. П.А.Вяземский, сблизившийся с Дельвигом в последние годы жизни, «отыскал в нем человека мыслящего, здраво и самобытно обдумавшего многое в жизни». Ту же «здравость» и «самобытность» мы ощущаем в дельвиговских рецензиях и заметках.
2
Итак, у Дельвига были несомненные задатки к тому, чтобы сделаться неплохим литературным критиком. Однако для того, чтобы эти задатки полностью раскрылись, нужно было, чтобы он начал издавать «Литературную газету». Каковы же были непосредственные причины обращения Дельвига к критике?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вначале понять, зачем писателям пушкинского круга, и прежде всего Пушкину, Дельвигу и Вяземскому, нужно было издавать «Литераптурную газету». В сущности, потребность в собственном органе печати у них определилась еще за несколько лет до начала этого издания. «Дело в том, что нам надо завладеть одним журналом и царствовать самовластно и единовластно…», - отчетливо формулировал эту потребность Пушкин в письме к Вяземскому от ноября 1826 года. Некоторое время они пытались сотрудничать в других периодических изданиях: Пушкин – в «Московском вестнике» М.П.Погодина, Вяземский – в «Московском телеграфе» Н.А.Полевого – оказывая влияние на направление этих журналов. Однако сотрудничество это удовлетворить их не могло. Они ощущали себя особым литературным лагерем, с единой общественно-политической позицией, а журнал, по одному из определений Пушкина, «журнал в смысле, принятом в Европе» представляет собой не что иное, как «отголосок целой партии». Общественно-политическое и литературное движение России все более и более размежевывало литературные силы. Особенное неприятие у пушкинского круга писателей с течением времени стали вызывать официозные в политическом отношении и «коммерческие» в эстетическом плане издания Ф.В.Булгарина и Н.И.Греча: журналы «Сын отечества» и «Северный архив» (в 1829 г. слившиеся в один) и газета «Северная пчела». Если в 1825 г. Пушкин походя замечал по поводу «Сына отечества»: «Кажется, журнал сей противу меня восстает… Мне не годится там явиться как даннику Атамана Греча и Есаула Булгарина», то в 1832 <?> году он ставил вопрос более остро: «Спрашиваю, по какому праву «Северная пчела» будет управлять общим мнением русской публики…».
Тем не менее, именно «Северная пчела», издававшаяся трехтысячным тиражом, вследствие прерогативы печатать «внутренние известия» и «новости заграничные», а также благодаря чисто коммерческим качествам Булгарина, управляла мнением значительной части русской публики. ЗадачаЮ таким образом, ставилась, с одной стороны, вполне конкретно, а с другой – формулировалась и более широко – в том смысле, о каком Пушкин писал еще в 1826 году: «забрать в руки общее мнение и дать нашей словесности новое, истинное направление». При этом о конкретном, частном назначении «Литературной газеты» Пушкин и его единомышленники помнили все время, начиная с замысла издания и кончая его запрещением:
4 января 1830 г. А.А.Шаховской – М.Н.Загоскину:
– Тут разговор обратился на «Литературную газету», в которой участвовать я дал слово Пушкину; цель ее самая похвальная: она будет розыском наших парнасских шишилиц для унятия всех литературных напастников;
2 мая 1830 г.: Пушкин – Вяземскому:
– Его (Дельвига – С.К.) Газета хороша, ты много оживил ее. Поддерживай ее, покаместь нет у нас другой. Стыдно будет уступить поле Булгарину;
25 апреля 1830 г. Вяземский – А.И.Тургеневу:
– Надобно же оживлять «Газету», чтобы морить «Пчелку»-пьявку, чтобы поддержать хотя бы один честный журнал в России;
9 декабря 1830 г. Пушкин – Плетневу:
– Итак, русская словесность головою выдана Булгарину и Гречу!
Однако и до «Литературной газеты» у пушкинского круга писателей был свой орган печати: альманах «Северные цветы». Зачем же нужна была газета и чем не устраивал Пушкина альманах? На этот вопрос можно ответить однозначно: его критической частью. Она, по необходимости, ограничивалась годовым «Обозрением» текущей словесности, была лишена, следовательно опертивности в отзыве на новые произведения, недостаточно остра и объективна. Пушкин неоднократно писал о необходимости у нас «голоса истинной критики» и вызывал у Пушкина советы: «БЮудь зубаст и бойся приторности», а «Обозрениям» О.М.Сомова, по-видимому, не хватало печати индивидуальности. Ощущение нехватки ярких критических умов приводило к тому, что еще в августе 1825 г. Пушкин сожалел, например, о том, что «от Кюхельбекера отбили охоту к журналам», он человек дельный с пером в руках – хоть и сумасброд». Оставалось надеяться по-прежнему на Вяземского, взяться за критику самому и побудить к этому Дельвига.
Пока Пушкин и Дельвиг издавали только «Северные цветы», которые требовали годовых «Обозрений» и в которых критика была не основной и даже не постоянной частью, Дельвиг оставлял критической поприще другими. В «Литературной газете» он начинает детально выступать как литературный критик сам. К этому его обязывало звание издателя газеты, главной целью которой объявлялось «знакомить образованную публику с новейшими произведениями литературы европейской и в особенности российской». С другой стороны, сам тип издания предопределял центральное положение в нем жанра короткой рецензии, к которой Дельвиг и по своему темпераменту и по удивительной его способности говорить важные общие вещи в связи с частными, конкретными явлениями, был, по всей видимости, более всего способен. В программе «Литературной газеты критический материал, который будет в ней печататься, обозначен как «дельные критики, даже возражения на них, имеющие в виду не личные привязки, а пользу какой-либо науки или искусства, взгляд на предметы сии с новой точки зрения или пояснение каких-либо истин». И еще одно важное положение: «беспристрастно и нелицеприятно говорить о литературах русской и иностранной, не находя препятствий в коммерческих видах издателя» (№ 147).
Последнее неизбежно должно было повлечь за собой обострение отношений Дельвига с рядом писателей, что для издателя «Северных цветов», жившего в значительной степени доходом от издания и, следовательно, заинтересованного в сохранении добрых отношений со всем литературно-журнальным миром, было совсем нежелательно. У Дельвига-писателя были обширные творческие планы: например, в области драматической поэзии, художественной прозы.
