В.№35,36,41,42,43,44
Академик А. С. Орлов называл эпоху, начинающуюся с середины XVI века, — эпохой «обобщающих предприятий». «Стоглав» крепит единство и устойчивость церкви, «Домострой» вводит быт в регламентированные и идеализированные формы, «Степенная книга» и «Лицевой летописный свод» создают стройную концепцию русской истории: как бы целеустремленную к тому, чтобы стать опорой вселенского православия. Эта последняя концепция стала осуществляться в литературе уже в предшествующую пору, когда возникла идея Москвы как «Третьего Рима» — третьего и последнего; мирового царства, предназначенного провидением выполнить мировую роль, дать завершающее торжество православию и православному государству. В эпоху же, о которой идет речь, расширяется «Легенда о Белом Клобуке» — знаке не запятнанного ересями православия, который удостаиваются носить наследники Первого Рима и Царьграда — новгородские митрополиты, многие из которых переходили затем из Новгорода на Москву. Итак, в 50—60-х годах проводятся многочисленные реформы, направленные на укрепление централизованного государства, на унификацию всей культурной, политической, экономической жизни страны. Унификация эта — подведение всей страны под некие нормы, создавшиеся в представлениях правящего класса отчасти под влиянием широкой полемики, разгоревшейся в литературе в предшествующий период. Хотя сама полемика в этот предшествующий период велась довольно широко и различные точки зрения были в ней представлены с относительной свободой, — результаты полемики свелись к тому, что монархическая власть сочла оправданным свое вмешательство во все стороны жизни своих подданных, и создававшиеся произведения, в большинстве своем огромные и пышные, приобрели характер предписаний и установлений, официальных историй и поучений к созданию единообразия во всех сторонах жизни: «Стоглав», «Домострой», «Чин венчания на царство», «Великие Четьи-Минеи», «Казанская история».Во всем порядок и строгость. При этом вот на что следует обратить внимание. Предполагается единый быт всех слоев общества, единый круг чтения для всех, единое законодательство — как и единая денежная система. У одних побогаче, у других победнее, но в целом одинаковая. «Домострой» предлагает общие нормы семейной жизни для всех классов и сословий. Различие, которое допускается, — только в числе, количестве, богатстве. Двор одинаковый у крестьянина, купца, боярина — никаких отличий по существу. Все хозяйство ведется одинаково. «Великие Четьи-Минеи» предполагают общее чтение для всех. Тут и сложнейшие богословско-философские сочинения Дионисия Ареопагита и сравнительно простые жития русских святых. Разумеется, если не понимаешь, то можно и не читать, но если понимаешь, — то читать следует то, что предлагается, и в надлежащие дни года. Совершается словно возвращение к годовому кругу жизни, которое оставалось еще действенным в земледельческом и церковном обиходе. Изменения крупного исторического плана не предусматривались. Оставалось только славить историю, приведшую к утверждению Москвы как центра человечества, и настоящее, которое можно улучшать в частностях, но нельзя изменять в целом. Происходит возвращение к монументализму, характерному для литературы и искусства Киевской Руси, но только утверждающемуся на другой основе. Перед первым монументализмом открывался мир во всем его величии и грандиозности. Перед вторым монументализмом он закрывался и застывал как достигнутый идеал. Первый живил, второй мертвил. У первого было все впереди, у второго — позади. Этот второй монументализм отличался особым консерватизмом, сочетанием веры в совсем близкое достижение идеала и полного отказа от творческого отношения к современной авторам действительности.Идеал, доведенный до деталей, требует церемониальности. Эта любовь к церемониальности во всем чувствуется в XVI веке и во всем приобретает свои формы. Может вызвать недоумение: какое отношение могут иметь к литературе чин свадебный, чин венчания на царство? На самом деле в этих на первый взгляд сухих указаниях есть такая сила любви к церемониальности, которая поднимает их до уровня своеобразной поэзии. Это документы художественного творчества — творчества в области житейской, бытовой, но тем не менее не совсем обычной, ибо нельзя думать, что свадьбы справлялись всегда и всюду именно по одному чину. Скорее всего, это художественный идеал, свод рекомендаций, следовать которым надлежало лишь посильно.Стиль, который следует признать господствующим в XVI веке, — это стиль церемониального монументализма, он может быть назван также стилем второго монументализма, учитывая, что первый монументализм — это стиль XI—XIII веков.
