Федеральное агентство по образованию.
Государственное образовательное учреждение высшего профессионального образования.
Волгоградский государственный педагогический университет.
Филологический факультет.
Дисциплина: «История русской литературы»
Контрольная работа
на тему:
Социально-общественная проблематика романа Ф.М.Достоевского «Идиот»
.
Выполнила
Студентка 4 курса ОЗО
Арстангалиева А.Ж.
Проверила Манаенкова Е.Ф.
Волгоград 2010 г.
План
1. Введение…………………………………………3
2. Основная часть…………………………………..5
3. Заключение……………………………………..19
4. Библиография…………………………………..21
Введение
Принято считать, что “Идиот” — самое загадочное из произведений Ф. М. Достоевского. И, пожалуй, так оно и есть. Во всяком случае, едва ли найдется еще какая-нибудь вещь у писателя, столь же превратно понятая, как современниками, так и подавляющим большинством исследователей русской литературы.
Очень может быть, и сам Достоевский в итоге написал не совсем то, о чем думал — и когда только приступал к своему детищу и даже тогда, когда уже были опубликованы первые главы. Несомненно, одно: поторопившись с собственной характеристикой еще не законченного (!) романа, автор “Идиота” слишком многих тяжело озадачил, именно указав направление, в котором следовало искать разгадку смысла всего произведения. Речь, конечно, идет о знаменитых строчках из письма писателя С. А. Ивановой от 1(13) января 1868 года: “Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, — ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо — Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Все Евангелие от Иоанна в этом смысле; он все чудо находит в одном воплощении, в одном проявлении прекрасного). Но я слишком далеко зашел”.
Эти-то слова автора и определили судьбу книги.
Приняв за путеводную нить приведенные выше строки из письма Достоевского, а, впоследствии обнаружив в рабочих записях писателя две пометки “Князь Христос” и затем еще “Кн. Христос”, самые разные исследователи как-то сошлись на том, что именно в образе князя Мышкина и состоялась попытка изобразить “положительно прекрасного человека”. Но открытие это мало кого из них осчастливило — слишком много при этом возникало других загадок: и шокирующее название романа — “Идиот”, и странная болезнь героя, и череда скандалов и смертей, сопровождающая краткий миг его “вменяемости”, да и много еще чего. И все же, несмотря на все “загадки” и несообразности, в религиозно-философской критике начала века, а затем и в науке о литературе князь Мышкин вплоть до самого последнего времени, как правило, поставлялся на невидимый пьедестал в качестве, безусловно, положительного героя. Сегодня все чаще пьедестал пустеет — о Мышкине пишут иначе. Но “загадка” Мышкина по-прежнему существует, и вряд ли можно сомневаться, что разгадать ее значит подобрать ключ ко всему роману.
Не претендуя, на последние выводы, оговорюсь, что рамки этой работы включают лишь попытку рассмотрения философских суждений Князя Мышкина, хотя надеюсь в дальнейшем продолжить работу над этой темой более подробно.
Основная часть
Посмотрите на ребенка, посмотрите на Божью зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят...
Ф.М. Достоевский «Идиот»
Как сказал один из наших философов, “... в России ... более всего любят человека сердечного, а если он к тому же и совестливый, то его почитают превыше всего как своего рода святого, или, в понимании русских, как сосуд Божий”. Верно, поэтому долгое время образ князя Мышкина для многих и многих из наших соотечественников казался высочайшим примером человечности, особенно в мрачные, бесчеловечные годы. В этом взгляде заключалась — естественная, искренняя — ошибка, подобная той, что совершала одна из самых важных героинь романа, Елизавета Прокофьевна, которая ждала князя Мышкина “как брата”, которая считала, что князя ей “Бог послал”.
Почему же именно теперь возникло переосмысление образа этого “рыцаря бедного”? Потому что в “новой” России жесткость становится нормой? Или потому, что критический взгляд на князя Мышкина — это интересно, оригинально? Думается, причина в другом и причина положительная. Мы находимся в поисках нового (без кавычек), достойного
самосознания; пусть эти поиски только еще начинаются, начинать их с переосмысления творчества Достоевского — это совершенно естественно.
Достоевский правдиво говорит нам о нас самих. И не только правдиво: его творчество “берет за живое”; редко можно встретить человека, которого то, что написано Достоевским, оставляет безразличным. К его героям относишься, как к живым, и то, что они говорят, и то, что происходит с ними, трогает, как если бы это были близкие нам люди.