С другой стороны, периодические продолжительные недомогания и не совсем сложившаяся семейная жизнь, менее всего должны были располагать поэта к газетной критике, тем более столь остро полемического характера, какой предполагался. Но все дело заключалось в том, что само издание «Литературной газеты» и обращение его к критике в известной степени было следствием осознания острой необходимости в сложившейся литературно-общественной ситуации именно такого рода деятельности.
При этом годы, прошедшие со времени патриотического подъема, вызванного Отечественной войной 1812 года, не прошли, разумеется, бесследно. Изменилась литературная ситуация, изменился и сам Дельвиг, которого литературная опытность неминуемо должна была сделать и сделала более строгим судьей произведений отечественной словесности. В рецензиях и заметках, опубликованных им в «Литературной газете», мы находим уже гораздо более сдержанную оценку положения, сложившегося в русской литературе: «Русская литература еще не живет полною жизнию. Люди, по охоте или по обязанности наблюдающие за нею, находятся в положении стихотворного Ильи Муромца, который без помощи волшебного перстня просидел бы целый век над очарованной красавицей и не дождался ее пробуждения. Наша красавица пробуждается очень, очень редко и скоро опять засыпает до неопределенного времени. Ныне одна только блестящая звезда Пушкина воздвигает ее ото сна и то много, много раза два в год: другие же русские кудесники приводят ее только до степени лунатизма. Что ж? Мы рады и бреду милой женщины: все ж по крайней мере слышишь ее!».
В соответствии с этой общей оценкой находятся и частные оценки различных родов русской литературы: «...у нас нет еще ничего порядочного на сцене», «обильное поле романов исторических, философических, сатирических, нравственных и пр. и пр., еще ждет возделывателей <...> Если собрать все замечательные русские романы и повести, то они едва ли составят один том, величиною равный девятой части “Истории Государства Российского”», молодые поэты «вместо мыслей и поэзии ищут одних звуков, напоминающих гармонию стихов Пушкина и Баратынского, и тем счастливо походят на снегирей, высвистывающих песню о Мальбруге». Однако каким бы суровым ни казался этот приговор, по сравнению со многими другими оценками он был еще в достаточной мере оптимистичным. «Северная пчела» в это время писала о том, что русским газетам и журналам нечего критиковать, так как «наша литература есть невидимка. Все говорят об ней, а никто не видит». И. В. Киреевский призывал: «Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас нет еще полного отражения умственной жизни народа, у нас нет еще литературы».
Когда Булгарин писал о «литературе-невидимке», он имел своей целью доказать бессмысленность издания в России «Литературной газеты». При этом издатель «Северной пчелы» всего лишь повторял спустя пять лет суждение А. А. Бестужева, высказанное им в статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начала 1825 годов». Тогда Пушкин возражал Бестужеву приватно, в письме: «Фразу твою скажи наоборот: литература кой-какая у нас есть, а критики нет». Выступление Булгарина, отрицавшего не только существование литературы, но и необходимость критики, заставило Пушкина высказаться по этому вопросу публично. Мнение Пушкина было выражено им в заметке, опубликованной уже в третьем номере «Литературной газеты» и приобрело характер в некотором роде программного заявления. Пушкин, также как и Дельвиг, оценивает современную русскую словесность достаточно сдержанно, однако, по Пушкину, не получают должной оценки даже и те немногие истинные произведения, которые являются в свет: «Произведения нашей литературы как ни редки, но являются, живут и умирают не оцененные по достоинству. Критика в наших журналах или ограничивается сухими библиографическими известиями, сатирическими замечаниями, более или менее остроумными, общими дружескими похвалами, или просто превращаются в дружескую переписку издателя с сотрудниками, с корректором и проч. <...> Не говоря уже о живых писателях, Ломоносов, Державин, Фонвизин ожидают еще египетского суда. Высокопарные прозвища, безусловные похвалы, пошлые восклицания уже не могут удовлетворить людей здравомыслящих».
В то же время, по Пушкину, необходима и критика посредственной литературы: «Иное сочинение само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных». В прошлом году напечатано несколько книг (между прочими «Иван Выжигин»), о коих критика могла бы сказать много поучительного и любопытного. Но где же они были разобраны, пояснены?».
Что касается самого Дельвига, то пустоту и пристрастность значительной части современной критики издатель «Литературной газеты» объяснял тем, что «многие, никогда не следовавшие за текущею словесностию, вдруг обязываются говорить о каждой вновь выходящей книге и, не имея охоты читать, не привыкнув при чтении мыслить, прибегают к легкому способу отделываться от читателей: к риторическим похвалам или к брани, по которой видно только, что рецензент сердит на сочинителя. Вот почему грозные определения наших Аристархов не сходствуют с общим мнением рассуждающей публики, а ими раздаваемые лавры и благодарность от лица всего человечества — обидны истинному таланту».
Именно в «Литературной газете» начиналась борьба против «коммерческой» критики, против возникающей огромной когорты людей, начинавших занимать в условиях профессионализации журнального и издательского дела в России видные места в литературе и журналистике и при этом не создающих никаких реальных или литературно-критических ценностей. Неизбежным следствием такого положения вещей являлась и убогость журнальных споров, создающих видимость литературной борьбы, но в действительности не имеющих никакого отношения к искусству.
Противопоставляя современному положению былые споры между Тредиаковским, Ломоносовым и Сумароковым, между Карамзиным и А. С. Шишковым, он пишет: «Кто же спорит о классицизме и романтизме? Люди, которые никогда не были и не будут ни классиками, но романтиками; журналисты, равнодушные так же к старому, как и к новому, неравнодушные только к числу своих подписчиков. Елена их не есть общая польза: они бьются, позабыв и стыд, и пристойность, из желания уничтожить своих товарищей и попасть в монополисты литературные». Справедливо критикуя комедию К. П. Масальского «Классик и романтик», Дельвиг конструирует сюжет другой комедии на подобную тему, в которой взаимная выгода легко примиряет старика Классика с юношей Романтиком.
