Автор: Горький М.
В степном городе, где мне жилось очень скучно, всего лучше и красивее было кладбище, - я часто гулял на нем и однажды заснул в ложбине между двух могил, как в люльке, на густой и сочной, сладко пахучей траве.
Меня разбудили удары о землю близко моей головы; мягко отталкивая меня, земля вздрагивала, гудела, - я вскочил, сел, сон был крепок, и глаза, ослепленные его бездонной тьмою, не сразу поняли, в чем дело: в золотистом огне июньского солнца жутко качалось темное пятно, прильнув к серому кресту, а крест тихонько скрипел.
Потом - неприятно быстро - это сверкающее пятно приняло формы человека: держась рукою за крыло креста, стоял небольшой старичок, остролицый, с густым клочком серебряных волос под нижней губою и воинственно закрученными вверх толстыми белыми усами.
Вытянув руку в воздух и покачивая ею, он сосредоточенно бил каблуком в землю, искоса бросая на меня сухие взгляды темных глаз.
- Что такое?
- Змея, - ответил он барским баском и указал длинным пальцем с перстнем на нем под ноги себе: на узкой тропе, прикрытой травою, вздрагивал маленький ужик, судорожно поводя хвостом.
- Это - уж, - сказал я сердито.
Старик отшвырнул носком сапога тускло блестевший жгут, приподнял соломенную шляпу и, шагая твердо, пошел прочь.
- Благодарю вас, - сказал я; он, не оборачиваясь, отозвался:
- Если это - уж, тогда опасности не было...
И быстро исчез среди памятников.
Я взглянул в небо, - было около пяти часов.
Вздыхал над могилами степной ветер, тихонько покачивая стебли трав; в теплом воздухе плыл шёлковый шелест берез, лип, ольхи и густых кустарников. В летнем шорохе кладбища слышна покорная грусть, - она вызывает какие-то особенно прямые и честные мысли о жизни, о людях.
Покрыв тяжелым шатром зелени холмы, белый и серый камень памятников, вытертые снегом, вымытые дождями кресты и решетки оград, - богатая растительность скрывает близость чумазого города, осыпанного черноземной пылью, жирной как сажа, задерживает его мутный шум, пыль и злые запахи.
Шагаю по запутанным тропам среди бесчисленных могил; вижу сквозь просветы в зеленом пологе золоченый крест колокольни, высоко и серьезно поднятый в небо над всеми крестами могил. У подножий памятников в ризе кладбища пестреют скромные цветы, - над ними хлопотливо жужжат пчелы, осы; в молитвенный шорох трав победоносно вторгается песня жизни, не мешая думать о смерти. Бесшумно перепархивают темные птицы, их полет всегда заставляет, вздрогнув, недоверчиво смотреть - птица ли?..
Всюду трепещет золотой огонь солнца, тесно заселенное кладбище как будто колышется, бугры могил напоминают море после бури, когда ветер упал и зеленая равнина его покрыта гладкими, без пены, волнами.
За оградой, в голубой пустоте, торчат, дымясь, трубы маслобоек и мыловаренных заводов, пятна крыш лежат разноцветными заплатами на темном рубище города, жмурятся на солнце всевидящие очи - слуховые окна чердаков. Сейчас же по ту сторону ограды лежит зеленая полоса скудного дерна, на нем качаются какие-то бедные, сухие стебли. Дальше - пожарище, черная полоса земли, усеянной грудами закопченного мусора, рассыпавшихся печей, серой золы, угольной пыли. В небо разинулись черные вонючие ямы сгоревших погребов: мещане-домохозяева по ночам сливают в них - из экономии - содержимое выгребных ям. Из бурьяна торчат, лоснясь, большие головни, разноцветно блестит на солнце битое стекло неточно смеется. В двух местах этой черно-бурой площади, полукольцом обнявшей кладбище, прорезались, как два зуба, новые, желтые постройки, - маленькие, жалкие среди мусора- и густых зарослей лопуха, конского щавеля, свинцовой полыни.
Лениво бродят пестрые куры, похожие на торговок, а солидные рыжие петухи напоминают пожарных. В ямах подполий ютятся бездомные собаки с печальными глазами, в зарослях бурьяна чахлые, старые кошки подстерегают воробьев. Играют дети, - жалко видеть, как они прыгают по оскверненной земле и вдруг исчезают где-то в ее грязных морщинах.