Вот и в Мышкине мы признали близкого, дорогого нам человека. Стоит подчеркнуть, что среди героев Достоевского Мышкин не является каким-то особым, не подлежащим критическому обсуждению, героем. Известно, что писатель любил его, но он любил его как свое создание и не считал его положительным примером. Об этом ясно сказано в самом произведении — в трезвых беседах Евгения Павловича с князем, в конце романа. Мышкин, как и другие герои писателя, “интересует Достоевского как особая точка зрения на мир и на себя самого, как смысловая и оценивающая позиция человека, по отношению к себе самому и по отношению к окружающей действительности. Достоевскому важно не то, чем его герой является в мире, а, прежде всего то, чем является для героя мир и чем является он сам для себя самого”.
Прежде всего, стоит обратиться к первой части романа. В этой части дана своеобразная экспозиция. В ней автор представляет своего героя не только персонажам романа, но и, главным образом, читателю. Автор заявляет героя, в котором воплощается главная идея романа, “моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее, а если взялся теперь, то решительно потому, что был в положении чуть не отчаянном”. Необходимо помнить и то, что роман о “положительно прекрасном человеке” в момент, когда Достоевский формулировал свою идею, уже носил название “Идиот”.
Монологи героя, его рассказы о смертной казни, о Швейцарии, о приговоренном к смерти, о Мари и детях минимально снабжены ремарками. Монологическое слово героя по мысли автора несет в себе истинную систему ценностей, что подтверждается самим повествовательным строем монологов князя Мышкина. Если сравнить их с рассказами Фердыщенко, Епанчина и Тоцкого на именинном вечере у Настасьи Филипповны, то станет очевидной маркированность монологов князя: интонационно, при помощи ремарок, фиксирующих впечатления слушателей, введения рассказов в определенный повествовательный контекст, например, рассказ Тоцкого о худшем поступке его жизни соотносится и читателями и слушателями Тоцкого с историей Настасьи Филипповны, как и рассказ князя о Мари. Только князь выигрывает от этого сопоставления, а Тоцкий проигрывает. “Лирическая тема героя и форма ее конкретизации — открыто обращенный к “миру” внешний монолог, в котором без остатка выявляется интеллектуальная компетентность и установка героя — есть результат полного и непосредственного соответствия мысли и слова Мышкина. Внешний монолог является здесь подлинной поэтической формой, адекватной самой идее героя о жизни, его отношению к действительности чужому “Я” и к самому себе”.
Рассказ князя Мышкина о Мари и детях (I глава) занимает особое место среди монологов Мышкина, ибо в нем сосредоточен тот жизненный опыт князя, с которым он идет к людям. Это его ответ на вопрос о счастье, о том, как достичь гармонии бытия. Рассказ дается в форме повествования от 1-го лица и сопровождается тремя ремарками автора, одна из которых — вводная, третья — в конце, связующая рассказ с сюжетным повествованием, и, наконец, вторая, в рамках рассказа весьма существенная, ибо она переключает внимание слушателей и читателей на принципиально другую причинно-следственную связь поступков героя. Рассказывая о том, как он поцеловал Мари, князь скажет: “Нет, не смейтесь, — поспешил остановить князь усмешку своих слушательниц, — тут вовсе не было любви”. Поступок князя продиктован не любовью, а жалостью, состраданием. Сам герой упоминает об этом в своем рассказе трижды. Главным же героем рассказа князя оказываются дети. С них он начинает свою историю: “Там... там были все дети, и я все время был там с детьми, с одними детьми”, ими заканчивает. “Угадывая” лицо Лизаветы Прокофьевны, князь скажет: “<...> про ваше лицо уж мне не только кажется, а я просто уверен, что вы совершенный ребенок во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на то, что вы в таких летах”. Счастье, которое познал герой в своей швейцарской жизни, было открыто им в общении с детьми, о чем он упоминает в начале рассказа (“Через детей душа лечится...”) и в конце (“Потом же, во все эти три года, я и понять не мог, как тоскуют и зачем тоскуют люди? Вся судьба моя пошла на них (детей)”). История о Мари становится победой князя благодаря детям. Он научил их любви и состраданию, а они сделали так, что Мари “умерла почти счастливая. Через них она забыла свою черную беду, как бы прощение от них приняла, потому что до самого конца считала себя великою преступницею”. Дети, в отличие от взрослых, оказываются открыты истине любви и сострадания. И сам князь в этом им родственен. Вместе с тем, сам герой тоже учится у детей. В них и через них он принимает