Итак, предметом внимания в материалах русской библиографии «Литературной газеты», в том числе и дельвиговских рецензий, становились отнюдь не обязательно значительные явления литературы, но всякие сколько-нибудь заметные и даже вовсе ничтожные сочинения, вышедшие из печати. Последние служили поводом для ясного изложения принципов подлинного искусства, а также для критики коммерческой системы, благодаря которой эти совершенно ничтожные сочинения, расхваленные книгопродавцами и критиками, имели значительный успех: «Книги же, какого бы достоинства они не были, сделавшись собственностию книгопродавцев, расходятся у нас хорошо, благодаря купеческой ловкости и оборотливости», — пишет Дельвиг, объясняя книгоиздательский успех романа Булгарина «Иван Выжигин». — Взгляните в русские книжные каталоги: вы удитесь, сколько раз перепечатывались многотомные собрания разного вздора именно потому, что они изданы и проданы книгопродавцами».
Засилье коммерческой литературы приводит Дельвига, издателя «Северных цветов» и «Литературной газеты», даже к мысли о вреде гонорарной системы. Раздраженный состоянием отечественного театра и драматургии, он восклицает: «Прекрати нынче театральная дирекция выдачу денег за пьесы, нынче же отхлынет от русского театра многочисленная толпа, наводняющая нашу сцену вздором, написанным каким-то татарским языком. Кто нам докажет, чтобы Фон-Визин и Озеров (единственные в России люди, которым бы должно было платить по-европейски), писали для театра из денег?».
Литературная критика Дельвига начиналась с радостных надежд на «золотой век российской словесности». Век этот, по крайней мере, в поэзии, действительно наступил еще при жизни Дельвига, но вместе с расцветом поэтического таланта Пушкина, Баратынского, Крылова, Гнедича, Жуковского, Батюшкова и др., век этот принес и торжество денег над литературой, наживы над творчеством. И поздние отзывы Дельвига о литературе неизменно окрашены в тона горькие, и саркастические. «Литература давно уже не принимается или не должна быть принимаема в гостиную: так она грязна. Об ней говоришь в передней с торгашами», — пишет он Баратынскому в конце 1825 г. И здесь нет и намека на какой-либо антидемократизм: в
Самая первая статья из написанных Дельвигом начиналась с фразы: «Приятно видеть, как наша литература мало-помалу знакомится с иностранцами». Еще бы, речь ведь шла о переводах на иностранные языки из Державина, Кантемира, Карамзина. Одна из статей 1830 года начинается почти той же самой фразой, но смысл в ней перевернут сарказмом: «Как не быть нам благодарным иностранцам! Пиши только, — они всегда готовы переводить наши сочинения». Это сказано относительно выхода в свет перевода на немецкий язык романа Булгарина «Иван Выжигин», «Известность» подобной «российской словесности», естественно, вызывала у Дельвига протест. Так, торжество «коммерческой» словесности приводило поэта к полной перемене его отношения к явлениям, казалось бы аналогичным тем, которые раньше он сам так горячо приветствовал. Но своему «эстетическому патриотизму» Дельвиг оставался верен и в этих условиях. Рецензируя перевод пустоватого и растянутого сочинения Д. П. Морьера о похождениях перса в Лондоне, выполненный О. И. Сенковским, Дельвиг высказывает сожаление о том, что тот не написал вместо этого своего собственного сочинения о Востоке, «которое, вероятно, не отказался бы перевести Морьер, если бы знал по-русски». Недаром, видимо, мемуарист поминает о «глубоко вкорененных патриотических чувствах Дельвига, не оставлявших его до самой смерти».
Рецензии Дельвига создают своеобразную панораму литературного процесса рубежа четвертого десятилетия 19 века. Мы получаем яркое представление о причудливом сочетании в это время подлинной литературы, ставшей впоследствии классикой, с ходульным, эпигонским романтизмом, с сентиментальными путешествиями, наполненными пустыми риторическими рассуждениями, и с целым рядом бессмысленных сочинений, которые Дельвиг справедливо характеризует как «с 1792 года забытая глупость». Беспристрастна ли при этом критика поэта — качество, на которое претендовали издатели «Литературной газеты» в ее программе? Чтобы судить об этом, напомним, что дух партии отнюдь не приводил их к рассчитанному единомыслию и огульному взаимному нахваливанию. Характерно, например, что, рецензируя альманах «Радуга» на 1830 год, Дельвиг замечал: стихотворения его решительно не выходят из мудрых пределов золотой посредственности, — все, даже стихи А. С. Пушкина и князя П. А. Вяземского».
Правда, сам Пушкин, готовивший эту рецензию Дельвига к публикации в «Литературной газете» в его отсутствие, снял особое выделение себя и Вяземского из общего ряда поэтов «Радуги», но сам отзыв оставил в той же степени критичным: «Почти все стихотворения “Радуги” не выходят из благоразумных пределов посредственности». В отличие от Пушкина, Дельвиг был склонен отбрасывать в сторону любые дипломатические соображения и даже подчеркивал в таких случаях отсутствие единомыслия по всем вопросам в пушкинском круге писателей, резко отличающее их от издателей «Северной пчелы»: «Дурны и актеры повести “Терпи казак — атаманом будешь”, несмотря что в “Северных цветах на 1830 год” О. М. Сомов ничего о ней не сказал дурного. Но если бы в “Обозрении” “Северных цветов” и была похвалена повесть г-на Мосальского, все бы это не помешало издателю “Северных цветов” и “Литературной газеты” иметь свое мнение и объявлять оное».
Не тактические соображения, а подлинное качество литературного произведения определяли общую оценку в рецензиях Дельвига, несмотря на то, что это, может быть, и ослабляло позиции газеты в борьбе с «Северной пчелой» и «Московским телеграфом». Так, когда «Московский телеграф» разбранил только что вышедший «нравственно-сатирический роман современных нравов» «Ягуб Скупалов», а Дельвиг получил на этот отзыв возражение, то вместо того, чтобы напечатать его, издатель «Литературной газеты» печатно объявил, с каким сожалением он увидел, что «антикритик, без сомнения, приученный к беспрерывным и личным враждам прочих русских журналистов, и его полагает найти с легко раздражаемым самолюбием, заставляющим нас часто, назло своих мечтательных соперников, а более назло здравого смысла, называть белое черным, черное белым».