А за пожарищем вытянулся длинный ряд дрянненьких, тесных домиков, они густо набиты скучными людьми, тупо и покорно вытаращили квадратные глаза на искрошенный, красный кирпич ограды кладбища и темную массу деревьев на нем. В одном из таких домиков я и живу, - моя крошечная конура пропитана запахом лампадного масла, и каждый вечер ко мне просачиваются благочестивые вздохи и возгласы домохозяина, Ираклия Вырубова, чиновника казенной палаты. Когда я смотрю из окна через мертвую полосу сожженной и загаженной земли на кладбище, оно кажется прекрасным и ласково манит к себе.
Между могил, точно следя за мною, мелькает темная фигура старика, разбудившего меня, - его соломенная шляпа, сильно отражая солнце, качается среди крестов, как цветок подсолнечника. Я тоже слежу за ним и думаю об Ираклии Вырубове: неделю тому назад жена его - женщина тощая, злая, с длинным носом и зелеными кошачьими глазами - ушла пешком в Киев, на богомолье; он тотчас же привел откуда-то косоглазую толстую девицу и назвал ее мне двоюродной племянницей.
- Святое имя - Евдокия, а я привык именовать - Диканька. Прошу любить, однако - предупреждаю - девица не допускающая...
Огромный, сутулый и бритый, как повар, Вырубов всегда озабоченно поддергивал штаны, сползающие с его живота, набитого, должно быть, арбузами. Его толстые губы жадно приоткрыты, в бесцветных глазах -замерзло выражение неутолимого голода.
По вечерам я слышу:
- Диканька, поди-ка, почеши-ка мне спину... Между крылец... О-о, во-от! Ишь ты, вырастила сколько...
Диканька визгливо хохочет, я двигаю стулом или бросаю книгу на пол, - визг и жадный шёпот гаснут, слышен тяжкий вздох:
- О-о... Преподобный отче Николае, моли бога о нас... Квасу на ночь припасла?
Они переходят тихонько в кухню и там визжат, хрюкают, как свиньи. Седоусый старик легким прыжком молодого человека перескочил тропу,
встал перед большим памятником серого гранита и внимательно читает надпись. Лицо у него не русское, одет он в темно-синюю тужурку с отложным воротником, черный галстук завязан пышным бантом и очень оттеняет серебро плотной, точно литой бородки. Между задорными усами - длинный хрящеватый нос, на серой коже щек - сеть тонких красных жилок. Руку он поднял к шляпе, точно отдавая честь усопшему, читает черные слова надписи и одним глазом смотрит на меня. Это мне неприятно, нахмурившись, я прохожу дальше, продолжая думать о своей улице.
Как всегда, между могил шляется Пимаша, тихопьяненький, разорившийся купец Пимен Кропотов; спотыкаясь и падая, он ищет могилу своей жены. Согбенный, с маленьким птичьим лицом в сером пухе, с глазами больного зайца, весь он точно изжеван острыми зубами. Третий год он ходит по кладбищу, слабые ноги едва держат его небольшое, разрушенное тело, - когда он, запнувшись, упадет, то долго не может встать, хрипит, шарит в траве руками, рвет ее, нюхает острым носом, красным, как будто кожа снята с него. Жена умерла и погребена почти за тысячу верст отсюда, в Новочеркасске, но Пимен не верит в это и, часто мигая мокрыми, погасшими глазами, бормочет, задыхаясь:
- Наташа... да, Наташа же...
Почти каждый день бывает госпожа Христофорова, высокая старуха в черных очках, в сером, простом, как саван, платье, отделанном черным бархатом, с палкой в костлявой руке, - у нее уродливо длинные пальцы. Щеки ее дряблого лица опустились, как тряпочки, из-под кружевной косынки начесаны на висни, закрывая уши, седые до зеленого волосы, - она идет очень медленно, очень уверенно и никогда никому не уступает дорогу. Где-то тут у нее лежит сын, убитый во время кутежа.