жизнь, открывает радость и гармонию бытия. В них он находит примирение, и разрешение мучающих его душу чувств тоски и отчужденности от жизни. История о Мари оказывается и историей исцеления его души через помощь другому, еще более несчастному; и помощь становится действенной именно благодаря детям, их участию. В контексте творчества Достоевского дети занимают особое место и, как правило, являются мерилом истинности поступков и дел героев. Некое внутреннее соответствие субъективных нравственных убеждений героя объективной авторской системе ценностей и является залогом истинности слова и дела князя. Тем серьезнее звучат его слова о миссии, с которой он идет к людям: “Я положил исполнить свое дело честно и твердо”. По Достоевскому, мир детей — мир истинных ценностей в их первичном, неисковерканном виде; мир взрослых — мир перевернутых ценностей и отношений, мир, существующий на ложных основаниях (образцом его является логика Тоцкого в рассказе об истории Настасьи Филипповны, и далее в его собственном рассказе о камелиях на именинном вечере у Настасьи Филипповны). Способность человека оставаться ребенком — залог его нравственности, по Достоевскому. Приближение к Христу как к идеалу осуществляется как раз тогда, когда взрослый сохраняет детскую непосредственность и чистоту. Царствие Божие на земле, которое с помощью детей строит князь Мышкин, представляется ему возможным, потому что он сам такой же ребенок, как они. Врач Шнейдер, лечивший князя, говорит ему об этом перед его отъездом в Россию: “он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого; но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил”. Надо сказать, что взрослый мир противится мессианской деятельности князя, поэтому ему было “всегда тяжело” со взрослыми и он поскорее стремился уйти к детям, “своим товарищам”. И с самого дня отъезда, как только князь покинул детей, он все это время чувствовал себя несчастным и тосковал отчего-то, как вдруг в гостиной Епанчиных у него “в первый раз с того времени, стало на душе легко” От этого истинность образа князя утверждается его “детскостью”, а его сострадание воплощается в истории с детьми, в истории, сюжетом которой становится рыцарская помощь князя несчастной Мари. Реакция сестер Епанчиных, Лизаветы Прокофьевны, является еще одним свидетельством истинности мысли, слова и поступка героя (не случайно князь называет Лизавету Прокофьевну “ребенком”). Особым знаком этого становится та доверенность, которой удостаивает князя Аглая.
Слово князя в первой части оказывается неразрывно связано с делом. И не только в швейцарской истории с Мари и детьми в рассказе героя. Князь принимает на себя пощечину Гани, адресованную Варе. Реплики героя, ремарки и комментарии автора-повествователя, реакция присутствующих подчеркивают достоинство героя, превращая его “слабые” стороны в сильные. Князь одерживает победу: он заставляет людей, сталкивающихся с ним, меняться. Он открывает в них то лучшее, что в них есть. Но отношение князя к Настасье Филипповне оказывается значительно более сложным, чем сострадание к Мари. На именинном вечере князь совершит два мужественных и рыцарских поступка: он спасет Настасью Филипповну от брака с Ганей и, пытаясь спасти ее от Рогожина, сделает ей предложение. Но слово героя выразит и то, в чем он боялся признаться себе по дороге: “Я вас... Настасья Филипповна ... люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна. Я никому не позволю про вас слово сказать, Настасья Филипповна... Если мы будем бедны, я работать буду, Настасья Филипповна...”. Авторские ремарки максимально ослабят комизм ситуации, усиливая искренность и серьезность признания князя. Но так же, как чувство князя, так и отъезд Настасьи Филипповны с Рогожиным, оказываются знаками некой другой реальности жизни, не соответствующей “швейцарскому” идеалу. И дальнейшее повествование углубляет и разворачивает несоответствие идеала героя природе человека и структуре самой жизни.
Второе появление героя “на сцену нашего рассказа” сопровождается авторским описанием, дотошно рассматривающим все перемены в герое. В центре внимания оказывается костюм героя (“слишком уж сшито было по моде”). В описании в первой части костюм героя не соответствовал тому миру, в который он приехал, но зато в полной мере соответствовал князю. Во второй части несоответствие героя костюму оборачивается несоответствием той роли, которую он играет. Проблема оценки героя оказывается в дальнейшем непосредственно связана с решением сложных экзистенциальных вопросов бытия человека. Так V глава второй части ставит перед читателем вопрос о природе человека, о ее совместимости с идеалом.