«Коммерческая» литература вызывала у Дельвига неприятие в любых видах и несмотря ни на какие сторонние обстоятельства. Не менее строгий, но в то же время и конструктивный характер носила критика Дельвигом молодых поэтов. Эти два обширных рода современной литературы предопределяли по Дельвигу и две основные задачи критики: «Критика разбирает строго только произведения писателей, уже достигнувших полного развития своего таланта, и намерения ее клонятся преимущественно к тому, чтобы выказывать о новом сочинении истинные красоты, которых оценка всегда поучительнее изобличения недостатков. Есть у нее и другое дело, легкое, но невеселое: стегать хлыстом насмешек вислоухих Мидасов». При этом оружием едкого сарказма и убийственной иронии, которым Дельвиг так блестяще владел, он пользовался лишь в отношении торгово-промышленной литературы. В отношении же произведений, не чуждых подлинному искусству, он всегда руководствовался правилом, удачно сформулированным однажды его младшим другом Баратынским: «...Разбирая сочинение, не одной публике, но и автору (разумеется, ежели он имеет дарование) нужно показать его недостатки, а этого никогда не достигнешь, ежели будешь расточать более насмешки, нежели доказательства, более будешь стараться пристыдить, нежели убедить сочинителя».
И тем не менее, рецензии Дельвига, обращенные иногда к членам своего кружка, своим беспристрастным судом отвращали от него некоторых. Так, например, обиделись на Дельвига А. И. Подолинский и Е. Ф. Розен. При этом, например, Подолинский впоследствии объяснял свою размолвку с Дельвигом тем, что тот «принял на себя роль какого-то Аристарха», и, «ревнуя его к славе Пушкина, решил порядочно его отделать в рецензии, написанной не совсем добросовестно и с явным намерением уколоть» его побольнее. Ясно, что человека с подобным самолюбием не могла вразумить вполне беспристрастная и потому довольно критичная рецензия Дельвига и что поэт был прав, когда писал о Подолинском в письме к Баратынскому от конца марта 1829 года: «Подолинскому говорить нечего. Он при легкости писать гладкие стихи, тяжело глуп, пуст и важно самолюбив <...> Разве лета его обработают. Дай Бог». Так, последовательный «эстетический патриотизм» приводил к отходу от кружка Дельвига некоторых его участников. Еще более серьезными последствиями оказывалась чревата полемика с «коммерческой литературой». Исполнение писателями пушкинского круга того долга, который они ощущали по отношению к русскому обществу, для них самих иногда имело последствия трагические. Невольно приходило на ум не безусловное, но и не лишенное, по-видимому, оснований сопоставление. «Литературная газета», в сущности, закончилась смертью Дельвига. Финалом «Современника» стала гибель Пушкина...
3
«Полнота и ясность литературных его сведений, — писал о критической деятельности Дельвига Плетнев, — были залогом успехов его на новом поприще. Рассматривая новые книги, он уже изложил несколько главнейших своих мыслей о разных отраслях словесности». Действительно, в рецензиях и заметках Дельвига отчетливо ощущаются своего рода сквозные идеи, которые он высказывает и развивает по самым разным поводам с определенной настойчивостью. Каковы же эти «несколько главнейших мыслей» Дельвига? Какова вообще та положительная эстетическая платформа, на которой он основывался в своих критических суждениях и оценках?
Один из блестящих исследователей творчества Дельвига Б. В. Томашевский писал когда-то, что вопрос о литературных взглядах Дельвига «должен неминуемо возникнуть, когда будет полностью издано прозаическое наследие Дельвига, его рецензии и полемические заметки в “Литературной газете”». И хотя даже путем реконструкции его литературных взглядов Томашевский не считал возможным составить вполне отчетливое и ясное представление о них, одно казалось исследователю несомненным: «глубокое различие между путем Пушкина и путем Дельвига». Различие путей этих двух поэтов действительно несомненны. Но когда читаешь подряд литературно-критические работы Дельвига, бросается в глаза прямо противоположное: сходство его эстетических убеждений с пушкинскими. И сходство не только в плане общественно-литературном, которое вполне естественно, если учесть, что речь идет о писателях одного литературного ряда, вместе издававших одно периодическое издание, но и сходство в плане собственно литературно-эстетическом.
По существу те эстетические принципы, которые отстаивал Дельвиг в своей литературной критике, — это принципы «истинного романтизма», который исповедовал в период «Литературной газеты» и Пушкин. Разумеется, это единение также имеет и свое внешнее обоснование в многолетней дружбе и постоянном творческом общении двух поэтов. Однако если бы сам Дельвиг всем ходом своего творческого развития не приближался к требованиям естественности и правдоподобия, то вряд ли и творческое общение с Пушкиным могло бы на него повлиять.
От романа и трагедии Дельвиг требует характеров, и характеров живых, естественных и выдержанных. При этом, как и Пушкин, безжизненности и односторонности характеров в современной русской прозе и драматургии Дельвиг противопоставляет представление о реальной сложности, многогранности и противоречивости человеческой души. «Как связать все эти противоположности? Кто поймет эту душу много чувствовавшую, этот разум многообразный? — спрашивает он, говоря о Василии Шуйском, и сам отвечает. — Трагик, но в пору зрелости своего таланта, изучивший и обдумавший все пружины сердца, дарованного человеку мудрым провидением». В романе Загоскина «Юрий Милославский», вызвавшем особую и похвальную рецензию Пушкина, Дельвиг как важное достоинство отмечал «правду в рассказе». Он призывает «списывать более с натуры» и безусловно предпочитает «естественное театральному».