С книгой в кармане парусинного пиджака, с сачком в красной руке и жестяной коробкой на ремне через плечо, каждое воскресенье после обеда является на кладбище тонконогий, близорукий надворный советник Праотцев, бывший учитель; улыбаясь до ушей, острых и оттопыренных, точно у кролика, он прыгает между могил, машет над ними сачком, как белым флагом, - кажется, что он просит мира у смерти.
Пред вечерней он идет домой, - за оградою его поджидают мальчишки, прыгают, как щенята вокруг аиста, и весело кричат разными голосами:
- Надворный, надворный! В Сухиниху влюбился, в лужу провалился, - надворный!
Он сначала смущенно открывает большой рот и, крякнув голосом старого грача, притопывает ногою, как бы собираясь плясать под эти крики, а потом - сердится и, согнувши спину, держа сачок штыком, бегает за мальчишками с визгом:
- Отца-ам... матеря-ам...
Сухинина - нищая; она круглый год во всякую погоду сидит на маленькой скамейке у калитки кладбища, привалясь к ней камнем. Ее большое, кирпичное многолетне пьяное лицо, всё в темных пятнах, обморожено, вспухло от ветра и пьянства, сожжено солнцем, глаза у нее заплыли и гноятся. Когда мимо нее идут, она протягивает короткую руку с деревянной чашкой и басом возглашает, точно ругаясь:
- Христа ради... родителей поминаючи... Однажды ветер со степи неожиданно принес сизую
тучу, хлынул ливень, застиг старуху по дороге домой, сослепу она упала в лужу, Праотцев хотел помочь ей подняться, но тоже упал рядом; с той поры мальчишки всего города дразнят его.
Мелькают и еще темные безмолвные фигуры завсегдатаев кладбища, людей, видимо, на всю жизнь связанных с Ним крепкими цепями каких-то нержавеющих воспоминаний; ходят они, точно непогребенные мертвецы в поисках удобных могил, жизнь оттолкнула их, смерть - не берет.
А порою из высоких трав высунется угрюмая, глазастая морда бездомной собаки, пугая умным взглядом, - в нем чувствуется печаль отчуждения, и ждешь, что животное сейчас скажет человечьим голосом какой-то правдивый укор.
Иногда такая собака стоит на могиле, поджав хвост, тихонько поводя шершавой, бесприютной головою, - она долго стоит так, о чем-то думая. Воет редко, а если начнет выть, - воет негромко и длительно... В густоте старых лип хлопочут грачи, галки, слышен тихий, голодный писк птенцов, уговаривающее карканье.
Осенью, когда ветер, сорвав листья, обнажит сучки, - черные гнезда будут похожи на истлевшие головы в мохнатых шапках, - кто-то оторвал их и воткнул на деревья вокруг белой, сахарной церковки во имя великомученицы Варвары. Осенью на кладбище все плачет, судорожно мечется - стонет ветер, как обезумевший, ограбленный смертью любовник...
Старик неожиданно встал у меня на дороге, поднял руку и, строго указывая на белый камень памятника, громко прочитал:
- Под сим крестом погребено тело раба божия почетного гражданина Диомида Петровича Усова. И - всё!
Он поправил шляпу, сунул руки в карманы брюк и смерил меня строгим взглядом темных, не по-стариковски ясных глаз.
- Ничего не умеют сказать о человеке, - раб божий, только! Но - почему раб удостоен гражданами почета?
- Вероятно - жертвователь какой-нибудь... Старик топнул ногой о землю, внушительно сказав:
- Напишите-с!
- Что - написать?
- Всё! И - возможно подробней...
Шагая по-солдатски широко, он пошел вперед, в глубину кладбища, я - рядом с ним. Он был по плечо мне, шляпа совершенно скрывала его лицо, я шел наклоня голову, хотелось заглянуть в глаза ему, как в глаза женщины.
- Так - нельзя! - говорил он негромко и мягко, точно жалуясь. - Этим обнаруживается дикарство, невнимание к человеку, к жизни...
Выхватив руку из кармана, он очертил в воздухе широкий круг:
- Что знаменуется этим?
- Смерть, - ответил я, недоуменно пожав плечами.
Он взмахнул головою, показав мне тонко выточенное, острое, но приятное лицо, - усы его дрожали, когда он говорил, отчеканивая славянские слова;
- "Смертию смерть все конечне погублена бысть", - знаете этот богородичен? То-то-о!