Размышления князя о припадках эпилепсии переданы несобственно прямой речью героя. Слово автора-повествователя в данном случае сопрягается со словом героя, усиливая и как бы объективируя его субъективные переживания. Его ощущение мгновения “высшего бытия”, гармонии, полноты и “восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни” перед припадком как бы поддерживается словом автора: “В том же, что это действительно “красота и молитва”, что это действительно высший синтез жизни, в этом он сомневаться не мог, да и сомнений не мог допустить. Ведь не видения же какие-нибудь снились ему в этот момент, как от гашиша, опиума или вина, унижающие рассудок, искажающие душу, ненормальные и несуществующие? Об этом он здраво мог судить по окончании болезненного состояния <...>. Если в ту секунду, то есть в самый последний сознательный момент перед припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: “Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!” — то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни. Впрочем, за диалектическую часть своего вывода он не стоял: отупение, душевный мрак, идиотизм стояли пред ним ярким последствием этих “высочайших минут”. Серьезно, разумеется, он не стал бы спорить. В выводе, то есть в его оценке этой минуты, без сомнения, заключалась ошибка, но действительность ощущений все-таки несколько смущала его. Что же в самом деле делать с действительностью? В сознании самого героя расходятся действительность ощущения и действительность реальности, субъективная правда (“красота и молитва”) и объективная (“отупение, душевный мрак, идиотизм). Слово автора-повествователя объективирует субъективную правду героя. Повествовательный контекст (все размышления героя в этой главе увязаны с его предчувствием назревающего покушения Рогожина и нежеланием верить в это предчувствие) может читаться неоднозначно: и как болезненное прозрение князем намерений Рогожина, сопряженное с нежеланием верить в это прозрение, и внутренней необходимостью проверить, что же происходит на самом деле; и как провокация Рогожина на прест
Усиливающееся чувство вины князя является следствием острого противоречия между верой и действительностью, противоречия, из которого нет выхода, ибо вера в человека является стержнем личности героя, поступиться ею он не может. В результате герой винит себя в том, что он бессилен найти путь к лучшему для тех, кому необходима его помощь (Настасье Филипповне, Рогожину, Ипполиту, даже Келлеру и др.). Желание сбежать возникает в момент острого ощущения неразрешимости ситуации: “<...> ему ужасно вдруг захотелось оставить все это здесь, а самому уехать назад, откуда приехал, куда-нибудь подальше, в глушь, уехать сейчас же и даже ни с кем не простившись. Он предчувствовал, что если только останется здесь хоть еще на несколько дней, то непременно втянется в этот мир безвозвратно, и этот же мир и выпадет ему впредь на долю. Но он не рассуждал и десяти минут и тотчас решил, что бежать “невозможно”, что это будет почти малодушие, что пред ним стоят такие задачи, что не разрешить, или, по крайней мере, не употребить всех сил к разрешению их он не имеет теперь никакого даже и права <...>. Он был вполне несчастен в эту минуту”
Мысль о собственном несоответствии идеалу и чувство вины, связанное с неспособностью найти путь к идеалу, возникшие во второй части во “внутренних монологах” героя, в третьей и четвертой воплощаются в слове самого героя, в форме “внешнего монолога”. В разговоре с Евгением Павловичем “об извращении понятий и убеждений” после существенных и важных идей, которые высказывает князь, неожиданно и странно для всех присутствующих звучит его монолог: “Я знаю, что я ... обижен природой. Я был двадцать четыре года болен, до двадцатичетырехлетнего возраста от рождения. Примите же, как от больного и теперь <...>”. Эта же мысль прозвучит в выступлении князя на званом вечере у Епанчиных в четвертой части. “Внутренние монологи” героя в третьей и четвертой частях окажутся, главным образом, связаны с чувством князя к Аглае и Настасье Филипповне.