Ко многим литературно-критическим высказываниям Дельвига у Пушкина можно найти довольно близкие параллели. «Благозвучные стихи без мыслей обнаруживают не талант поэтический, а хорошо устроенный орган слуха», — писал, например, Дельвиг о Подолинском, а у Пушкина то же требование «мыслей», а не одних только форм выражено применительно к русской прозе: «У нас употребляют прозу как стихотворство: не из надобности житейской, не для выражения нужной мысли, а токмо для приятного проявления форм» (1827 г.). И, наконец, некоторые высказывания Дельвига представляют собой явный отзвук пушкинских суждений.
Когда Дельвиг, например, писал о характере Бориса Годунова: «Мы видим самые тайные изгибы сердца его и везде признаем подлинность нами видимого», — то в этом, однако же, сказывалось не только влияние Пушкина, но и собственная личная предрасположенность к тому, чтобы поверять правду искусства правдой жизни. По складу своему Дельвиг принадлежал к числу тех немногих поэтов, для которых характерно определенное тяготение к «натуре» (Державин, Крылов, Батюшков). Это тяготение выказывалось и в интересе к народности и простоте, и в блестящем владении сатирическими жанрами, и даже, может быть, в том интересе к жизни петербургской бедноты, о котором мы узнаем из рассказа В. А. Эртеля.
В области литературной практики реализовать его Дельвигу было непросто. Так, несомненно, что отчасти такой попыткой должен был стать замысел петербургской повести, в котором Вяземский видел много «жизни и движения; под покровом тайны много истины. Все проходит тихомолком, а слышишь голоса живые...», но преждевременная смерть оставила открытым вопрос о том, справился ли бы Дельвиг с задачей воплощения этого замысла. Однако в теории то «глубокое чувство любви к прекрасному», а также «высокий дар вкуса и верности взгляда на произведение словесности», которые отмечают в поэте мемуаристы, позволили рано усвоить то новое, что несло с собой в литературу творчество Пушкина.
Однако рецензии и заметки Дельвига в «Литературной газете» действительно выявляют и значительные отличия его литературных взглядов от пушкинских. Эстетические представления Дельвига изначально складывались на объективно-идеалистической основе. И в этом Дельвиг близок уже не к Пушкину, а к Жуковскому и, между прочим, к своему лицейскому наставнику А. И. Галичу, для которого «прекрасное» было особым осуществлением некоторого высшего духовного и, в конце концов, божественного начала, а «гений художника» — «частицей того великого божественного духа, который все производит, все проникает и во всем действует». Сравните совершенно аналогичное высказывание Дельвига на страницах «Литературной газеты»: «Высок и славен тот художник, который смиряет в душе земную гордость и в своих вдохновениях признает влияние постороннее, едва ли им заслуженное, небесное. Такие чувства создали Рафаэля, такие чувства должны со временем произвесть и певца, который, как Рафаэль, познакомит нашу душу с радостями простыми, но упоительными, с наслаждениями, по которым можно предугадывать блаженство духов бесплотных и чистых».
Высказанное в этих словах убеждение сложилось у Дельвига еще в Лицее, в период его личного общения с Галичем. Так, образ «богини Там», которая «поет мечты / О неизвестной / Дали, дали!» и представление о поэте как «чародее» и провидце, которому Богиня Там открывает грядущее — все это необыкновенно напоминает идею стремления к «беспредельной и вечной существенности» и оживления «предчувствием, которое понятно говорит о небесном, о святом и, подъемля покрывало, манит его в далекое», которую Галич формулировал, опираясь прежде всего на поэзию Жуковского и конкретно на стихотворение «Таинственный посетитель», недаром опубликованное в дельвиговских «Северных цветах».
Кстати, влияние Жуковского Дельвиг еще в Лицее мог также испытывать и при непосредственном общении. Жуковский, с 1816 года посещавший в Лицее Пушкина, конечно, был знаком и с Дельвигом. Фраза Е. А. Энгельгардта о Дельвиге: «благодаря Жуковскому он занимается с некоторого времени с большим усердием немецким языком» — относящаяся к 1816 году, скорее всего подразумевает не только литературное, но и личное воздействие. Между прочим, сам Жуковский уделял большое внимание затронутому вопросу о роли фантазии и воображения в творческом процессе: он не раз затрагивался поэтом в его статьях периода «Вестника Европы» (1808–1811). Вопрос этот, впрочем, вообще был одним из основных вопросов романтической эстетики и обсуждался в целом ряде работ начала 19 века.
Идеализм Дельвига, к которому он вообще обнаруживает стремление, усилился к концу жизни. Автор «Подражания Беранже» (1821), несомненно, должен был многое пережить и обдумать, прежде чем написать «Утешение» и «Четыре возраста фантазии». «Фантазия», к которой он обращался некогда с бодрыми призывами в лицейском стихотворении «К фантазии» теперь в представлении Дельвига манит человека «тщетными радостями и только сердцу она подсказывает подлинное утешение:
<...> на земле опустевшей кажет печальную урну
С прахом потерянных благ, с надписью: в небе найдешь.
Любопытно, что развитие бессмысленной и бездушной «коммерческой» словесности только укрепляло идеализм Дельвига: «У нас ли не желать поэтической наклонности ко святому в то время, когда мы в состоянии сотнями считать метроманов, а вряд ли найдем пятерых чистых энтузиастов в толпе стихотворцев русских?». Впрочем, в целом самый одобрительный отзыв об «образе воззрения» Фридриха Шлегеля отнюдь не означал, разумеется, полного совпадения взглядов. Судя по его резко отрицательному отношению к идеям «любомудров», Дельвигу, как, между прочим, и Галичу, свойственно стремление преодолеть односторонность воззрений трансцеденталистов. И в этом Дельвиг оказывался опять-таки близок к Пушкину. Не случайно еще на страницах «Северных цветов» велась полемика с эстетическими концепциями «Московского вестника». В связи с конкретным литературным вопросом эта полемика была сразу же продолжена и в «Литературной газете».