Шагов десять он прошел молча, быстро виляя по капризной тропе, потом вдруг остановился, приподнял шляпу и протянул мне руку.
- Будемте знакомы, молодой человек: поручик Савва Яковлев Хорват, служил по государственному коннозаводству, а также по ведомству уделов. Под судом и следствием не был. Состою в чистой отставке от всех должностей... Домовладелец. Вдов. Характера - неуживчивого.
Он подумал и добавил:
- Тамбовский вице-губернатор Хорват - брат мой. Младший. Ему пятьдесят пять, мне шестьдесят один. Ше-сть-де-сят и один! Да.
Говорил он быстро, но четко, точно мысленно расставлял все знаки препинания.
- И вот, поручик Хорват, человек, видавший всевозможные виды, я недоволен кладбищами! Недоволен всюду и везде!
Он снова задорно потряс рукою в воздухе, огибая широкую дугу над крестами.
- Сядемте. Я вам объясню...
Сели на скамью под боком белой часовенки над чьею-то могилой, - поручик Хорват снял шляпу, вытер голубым платком лоб и густые волосы, торчавшие на шишковатом черепе серебряными иглами.
- Вслушайтесь: клад-би-ще! А?
Он толкнул меня плечом и объяснил, понизив голос:
- Клады бы искать надо здесь! Клады разума, сокровища поучений. А что я нахожу-с? Обида и позор. Всем - обида! "Вси в житии крест яко ярем вземшии" обижены нами, и за это будете обижены вы, буду обижен я. Поймите: "крест яко ярем" - а? Значит,
признано, что жизнь - трудна и тяжела? Почтите же достойно отживших - они ради вас несли при жизни бремя и ярем, - ради вас! А эти, там, не понимают!
Он махнул шляпой, и по тропе, по кресту над могилой мелькнула, унеслась к городу маленькая, как птица, тень.
Надув красные щеки, пошевелив усами, искоса поглядывая на меня молодым глазом, поручик продолжал:
- Вы думаете: полуумный старик, не более того? Нет, молодой человек, нет-с! Пред вами человек, который оценил жизнь. Посмотрите, разве это памятники? Что они напоминают вам и мне? Ничего. Это не памятники, а - паспорта, свидетельства, выданные человеческой глупостью самой себе. Под сим крестом - Марья, под сим - Дарья, Алексей, Евсей, все - рабы божий и - никаких особых приме
- Не совсем...
Он шумно вздохнул.
- А это - просто понять. Прежде всего я - не раб божий, но - человек, разумно исполняющий все добрые заветы его в меру моих сил. И никто - даже сам бог - не вправе требовать от меня свыше того, что я могу дать. Так?
Я согласно наклонил голову.
- Ага? - вскричал поручик. - То-то-с!
Резким движением он, нахлобучив шляпу на ухо, стал еще более задорным, а затем развел руки и прогудел гибким баском:
- Какое же это кладбище? Это - позорище!
- Не понимаю, чего вы хотите, - осторожно сказал я.
Он живо ответил:
- Я хочу, молодой человек, чтоб ничто, достойное внимания, не исчезало из памяти людей. А в жизни - всё достойно вашего внимания. И - моего! Жизнь недостаточно уплотнена, и каждый из нас чувствует себя без опоры в ней именно потому, сударь мой, что мы невнимательны к людям...
Нервно выхватив из кармана брюк тяжелый, серебряный портсигар с желтым шнуром и обильными монограммами, он сунул его мне, приказав:
- Курите!
Я взял толстую папиросу, думая о поручике: "А беспокойно, должно быть, людям с тобою..." Закурили. Табак был страшно крепок, но старик затягивался глубоко и жадно, с шумом выгонял изо рта и ноздрей длинные струи дыма и пристально следил, как тихий ветер относит на могилы синеватые облака. Его глаза потускнели, углубились, красные жилки исчезли со щек, и лицо стало серым.
- Каков табак? - спросил он тихо и полусонно.
- Очень крепок!
- Да. Это меня спасает. Я человек... возбужденный и нуждаюсь...