В эпизоде на музыке, чувство князя к Аглае и к Настасье Филипповне воплощается в форме “внутреннего монолога” героя (в повествовании два “внутренних монолога” оказываются рядом, в рамках одной сцены, в одной главе). Любовь князя к Аглае оказывается той “новой мыслью”, которую пытается осознать князь: “Мгновениями ему мечтались и горы <...>. О, как бы он хотел очутиться теперь там и думать об одном, — о! всю жизнь об этом только — и на тысячу лет бы хватило! И пусть, пусть здесь совсем забудут его. О, это даже нужно, даже лучше, если б и совсем не знали его и все это видение было бы в одном только сне. Да и не все ли равно, что во сне, что наяву!”. Чувство к Настасье Филипповне тоже мучительно осознается героем через ощущения: “В самом лице этой женщины всегда было для него что-то мучительное; князь, разговаривая с Рогожиным, перевел это ощущение ощущением бесконечной жалости, и это была правда <...>. Но тем, что он говорил Рогожину, князь остался недоволен; и только теперь, в это мгновение ее внезапного появления, он понял, может быть непосредственным ощущением, чего недоставало в его словах Рогожину. Недоставало слов, которые могли бы выразить ужас; да, ужас!”. Слово автора фиксирует момент осознания героем себя самого, того, что происходит с ним. Мысль о счастье с Аглаей и ужас перед судьбой Настасьи Филипповны оказываются равно невозможными для князя. “Любовь для себя”, личное счастье, так же противоречит тому идеалу, той главной идее, которая воплощена в герое, как и разрушительная любовь-жалость к Настасье Филипповне. Неоднозначность оценки героя усиливается тем, что, то прекрасное и возвышенное, что он несет в себе, оказывается несовместимо с законом жизни, с тем законом природы, о котором с ужасом будет говорить в своей исповеди Ипполит. Противоречие это будет развиваться и в сюжетной линии отношений князя с Аглаей, и в сюжетной линии отношений князя и Настасьи Филипповны. Мышкин проходит испытание и внутренней раздвоенностью: в нем обнаруживаются как будто те же противоречия, что и у других героев романа: столкновение любви для другого и любви для себя. Достоевскому было важно указать на принципиальное духовное родство героя со всем человечеством, а значит, и на свойственные ему родовые противоречия человека. В Мышкине, как и во всех, стремление к идеалу, к любви «по примеру Христа» сталкивается с «законом личности»: «Я» препятствует». Жертвенная любовь к Настасье Филипповне и потребность любви-света противоречат одна другой. Находясь во власти «двойного чувства», Мышкин плохо понимает самого себя. Ему кажется, что отношение к Настасье Филипповне определяется лишь христианским состраданием. А между тем в начале их знакомства сострадание соединяется с другими чувствами: восхищением красотой, первой любовью к женщине. Мышкин не раз «выдает» эти чувства. Позднее он сам признается: «О, я любил ее, о, очень любил... Но потом... потом... потом она все угадала...— Что мне только жаль ее, а что я... уже не люблю ее». Поняв постоянные внутренние терзания Настасьи Филипповны, ужаснувшись ее мукам, он уже был неспособен любить ее как женщину — для него это означало бы уподобиться в чем-то Тоцкому и Епанчину. Жалость вытеснила все другие чувства. А между тем со второй части романа все резче обнаруживается в Мышкине затаенная жажда любви-света, любви-радости. Любовь для другого и любовь для себя уже не совмещаются в одном чувстве, а разделяются меж двух женщин. Примечательно, что герой зачастую не в силах осознать, какое из двух чувств определяет его поступки. С какой целью приезжает он из Москвы в Петербург? Казалось бы, только для Настасьи Филипповны (на этом, «скрытом», желании ловит его Рогожин). Но князь не торопится увидеть Настасью Филипповну, он все откладывает эту встречу. Сразу же после разговора с Рогожиным он пытается сесть в вагон, «чтобы ехать к Аглае».
Раздвоение в любви приносит Мышкину большие страдания, но он страдает больше всего не оттого, что не удовлетворены его желания, а оттого, что он становится причиной несчастья любимых женщин. Он ощущает вину не только перед Настасьей Филипповной за то, что полюбил другую, он чувствует вину и перед Аглаей: князь не может помыслить без боли сердечной о лице Аглаи в ту минуту, когда она выбежала от Настасьи Филипповны: «И неужели у ней и теперь такое лицо, как тогда?.. О, да, я виноват. Я еще не знаю, в чем именно, но я виноват».