В известном письме 1827 года Пушкин писал Дельвигу: «Ты пеняешь мне за “Московский вестник” — и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее да что делать? собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а черт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать — все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы........ “Московский вестник” сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая?». Дельвиг не довел своей литературно-критической позиции до уровня цельной оригинальной эстетической системы, и трудно поэтому сказать определенно, как именно Дельвиг пенял Пушкину за немецкую метафизику. Можно, однако, предполагать, что Дельвигу, опиравшемуся в своем творчестве прежде всего на «силу воображения» и на «необыкновенное чутье изящного», были не в меньшей степени, чем Пушкину чужды рационализм, «заданность мысли в поэзии», свойственные любомудрам. Показателен отзыв Дельвига о любомудрах как о «поющих, вопиющих, взывающих и глаголющих», а также замечание С. П. Шевырева: «гнев противу “Северной пчелы” носил его на крилиях ветра, но не касался до земли, разве изредка носками сапожными».
Чтобы представить себе, как Дельвиг «пенял» Пушкину на немецкую метафизику и чем она не устраивала его самого, уместно напомнить также один весьма симптоматичный отзыв о немецкой метафизике, помещенный в «Литературной газете». Это рецензия на второе издание перевода на русский язык «Метафизики» Хр. Баумейстера. Ввиду ее краткости, приведем этот отзыв целиком: «Схоластические тонкости, которые пора бы нам называть откровеннее: школьными мелочами, после направления, данного мысли человеческой творениями новейших философов, кажутся столь же странными, даже смешными, как и наряд, в каком ходили во времена Вольфа и Лейбница, показался бы странным и смешным в наше время. Один умный человек называл метафизику оселком, на котором не куется, а только изощряется ум человеческий; зачем же нам употреблять ныне оселок, истершийся от времени и не изощряющий ума, а разве притупляющий умственные способности?».
В. В. Виноградов был склонен приписывать эту рецензию Дельвигу, который, «по-видимому, по возвращении в Петербург, именно с № 13 “Литературной газеты” приступил к исполнению своих редакторских обязанностей». И действительно, лаконизм автора, склонность к образному языку и другие черты стиля весьма напоминают Дельвига. К тому же Дельвиг в то время только что вернулся из Москвы, был полон впечатлений о личном общении с членами кружка любомудров и мог весьма естественно продолжить такой рецензией полемику с «Московским вестником», уже проявившуюся в первых номерах газеты, которую редактировал Пушкин. Разумеется, метафизика, к которой испытывали склонность любомудры, была несколько иного толка, во всяком случае это не была метафизика школьного типа, о которой шла речь на страницах «Литературной газеты». Однако это не отменяет смысла и направленности выше приведенной рецензии: всякая метафизика, как кажется, была для него абстракцией, отрывающей от реальности и отнюдь не помогающей понять ее.
Есть критики, которые и в своем поэтическом творчестве остаются отчасти критиками, сохраняя некоторые черты аналитического подхода к искусству. Таков, например, Аполлон Григорьев, о котором Белинский в целом, по всей вероятности, справедливо замечал, что он «сделался поэтом не по избытку таланта, а по избытку ума». Но есть поэты, которые и в своем критическом творчестве, остаются прежде всего поэтами. Таков Пушкин, открывший, по меткому замечанию И. Киреевского, «средства в критике, в простом извещении о книге, быть таким же необыкновенным, таким же поэтом, как в стихах». Таков и Дельвиг, чье критическое творчество основано на стремлении соотнести литературное произведение с идеалом «истинной поэзии», на склонности судить о нем с глубоко поэтической точки зрения.
В черновом наброске о критике, относящемся ко времени издания «Литературной газеты», Пушкин подчеркивал, что критика представляет собой науку, а именно «науку открывать красоты и недостатки в произведениях искусств и литературы». Критика Дельвига, как, впрочем, и некоторая часть критики самого Пушкина, была несколько иного толка. Если вспомнить определение критика Аполлоном Григорьевым, приведенное в начале настоящей статьи, то можно сказать, что «судящая, анализирующая сила» в их критических работах находилась в состоянии синкретического единства с силой творящей. Специфическая образность, повышенная эстетическая значимость слова, особо выверенная ритмическая организация фразы — все это неотъемлемые черты формы, в которую облекались критические замечания и суждения Дельвига.
К этому можно прибавить еще особую лапидарность языка, удивительную лаконичность (многие его рецензии и заметки составляют не более нескольких фраз), а также особый «язык мифологических метафор», характерный и для его стихотворений. Элементом этого языка является, например, великолепная метафора, в основе которой лежит уподобление плохого автора Мидасу. Метафора эта берет начало еще в поэзии Дельвига:
Кого ж мне до вершин Парнаса,
Возвыся громкий глас, возвесть?
Иль за ухо втащить Мидаса
И смех в бессмертных произвесть?
(«К Евгению»)
Столь же естественным образом она затем переходит и в его критику. Так, об эпиграмме Дельвиг замечает, что это «зеркало истины, в котором Мидас может видеть свои ослиные уши потому только, что он их имеет в самом деле», а в другой раз, говоря об одной из задач критики, формирует ее как «стегать хлыстом насмешек вислоухих Мидасов». Впрочем, в рецензиях и заметках Дельвига мы сталкиваемся не только с «мифологическими», но и с самыми разными метафорами. Так, например, о «Бахчисарайском фонтане» он замечает, что «человек, не лишенный чувства изящного, не устанет читать подобные сочинения, как охотник до жемчугу пересматривать богатое ожерелье», а об имени г-жи Радклиф, выставленном издателем на книге, перу ее не принадлежащей, отзывается, что оно «совершенно уподобляется червяку на удочке».
Сами искусства у Дельвига получают метафорическое определение: «обширные области фантазии», «мир фантазии», при этом показательно, что эту же метафору мы находим и в стихотворении Дельвига «Четыре возраста фантазии». Разумеется, что поэтический слой в критике Дельвига то неразрывно слит с аналитическим, то вовсе чередуется с «чистыми» рассуждениями и соответственно с чисто критическим стилем. И тем не менее, не будет преувеличением, если мы скажем, что полемические заметки Дельвига как бы «вырастают» из его стихотворных пародий и сатир, а его краткие рассуждения о новых книгах могут быть отчасти сопоставлены с его стихотворениями на литературные темы, в которых, как в одах Горация, немалый удельный вес занимают облеченные в образную форму рассуждения.