Не кончив - он замолчал, со вкусом глотая дым и рассматривая большой янтарный мундштук. На монастырской колокольне неохотно ударили к вечерней - ноющий звук поплыл в воздухе лениво, устало, и всё вокруг сделалось серьезнее, грустней.
...Почему-то мне неотвязно вспоминался Ираклий Вырубов, в валяных туфлях на тяжелых лапах, толстогубый, с жадным ртом и лживыми глазами, - аккуратный поручик мог бы целиком войти, как в футляр, в это огромное, пустое тело.
...Воскресенье, вечер. На пожарище красно сверкает битое стекло, лоснятся головни, шумно играют дети, бегают собаки, и ничто ничему не мешает, связанное всё поглощающей тишиною окраины города, пустотой широко развернувшейся степи, прикрытое душным, мутно-синим пологом неба. Кладбище среди этой пустыни - точно остров среди моря.
Вырубов сидит у ворот на лавочке рядом со мною, скосив похотливые глаза влево, где, под окном своего дома, на завалине, расположилась пышная, волоокая кружевница Ежова, истребляя паразитов в темных кудрях восьмилетнего сына своего Петьки Кошкодава. Бойко перебирая привычными к быстрым движениям пальцами, она сочным голосом насмешливо говорит в окно невидимому мужу, торговцу старыми вещами на балчуге:
- Да-а, плешивый чёрт, как же... Взял свою цену, да-а... Тебя бы шандалом этим по калмыцкому носу твоему, - дурак! Свою цену...
Вырубов, вздыхая, лениво поучает меня:
- Воля была дана в ошибку, хотя я отечеству моему - ничтожный слуга, а это мне ясно-понятно! Надобно было бы обратить все помещичьи земли в собственность государеву, - во-от как надобно было сделать! И тогда все бы мужики, мещане - словом говоря - весь народ имел бы единохозяина. Народ не может жить добропорядочно, не зная - чей он? Народ - любовластник, он желает всегда иметь над собой единоруководящую власти. Всякий человек ищет над собою власти...
И, повысив гелос, насыщая каждое слово приторной ложью, говорит в сторону соседки:
- Вот, возьмите в пример, - работящая, свободная ото всего женщина...
- Это от чего же я свободна? - отзывается Ежова, с полной готовностью на ссору.
- Я ведь говорю не в осуждение, а в почет тебе, Павушка.
- К телке своей ласкайся!
Откуда-то из-за забора звонко вылетает ядовитый вопрос Диканьки:
- Это кто же - корова?
Вырубов тяжело встает и идет на двор, договаривая:
- Все люди нуждаются в присмотре единовластного ока...
Его племянница и соседка поливают друг друга отборной, звонкой руганью. Вырубов встал в калитку, как в раму, и внимательно слушает, причмокивая, приклонив ухо в сторону Ежовой. Диканька кричит:
- А по-моему, а по-моему...
- Ты меня помоями твоими не угощай, - на всю улицу откликается зубастая Павла.
..Поручик Хорват выдул из мундштука окурок, искоса взглянул на меня и неприязненно, показалось мне, шевельнул толстыми усами:
- О чем, смею спросить, мечтаете?
- Хотелось понять вас...
- Это - нетрудно, - сказал он, сняв шляпу и помахивая ею в лицо свое.
- Это - в двух словах. Всё дело в том, что у нас нет уважения ни к себе, ни к людям, - вы замечаете? Ага? То-то-с!..
Его глаза снова помолодели, прояснились, он схватил меня за руку крепкими, приятно горячими пальцами.
- А - отчего? Очень просто: как я буду уважать себя, где я научусь тому, чего нет, понимаете - нет!
Он придвинулся еще ближе ко мне и вполголоса сообщил секретно:
- У нас, на Руси, никто не знает, зачем он. Родился, жил, помер - как все! Но - зачем?
Поручик снова возбуждался: краснело лицо, и нервные движения рук стали ненужно быстры.
- Всё это потому, государь мой, что нами - частью забыта, частью не понята, в главном же - скрывается от нас работа человека, так-то-с! И у меня есть идея... то есть - проект, да - проект... это в двух словах!
- Нн-о-у... нн-о-у, - докучно растекалось над могилами холодное пение маленького колокола.