Господствующий в XVI веке стиль характеризуется не только пышностью традиционных форм, но и особым отношением к миру, стремящимся все подчинить определенным идеалам поведения и мироустройства. Стиль этот в известной мере деспотичен, ибо он не только обнаруживает в мире определенные стороны, особенности, но и навязывает эти особенности миру, исходя в основном из нужд феодального государства, впервые осуществившего на определенном уровне свое единство на огромной территории. Вместе с тем литература все больше обращается к действительности. Само по себе это обращение может быть различным: к большей ее изобразительности и наглядности, к светскому осмыслению, к документированности или к мелочевидению, к вниманию к подробностям событий, к строгой выдержанности последовательности рассказа, к жизненной наблюдательности, к связности рассказа как к некоему своеобразному повторению жизненного процесса и т. д.
«Повесть о болезни и смерти Василия III» стремится изобразить подробности событий. Эти подробности выстраиваются в некую цельную картину болезни, беспокойных передвижений, метущегося поведения, предсмертных распоряжений великого князя. Это одна из многих в русской литературе картин смерти, для своего времени замечательная, но привлекающая внимание по преимуществу деталями и самим нарастанием событий приближающейся кончины.
Автор выражает свое отношение к событиям, жалеет великого князя, а по поводу прощания умирающего с женой замечает: «Жалосно же бѣ тогда видѣти, слез, рыдание исполнено в то время».
Некоторые подробности очень оживляют повествование. Таким, например, оказывается рассказ о том, как в спешке выронили чернеческую мантию, которую несли для пострижения в опочивальню к великому князю, и пришлось положить на него только переманатку и ряску. Реалистическая деталь вырастает из нарушения церемониала. Это значительно и в известной мере символично: отдельные элементы реалистичности противостоят церемониалу — все равно, жизненному или литературному.
И вместе с тем повесть о смерти Василия III — это не простая фактография. «Повесть» хотя и описывает реальные события, действительно происшедшие, — памятные, известные, но она незаметно придает всему характер «действа». Перед нами смерть великого князя, а не рядового человека. Эта смерть могла бы быть и «чином кончины» — чем-то вроде чина свадебного или венчания на царство. Автор повести видит не только факты, но и величие фактов, их постепенность и степенность. Умереть внезапно, без покаяния, без прощания с близкими, без осознания самим умирающим значительности происходящего с ним, — считалось в Древней Руси величайшим несчастием. Описывая нарастание болезни, медленное движение к концу, автор повести о смерти Василия III делал кончину достойной великого князя, подчинял ее некоторому «идеалу смертного конца».
Вместе с тем церемониальное обряжение событий уже не удовлетворяет читателей, и писатели начинают вносить в свое повествование разнообразные детали, делающие изображаемое легко представимым. Повествование благодаря этому разрастается, усложняется и приобретает отдельные черты реалистичности.
Стремление к соединению истории в единую причинно-следственную связь, к стилистическому объединению рассказа, к связному повествованию было настолько волевым, что выражалось даже в грандиозной попытке к иллюстрированию истории в единой манере в многотомном «Лицевом летописном своде» XVI века. Единые приемы миниатюрных изображений должны были подчеркнуть единство истории. Если раньше в летописном повествовании прерывистость повествования, скачки от одного эпизода к другому, переходы повествования из одного княжества в другое должны были изобразить незначительность того, что совершается в этом мире в противоположность единственно значительному — вечности, то теперь наступила пора, когда подчеркивалось обратное — значительность всего того, что совершается в этом мире, целенаправленность мировой истории, устремляющейся к вечности. Раньше все земное было незначительно, а значительным считалось лишь то, что свидетельствовало о вечности. Теперь выявилось обратное — земное стало значительным, как содержащее в себе вечное, божественную волю, вечное же находило себе выражение в мелочах и случайностях исторического процесса.
Если раньше прошлое представлялось как некая россыпь событий, а исторические сочинения (и в первую очередь летописи) излагали историю фрагментарно, то теперь, в XVI веке (а отчасти и раньше), историю стремились превращать в связное и сюжетное повествование. Это вызывало необходимость в ее делении на историю княжеств, городов, стран, отдельных князей. Жизнь человека также стала иметь свою «судьбу», целенаправленность. Появилась потребность в создании истории как цепи биографий и биографии соединять в историю страны («Степенная книга»), излагать историю княжений или царств.