Ничего удивительного, однако, в этом нет, особенно если иметь в виду, что границы между поэзией и прозой в пушкинскую эпоху отнюдь не совпадали с разделением произведений на стихотворные и прозаические. Когда С. П. Шевырев упрекнул Дельвига за разделение материала «Северных цветов» на «поэзию» и «прозу», утверждая, что при таком разделении «и роман В. Скотта, и “Тец фон Берлихинген” Гете, и “Вертер” его, писанные прозою, изгоняются из области поэзии», что «поэзия может быть и в стихах, и в прозе, и потому, основываясь на форме, следует делить сочинения на прозу и стихи, а не на прозу и поэзию», то Дельвиг в письме к Баратынскому отозвался об этом замечании как о попытке учить давно и всему известному: «Он (Шевырев. — С. К.) еще азбуке не учился, когда я знал, что роман, повесть, Геснерова идиллия, несмотря на форму, суть произведения поэзии». Суть этих суждений заключается в том, что проза и поэзия в пушкинскую эпоху означали прежде всего не стихотворную или прозаическую форму, а особое качество произведений, по которому их следовало бы отнести к области поэтического или прозаического. С точки зрения Дельвига, «поэтичность», это особое качество, должно было необходимо присутствовать даже в прозаическом произведении, даже в критической рецензии, и ее не могло быть много или мало: либо она была, либо нет.
Это поэтическое начало, правда, выраженное уже только в особом ритмическом построении фразы, в слабой степени ощущается и в позднейшей критике, в которой ведущую роль играет уже начало аналитическое. Не случайно исследователи находят возможным говорить о «поэзии критической мысли» применительно, например, к Белинскому. Но по-настоящему поэтическая критика возрождается в конце 19 — начале 20 в., где мы находим снова жанр короткой рецензии, в которой слово обладает особой эстетической значимостью.
Так, неожиданным образом весьма напоминают дельвиговские рецензии рецензии А. А. Блока 1901-1903 годов, в которых исследователь справедливо отмечает «артистичность, естественность, изящество... словесной ткани, художественный слух их автора» и вместе с тем «то благородно-человеческое чувство целого, в котором так называемые «чисто эстетические оценки» могут соответствовать лишь частным истинам». Это стремление к использованию приемов художественного творчества и в критике, вообще свойственное романтической, а также, например, барочной эстетике, характерно, по-видимому, вообще для так называемых «вторичных» стилей, в то время как «первичные» (классицизм, реализм) развивают по преимуществу менее украшенную и более аналитическую эстетику.
Говоря о «тенденции к поэтизации непоэтических жанров», Д. Е. Максимов полагал совершенно очевидным, что она «была известна в России задолго до возникновения русского символизма». При этом в качестве примера исследователь называл литературно-критические сочинения Гоголя и Бестужева-Марлинского, но, чувствуя, что они в этом плане не так показательны, делал вывод о преимущественном развитии этой тенденции в западноевропейской критике. В настоящее время, когда в полном объеме стало известно литературно-критическое творчество Дельвига, можно утверждать, что это не совсем так и что тенденция к поэтизации непоэтических жанров отчетливо проявилась и в России и, может быть, наиболее ярко именно у Дельвига, а также в рецензиях и литературных портретах Пушкина. Разумеется, у них были свои предшественники и прежде всего, как и во всем, Карамзин, Жуковский и Батюшков, но проходится признать, что в раннем романтизме, еще сильно связанном с классицистическим рационализмом и нормативизмом, черты поэтизации критики были выражены гораздо слабее.
У Дельвига тенденция к поэтизации литературно-критической прозы находила, по-видимому, существенную опору в особенностях его личности. «Поэтическая душа», «поэтическое существо», «поэт по созданию», «жизнь Дельвига была прекрасная поэма» — эти отзывы о нем мемуаристов отразили экспансию поэзии даже в область личной судьбы и восприятия жизни. Тем более проявилась она в его литературно-критическом наследии. Характерны отзыв о Дельвиге будущей жены его С. М. Салтыковой, данный вскоре после знакомства с ним: «Даже его проза — поэзия, все, что он говорит — поэтично, — он поэт в душе» и свидетельство Вяземского о нем: «Дельвиг говаривал с благородною гордостию: «Могу написать глупость, но прозаического стиха никогда не напишу». Высказанное с такой даже несколько рискованной заостренностью, это дельвиговское признание обнаруживает убежденность поэта в первостепенном значении преображающей, одухотворяющей силы поэтического.
4
В 1825 году Пушкин писал Жуковскому: «Ты спрашиваешь, какая цель у «Цыганов»? вот на! Цель поэзии – поэзия – как говорит Дельвиг (если не украл этого). «Думы» Рылеева и целят, да невпопад». Письмо это относится к 20-м числам апреля, т. е. ко времени, когда Дельвиг гостил у Пушкина в Михайловском, и, следовательно, является отзвуком разговоров Пушкина с другом-поэтом о литературе и подлинных суждений его об искусстве. Пушкин защищается от сведения назначения поэзии к нраственно-воспитательным задачам (ср. позднейшее высказывание Пушкина: «Цель поэзии есть идеал, а не нравоучение»), выступление Дельвига направлено против использования поэзии исключительно в агитационных целях. Мысль об утилитарном применении искусства претит обоим поэтам, убежденным в его самостоятельном значении. Пушкин вспоминал, что Дельвиг «уморительно сердился» на Рылеева за его известную стихотворную формулу: «Я не поэт, а гражданин». Впрочем, собственная позиция Пушкина по этому вопросу опять-таки близка к дельвиговской: «Гражданствуй в прозе» (т.е. кто пишет стихи, тот прежде всего должен быть поэтом; если же хочешь просто гражданствовать, то пиши прозою). Пушкин сам был автором многих вольнолюбивых стихотворений, но и для Пушкина все это было не «гражданствованием», а гражданской поэзией, т.е. тем же «непринужденным упоеньем». В словах же Рылеева центр тяжести творчества переносится с поэзии именно на «гражданствование», т. е. поэзия провозглашается только средством служения «гражданствованию» как цели.