- Представьте, что каждый город, село, каждое скопление людей ведет запись делам своим, так сказать - "Книгу живота", - не сухой перечень результатов работы, а живой рассказ о прижизненных деяниях каждого человека, а? Но - без чиновников! Пишет городская дума, волостное правление, специальная "Управа жизни", - я не знаю кто, только - без чиновников! И - пишется всё! Всё, что необходимо знать о человеке, который жил с нами и отошел от нас!
Он протянул руки к могилам:
- Я должен знать, за что положили свою жизнь все эти люди, я живу их трудом и умом, на их костях, - вы согласны?
Я молча кивнул головою, а он торжествующе воскликнул:
- Ага, - видите? Обязательно - записывать все, что человек сделал хорошо или поучительно плохо! Например: некто сложил печь, особенно спорую на тепло, - эапишите-с! Некто убил бешеную собаку - записать! Выстроил школу, замостил грязную улицу, первый научился хорошо ковать лошадей, всю жизнь боролся словом и делом с неправдой - за-пи-ши-те! Женщина родила пятнадцать человек здоровых детей, - а! - это очень нужно записать: это великое дело - дать земле здоровых детей!
И, тыкая пальцем в серый намогильный камень со стертой надписью, он почти закричал:
- Под сим камнем погребено тело человека, всю жизнь свою любившего одну женщину - одну! - это нужно записать! Мне не нужно имен, - мне нужны дела! Я хочу, должен знать жизнь и работу людей. Когда отошел человек - напишите на кресте его могилы - "крест яко ярем", это надо помнить! - напишите для меня, для жизни подробно и ясно все его дела! Зачем он жил? Крупно напишите, понятно, - так?
- Да.
Поручик продолжал горячо, захлебываясь словами, махая рукой вдаль, на город:
- Они там - лгуны, они нарочно скрывают работу, чтоб обесценить человека, показать нам ничтожество мертвых и тем внушить живым сознание их ничтожества! Ничтожными легче править, - это придумано дьявольски умно! Да, конечно, легче! Но - вот я: попробуйте, заставьте-ка меня сделать то, чего я не хочу!
Брезгливо сморщив лицо, он точно выстрелил:
- Ап-параты!
Было странно видеть задор старика, слушать его крепкий басок, бодро нарушавший тишину кладбища. Высоко над могилами лениво таял, докучая, будничный звук.
- Нн-о-у, нн-о-у...
Масляничный блеск сочных трав исчез, погас, и все стало матовым; воздух густо насыщался пряным запахом намогильных цветов нарцисса, герани и левкоя.,.
- Нет, лжете, каждый из нас стоит своей цены, - это прекрасно видишь, прожив на земле шесть десятков лёт! Нет, вы не скрывайте: всякая жизнь может и должна быть объяснена; человек - работник всему миру, он мой учитель в худом и добром. Жизнь вся, насквозь - великое дело незаметно маленьких людей, не скрывайте их работу, покажите ее! Напишите на кресте, над могилой умершего, все дела его и все заслуги, пусть они ничтожны, но - покажите себя умеющим найти хорошее и в ничтожном. Теперь вы поняли меня?
- Да, - сказал я. - Да!
- Так-то-с!
Колокол торопливо крикнул дважды и замолчал, оставив в воздухе над кладбищем печальный струнный звук, а собеседник мой снова вынул портсигар, молча протянул его мне и стал тщательно раскуривать папиросу. Руки его, маленькие и темные, как птичьи лапы, немножко дрожали, голова опущена и похожа на плюшевое пасхальное яйцо.
Курил и ворчал, недоверчиво, хмуро заглядывая в глаза мне:
- Земля сильна трудом людей... Всякий может найти себе опору на земле... нужно только хорошо знать и помнить прошлое...
Кудрявые дымы над городом покраснели, слуховые окна зарделись ярким румянцем, напоминая мне багровые щеки племянницы Вырубова, - в этой девице, как и в дяде ее, было что-то решительно "не допускающее" думать о ней хорошо и ласково.
Одна за другою в ограду кладбища вползали темные, лохматые фигуры нищих; от крестов на землю ложились тени, такие же осторожные, как нищие.
Где-то далеко, в потемневшей зелени, дьячок тянул лениво и равнодушно:
- Ве-е-ечна-ая - ппа-а...