Мышкин любит не так, как другие. В его чувстве к Аглае нет внутреннего раздвоения. Раздвоение в нем вызывает противоречие между любовью и главной страстью — состраданием. Испытав потребность любви для себя, Мышкин начинает сомневаться в своей способности пожертвовать собой для Настасьи Филипповны: «Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и хотел один раз и... может быть, и теперь хочу»,— признается он Аглае. Но он все-таки оказывается способным на жертву: он решается на брак с Настасьей Филипповной, чтобы только утешить ее — «свою собственную судьбу он слишком дешево ценил». Но при этом он не стремится подавить свое чувство к Аглае, более того, он еще надеется, что сможет все объяснить ей так, что она поймет его.
Мышкин не сознает свое решение жениться на Настасье Филипповне как выбор, исключающий другое чувство, другие отношения. Герой совершает ответственный шаг в своей жизни, который воспринимается окружающими его людьми и всем Павловским обществом именно как «невозможный выбор», как нигилистический вызов обществу — родовой князь бросит невесту генеральскую дочь и женится на «потерянной женщине».
Умный и сочувствующий князю Евгении Павлович Радомский тоже видит в поступке князя ложный и опасный выбор, совершившийся от самообмана, от заблуждения чувств, оттого что он попал под власть «условно-демократических идей», под обаяние «женского вопроса». Он поражен, услышав от Мышкина, что тот любит обеих женщин и страдает от обид, нанесенных той и другой. Удивлением Евгения Павловича автор акцентирует то, что его герой по существу не совершает выбора. Он поступает так, как в сложившихся обстоятельствах он только и мог поступить, чтобы остаться верным «закону христианского милосердия».
Вопрос о вере, о природе человека и идеала, о структуре жизни воплощается и развивается на разных уровнях повествования, что значительно расширяет и углубляет контекст оценки героя, оценки его убеждений и верований. В третьей части беседа с Евгением Павловичем об извращении понятий и убеждений (I глава третьей части), рассуждения Лебедева о “веке пороков и железных дорог” (IV глава), исповедь Ипполита с его размышлениями о природе и картине Ганса Гольбейна-младшего “Мертвый Христос” (V – VII главы); разговор князя с Аглаей на зеленой скамейке (VIII глава), и случай с генералом Иволгиным (IX глава) на разных уровнях раскрывают проблему несоответствия идеала действительности, выводят эту проблему на уровень “вечных” и “проклятых” вопросов, которые пытается решить человечество на протяжении всей своей истории. Реальные судьбы героев, в орбиту которых оказывается втянут князь Мышкин, становятся жизненной проверкой состоятельности его дела.
Вера князя в человека — это своего рода “односоставность” со всеми ее положительными свойствами и глубочайшим несоответствием веку “пороков и железных дорог”. В действительности она ведет героя к подмене реальности иллюзией (званый вечер у Епанчиных), краху личной жизни (свидание Аглаи с Настасьей Филипповной), провалу дела спасения и воскрешения человека и гибели героя (финальная сцена романа). Какие акценты расставляет автор в связи со всеми этими событиями?
В эпизоде званного вечера у Епанчиных (VI-VII главы) оценка героем светских гостей по сути принципиально не совпадает с оценкой их автором: “Ему и в мысль не могло прийти, что все это простосердечие и благородство, сострадание и высокое собственное достоинство есть, может быть, только великолепная художественная выделка. Большинство гостей состояло даже, несмотря на внушающую наружность, из довольно пустых людей, которые, впрочем, и сами не знали, в самодовольстве своем, что многое в них хорошее — одна выделка, в которой притом они не виноваты, ибо она досталась им бессознательно и по наследству. Этого князь и подозревать не хотел под обаянием прелести своего первого впечатления”. Гости Епанчиных являются воплощением светских норм жизни, системы ценностей, принятой в свете. Они живут внешними формами (чинами, богатством, происхождением и т. д.), оторванными от настоящих источников человеческого бытия, веры и любви. Мерилом авторской оценки здесь является та система ценностей, воплощением которой является князь Мышкин. И тем трагичнее звучит авторская оценка ситуации: “И вот все-то это общество князь принял за самую чистую монету, за чистое золото без лигатуры”. Ложное, обманчивое впечатление князя сопоставляется с истинным положением вещей, что и обнажает разительное несоответствие того, во что хочет верить герой, действительному положению вещей. Сон князя, который приснился ему накануне и которому он сразу постарался не поверить, оказывается реальней действительного впечатления героя. В этом повествовательном контексте разворачивается внешний монолог героя, в котором он высказывает свои заветные мысли.