Разумеется, эта убежденность друзей-поэтов сложилась у них, по всей видимости, под влиянием самых разных факторов. Но, возможно, одним из них было опять-таки влияние А.И.Галича, страстного поборника идеи «бескорыстия» эстетического чувства, писавшего на страницах своего «Опыта науки изящного» о том, что «изящное» необходимо изъято из дальнейших превращений и не может уже служить никаким сторонним видам», что оно «имеет цель в самом себе». Последняя формула столь близка к дельвиговской, что вполне уместно предположить в ней тот первоисточник, существование которого за словами Дельвига Пушкин предполагал возможным.
Дельвиговский афоризм как будто бы дает возможность для ответного обвинения в «чистом» искусстве, которое уже и высказывалось не раз в связи с ним по отношению к Пушкину. Как всякий афоризм, он безоговорочен, заостряет определенную сторону сущности и потому в известной степени односторонен. Единственная оговорка, которую можно сделать, это то, что речь идет только о поэзии; против «гражданствования в прозе» Дельвиг, по всей видимости, не возражает. Но только ли в этом дело? И не впадал ли сам Дельвиг в своем справедливом критицизме по отношению к эстетическим позициям декабристов в другую крайность? Если эта крайность и была свойственна отчасти Дельвигу в 1825 году, если хотя бы в малой мере она наложила отпечаток на его поэзию этих лет, то применительно к Дельвигу последних лет жизни, очевидно, говорить об этом было бы совершенно несправедливо. А ведь если совершенно доверяться мемуарам, например, А.И.Дельвига, то политическая благонамеренность, сменившая в середине 1820-х годов, еще до восстания декабристов (со многими из которых он был близок, но с которыми его развели прежде всего эстетические разногласия и соперничество на издательском поприще) отнюдь не уменьшилась к 1830 году. Но все дело было в том, что издание «Литературной газеты», критика, литературная полемика – все это втягивало Дельвига в область общественно-литературной борьбы. И тем самым делало его, парадоксальным образом, хотя бы отчасти и по-прежнему без тех крайностей, которые вызывали у него неприятие, наследником тех самых декабристских традиций, которые, казалось юы, должны были быть ему совершенно чужды. Не случайно Дельвиг печатал в «Литературной газете» произведения декабристов. Так, литературное наследие Дельвига лишний раз подтверждает справедливость утверждения о том, что «критическая деятельность как бы дополняет художественные искания. Так что подчас видение мира данным литератором может быть по-настоящему понято лишь при соотнесении его художественных и критических произведений».
В условиях ожесточенной борьбы с «Северной пчелой» Дельвиг писал свои последние рецензии и заметки. Когда Пушкин просил Вяземского справиться с «молодыми министрами», нельзя ли «Литературной газете» печатать политические новости, но только справиться тайно от Булгарина: «Он пустится в клевету и доносы и с ним не справишься» - он как будто бы предсказывал участь газеты. Она могла бороться с торгово-промышленной литературой, но была бессильна против правительственных преследований, спровоцированных булгаринскими доносами. Пушкину казалось, что «правительству» «неприлично заключать союз – с кем? с Булгариным и Гречем» (XIY, 87), но Бенкендорф придерживался совсем другого мнения. Правительство логично предпочитало таких, как Булгарин, той среде, из которой вышли декабристы. Уже сама независимость, с которой держался Дельвиг при личном объяснении с Бенкендорфом, его ссылки на «законы» (см. № 182, 183) казались последнему, и вполне законно, тем зерном, из которого проросли идеи 14 декабря.
Было ли напечатание стихотворения К.Делавиня, за которое «Литературная газета» была запрещена, совершенно случайным? Или дело обстояло сложнее? Когда Пушкин писал Плетневу о «конфектном билетце этого несносного Лавинья» (XIY, 135), в нем говорило раздражение по поводу того, что «русская словесность голвою выдана Булгарину и Гречу», чисто литературный критицизм по отношению к роковому катрену, а также, вероятно, оглядка и даже расчет на перлюстрацию: запрещение «Литературной газеты» представало в его письме нелепой случайностью. Однако из воспоминаний А.И.Дельвига явствует, что у Дельвига, как и у Пушкина, был неподдельный и неослабевающий интерес к событиям Июльской революции во Франции. И хотя содержание стихов Делавиня в самом деле было довольно невинно – это всего лишь выражение скорби по погибшим в восстании 27, 28 и 29 июля – однако уже и эта скорбь, и особенно, конечно, выражение «Франция /…/ ты стала свободной» были невероятной крамолой в условиях николаевской России. В газете Дельвига, конечно, не было «не только мятежности, но и недоброжелательства к правительству», что справедливо отмечал Пушкин (XIY, 133). Но было все же определенное выпадение из общего строя периодических изданий, чрезмерная независимость суждений, которую тонко уловил Бенкендорф. Впрочем, эта независимость иногда бросалась в глаза. Так, в одной из рецензий, появившейся в «Литературной газете» 14 мая 1830 г, Дельвиг, вероятно, прямо намекал на союз Булгарина с Бенкендорфом: «… будьте довольны хорошею распродажей вашего произведения и не сердитесь на неодобрение судей. Не читайте приговоров их; а в утешение спрашивайте не у коротких, но у чиновных знакомых мнения о вашей книге. Мы вам предсказываем наперед самые лестные похвалы; и заметьте, чем важнее государственный человек, вами спрашиваемый, тем более он похвалит вас. Пускай злые люди припишут это его учтивости: какая нужда верить таким толкованиям?» (№ 124). И это, конечно, начисто опровергает легенду об общественном индифферентизме поэта.
Дельвиг был представителем «голоса истинной критики», о необходимости которого писал Пушкин. Он высоко нес «знамя умной и благомыслящей критики», поднятой писателями пушкинского круга в условиях николаевской монархии и торгового журнализма. Более того, он сам был «как бы живым воплощением того идеала рыцарского отношения к искусству, который проповедывали в своих произведениях писатели пушкинского круга». И в этом заключается секрет не только немалого значения его суждений о литературе и искусстве, но и их современности.