- За что? - сердито пожав плечами, спросил поручик Хорват. - За что - вечная память? Может быть, она лучше всех в городе солила огурцы, мариновала грибы... Может быть, он был лучший сапожник или однажды сказал что-то, о чем по сей день еще помнит улица, в которой он жил. Объясните мне человека!
И лицо его окуталось облаком крепко пахучего дыма, сильно кружившего голову.
Ветер тихо вздохнул, наклонил стебли трав в сторону нисходившего солнца, стало тихо, и в тишине резко прозвучал капризный женский голос:
- А я говорю - налево!
- Танечка, ну как же...
- Забыли! - выдувая дым длинной трубообраз-ной фигурой, проворчал старик. - Забыли, где лежит родной или знакомый...
Над красным крестом колокольни плавал ястреб, а по камню памятника, против нас, ползла бледная тень птицы, то соскальзывая за угол камня, то снова являясь на нем. Следить за этой тенью было странно приятно.
- Кладбище, я говорю, должно знаменовать не силу смерти, а победу жизни, торжество разума и труда, так-то-с! Вы вот представьте себе, каким оно было бы по моей мысли! Это история всей жизни города, это было бы способно поднять чувство уважения к людям... Или кладбище - история, или - не нужно его! Не нужно прошлого, если оно ничего не дает! История - пишется? Ну да - история событий... но я хочу знать, как события творились рабами божьими.
Широким жестом, как-то удлинившим его руку, он указал на могилы.
- Хороший вы человек, - сказал я, - и хорошо, интересно жили, должно быть...
Он, не глядя на меня, ответил тихо и задумчиво:
- Человек должен быть другом людей, - он обязан им всем, что есть у него и в нем. А жил я...
Прищурив глаз, он посмотрел вокруг, как будто искал нужное слово. И, не найдя его, веско повторил уже сказанное им:
- Надо сдвинуть людей теснее, чтобы жизнь уплотнилась! Не забывайте ушедших! Всё поучительно, всё полно глубокого смысла в жизни рабов божиих... так-то-с!..
На белые бока памятников легли багряные жаркие отблески заката, и камень как будто налился теплой кровью; всё кругом странно вспухло, расширилось, стало мягче и теплей, и хотя всё было неподвижно, но казалось насыщенным красной, живой влагой, даже на остриях и метелках трав дрожала, светясь, багряная пыль. Тени становились гуще, длиннее. За оградой, пьяным голосом, жирно мычала корова и кудахтали куры, видимо ругая ее. Где-то около церкви торопливо хрипела и взвизгивала пила.
Вдруг поручик засмеялся бархатистым смехом, встряхивая плечами, поталкивая меня и ухарски передвинув шляпу на ухо.
- А ведь я, признаться, - сквозь смех говорил он, - подумал о вас печально... подумал, что вы... вижу - лежит человек - гм? - думаю, - почему, а? Потом - ходит молодой человек по кладбищу, лицо хмурое, карман брюк оттопырен, - э-э, думаю!
- Это - книга в кармане...
- Ну, да, понимаю, я ошибся! Это приятная ошибка.., Но - однажды я видел: лежит человек около могилы, а в виске - пуля, то есть - рана, конечно... Ну, и, знаете...
Он подмигнул мне, снова смеясь негромко и добродушно.
- Проекта у меня, разумеется, нет, это просто - так... мечта! Очень хочется, чтоб люди жили лучше...
Вздохнув, он задумался, помолчал. г - К сожалению - поздно захотелось мне этого... Лет пятнадцать тому назад, когда я был смотрителем усманской тюрьмы, и...
Старик вдруг встал, оглянулся, нахмурив брови, и сказал деловито, сухо, сильно двигая коваными усами:
- Ну-с, мне пора, идти!
Я пошел с ним, хотелось, чтоб он еще и еще говорил приятным, твердым баском, но - он молчал, шагая мимо могил четко и мерно, как на параде.
Когда мы шли мимо церкви, сквозь железные решетки окон в красную тишину вечера истекало, не нарушая ее, угрюмое брюзжанье, досадные возгласы; как будто спорили двое и один скороговоркою частил:
- Что-о ты сделал, что ты, что ты, что ты-и? А другой, изредка, устало откликался:
- Отста-ань, о-отстань...