Монолог князя о “католичестве” продолжает столь важную для романа тему “извращения идей и понятий” в современном мире (исследователи отмечали, что идеи, которые высказывает в этом монологе герой, близки и сходны с идеями самого писателя). Князь Мышкин касается сути одного из важнейших вопросов, поднятых в этом романе, вопроса о причинах потери современным человеком веры в Бога, веры в Христа, об истоках атеизма и социализма. Спасение князь видит в “нашем Христе” (“Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они не знали!”). Но эта длинная тирада против католичества выглядит немного странно в контексте всего произведения. Надо признать, в данном случае мы сталкиваемся с одним из самых “темных” мест в романе. Здесь католицизм превращен Достоевским в такого же козла отпущения за грехи всего христианства, как инородцы за грехи России. Этот голос в Достоевском жил, и он должен был вырваться. Но не устами князя. Мышкину скорее впору бы любовь к России, от которой расширяется сердце и не остается в нем никакой ненависти. Когда Князь Мышкин говорит, что красота спасет мир, он не рассуждает, не мечтает. Это неопровержимый личный опыт. Разумеется, совершенно не убедительный для остальных, для тех кто не умеет так смотреть. Но он в самой глубине своей болезни принял руку, протянутую с неба, и эта рука день за днем вытягивала его и, наконец, вытянула. Не к тому, что называется нормой, - а мимо, мимо, прямо к порогу ослепительного чувства полного бытия…
Заключение
…то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Я не за роман, а за идею мою стою.
Ф.М. Достоевский
Не было писателя более страшного по своим бездонным глубинам, чем Достоевский. Он сам - своего рода мученик за правду, но также беспощадно заставляет мучиться и своего читателя. Писатель-пророк проводит нас через самое пекло человеческих страданий, в котором трудно остаться живым. Идеальный христианский герой в интерпретации Достоевского становится для нас дорогим, чудесным, несбыточным, как и для самого Достоевского, который сам больше всего любил именно этот роман и именно этого героя - своего князя Христа. Пусть у него герой и неправдоподобный, но духовно реальный. Трагичны идея и музыка Достоевского в романе «Идиот», но есть над ними еще и сверхреальность бытия Богочеловека, в которого сам автор верует, как в Спасителя, и в этой вере - свет, воссиявший над тьмою великой, заполняющей пространство гениального романа. Сверхидея произведения - сама вера Достоевского в Воскресшего Христа Богочеловека, поэтому, несмотря на удушающий духовный мир книги, и на то, что не остается в конце ее никакой надежды на счастье человека в этом мире, - все же она ни в коей мере не мрачна и не безысходна: есть вера в то, что из этой бездны выход один - ко Христу - Сыну Божию! Никогда для него не закрывался образ Божий в человеке. Не закрывался потому, что всюду его открывала любовь. Эта любовь сохраняла Достоевского от пессимизма. Она сохраняла его от испуга и страха. Он веровал от любви, не от страха. Пред духовным взором Достоевского всегда стоял образ Христа. И он свидетельствовал о бесконечности Божественной любви к человеку. Невозможно человеку вступать в спор с Богом и умалять Божественное свидетельство о человеке своим отчаянием или сомнением.
Напрасно Достоевского обвиняли в "розовом христианстве". Его вера была трезвой и мужественной. Он ни от себя, ни от других никогда не скрывал всего ужаса и всего трагизма греховной и падшей жизни. Но истинная вера не может извериться. Она выше отчаяния. Вера рождает надежду. И надежда светится и светит.
Библиография
1. Достоевский Ф.М. Идиот. – Роман. – Ижевск: Удмуртия, 1984
2. Роман Ф.М. Достоевского «Идиот»: современное состояние изучения. Сборник работ отечественных и зарубежных ученых под редакцией Т.А. Касаткиной. – М., 2001.
3. Лосский Н.О. Бог и мировое зло. – М., 1999
4. Померанц Г. Открытость бездне.- М., 1990
5. Курляндская Г.Б. Нравственный идеал героев Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского. – М., 1988
6. Щенников Г.К. Достоевский и русский реализм. – М., 1987
7. Труайа А. Федор Достоевский. – М., 2003
8. Герман Гессе Размышления об «Идиоте» Достоевского.
9. Г. В. Флоровский Религиозные темы Достоевского //О Достоевском. – М., 1990.