В последующее время — в начале XVII века, в годы Смуты, поняли, что в истории есть борьба — соединение судьбы и воли людей, появились представления о роли народа, народных масс, восстаний, земских соборов и пр. Появилось и представление о двойственности натуры человека, о совмещении в нем злых и добрых черт. Пока же, в середине XVI века, это движение к новому историческому сознанию совершалось в относительно простом художественном пространстве.
Середина XVI века была ознаменована в русской истории присоединением Казани, а в истории литературы — в основном созданием такого эпохального произведения, как «Казанская история». «Казанская история» не только самый значительный памятник середины XVI века по своим художественным достоинствам и достоинствам исторического источника, не знающего себе равных по количеству сведений, сообщаемых им о присоединенном Казанском царстве, но и памятник, вобравший в себя многие новые черты литературы.
В истории литературы мы можем наблюдать периоды, которые проходят как бы под сенью одного какого-либо автора или одного какого-либо произведения. Так, например, «Повесть временных лет» осветила собой целую эпоху. Возникла она в начале XII века, но разошлась по произведениям всей Руси и жила в списках, переработках, цитатах — пять веков по крайней мере.
Конечно, «Казанская история» не может сравниться с «Повестью временных лет», но в ней самой жила литература предшествующих четырех с половиной веков в цитатах, заимствованных формулах, а главное — в идеях. При этом «Казанская история» «заглянула в будущее»: она ярко представила все те прогрессивные особенности литературы, которые разовьются в литературе второй половины XVI и XVII веков.
Что же это за особенности? Во-первых, развивается личностное, авторское начало в произведении. Автор сообщает о себе биографические данные, что раньше делалось исключительно редко и скупо. Во-вторых, происходит усложнение рассказа и усложнение авторского отношения к описываемому. Эти усложнения частично объясняются необычной судьбой автора «Казанской истории», но в целом они становятся в какой-то мере характерными для русской литературы и знаменуют собой широкое и более свободное видение мира.
Какие же события в жизни автора «Казанской истории» способствовали появлению в ней новых черт, характерных для литературы его эпохи?
Автор был пленником в Казани, принял магометанство и почетное положение при дворе казанского хана Сап-Кирея. Он пишет: «И взятъ мя к себѣ царь с любовию служити во дворъ свой, и сотвори мя пред лицемъ своимъ стояти. И удержану ми бывшу тамо у него двадесятъ лѣгь в пленении. Во взятие же казанское изыдохъ ис Казани на имя царя и великаго князя. Онъ же мя ко христовѣ вѣре обрати и ко святей церкви приобщи, и мало земли удѣла даде ми, яко да живъ буду, служа ему».
Двадцатилетнее пребывание в Казани не только в приближении ко двору, но и «при бесѣде со мною и мудръствующих честнѣйших казанцев», дало ему знание истории Казанского царства, осведомленность во всех дворцовых делах и интригах, в бытовой обстановке, хорошую ориентировку в расположении Казани и окрестных мест.
Заметно различие в осведомленности автора. То, что происходит в Казани, он знает в большинстве случаев как свидетель или долголетний житель Казани. То же, что происходит в Москве, он по большей части сочиняет по литературному этикету своего времени.
Автор давно интересовался историей Казани. Еще находясь на воле, на Руси, он расспрашивал «искуснейших (то есть наиболее осведомленных. — Д. Л.) людей, рускихъ сыновъ», но одни «глаголаху тако, инии же инако, ни един же вѣдая истинны». Только попав в плен и служа при дворе у «царя казанского», автор получил возможность удовлетворить свою любознательность и не только, по-видимому, на основании устных источников. Его сведения отличаются относительной точностью — насколько эта точность вообще была возможна при состоянии исторических знаний в XVI веке истории.
Наконец соучастие в казанской жизни и дружеские связи с казанцами позволили ему судить о них более объективно, чем судили обычно русские книжники о врагах Руси. Он и сочувствует казанцам по-человечески, и восхищается красотой города, и с полной лирической самоотдачей передает или даже сочиняет от себя слова плача о Казани казанской царицы Сююмбеки. Этот плач приурочен автором к тому моменту, когда Сююмбеку выводили из Свияжска, чтобы отправить в Москву, и перед ней открылся потрясающий по красоте вид на Казань. Плач в виду Казани должен был производить особенно сильное впечатление на тех читателей, которые знали этот открывающийся обзор.
Автор «Казанской истории» все время колеблется между сочувствием казанцам и необходимостью признавать их врагами Русского государства. Иногда он прибегает даже к житийным шаблонам в отношении Казани и казанцев. Вот характерный пример. Подобно тому как в житиях основателей монастырей воспевается красота места, выбранного святым для монастыря, так и в «Казанской истории» говорится о поисках подходящего места для строительства города царем Саином Болгарским: «И поискавъ царь Саинъ, по мѣстомъ преходя, и обрѣте мѣсто на Волге, на самой украине Руския земли, на сей странѣ Камы рѣки, концемъ прилежащи х Болгарстей земли, а другимъ концемъ к Вятке и къ Перми, зело пренарочито: и скотопажно, и пчелисто, и всякими земляными сѣмяны родимо, и овощами преизобилно, и звѣристо, и рыбно, и всякого угодия житейскаго полно — яко не обрѣстися другому такому мѣсту по всей нашей Руской земли нигдѣже точному красотою и крѣпостию, и угодием человеческим, и не вѣм же, аще будетъ как и в чюжих земляхъ».
Освобождение Василия III из казанского плена казанским царем Мамотяком за большой выкуп автор комментирует как благое деяние казанского царя: «Милуетъ бо и варваринъ, видя державнаго злостражуща».
Автор восхищается Казанью и казанцами: «Град же Казань зѣло крепок, велми, и стоит на мѣсте высоце...» Казанцы же «умѣние велико имущи ратоватися во бранѣх. И не побѣждени бываху ни от киих же, и мало таковых людей мужественых и злых во всей вселѣнней обрѣташеся». Подчеркнутое слово могло бы и отсутствовать, оно этикетно, но без него вся характеристика могла бы быть обращена к русским, а не к их врагам. Автор ссылается затем и на собственные к Шигалею чувства — «жалость бо ми душевная и сладкая любы его ко мнѣ глаголати о немъ и до смерти моея понужает». Воздав хвалу казанскому царю Шигалею, автор пишет: «Да никтоже мя осудит от вас о семь, яко единовѣрных своих похуляюща и поганых же варваръ похваляющи: таков бо есть, яко и вси знают его и дивятся мужеству его, и похваляют».
В одной и той же фразе автор «Казанской истории» называет Казань и «презлым царством сарацынским» и «предивной Казанью» — без единой оговорки.
Знание истории Казани, событий последних лет, топографии города и его окрестностей оказалось тем более ценно, что автор «Казанской истории» был весьма образован и в русской литературе. В его произведении ясно ощутимы реминисценции из «Слова о Законе и Благодати», «Повести временных лет», «Жития Александра Невского», «Слова о погибели Русской земли», «Повести о разорении Рязани Батыем», «Сказания о Мамаевом побоище» и мн. др. Его военная терминология и отдельные образы близки с теми, что знакомы нам по «Слову о полку Игореве». Здесь и сравнения с пардусами, и отдельные выражения, близкие тем, что встречаются только в «Слове» («под меч подклонити», «намостить дебри, и блата, и езера, и реки... костми», «чаша, сетованием растворяема» и пр.).
Характерно и следующее. Автор «Казанской истории» определяет и тех, кому назначено его произведение, и характер своего исторического произведения. Адресаты его — это «братия наша, воини» и «простые» читатели. «История» обращена откровенно и прямо прежде всего не к служителям церкви, а к светскому читателю. Он надеется, что читатели его «от скорби своея пременятся», то есть, очевидно, перестанут сожалеть о потерях своих родных и друзей, положивших головы свои за присоединение Казани. Произведение же свое он определяет как «сладкую повесть». Что значит «сладкая»? Означает это прежде всего то, что повесть эту «сладко читать» — она интересна, и она литературно хорошо написана. Это не самооценка, это только определение характера повествования, к которому он стремился. «Казанская история» — сюжетна и украшена, — украшена прежде всего введением драматических ситуаций, блестяще переданными или сочиненными длинными речами действующих лиц (в этих речах прежде всего сказалась вымышленность, авторское воображение).
То обстоятельство, что автор «Казанской истории» воздает должное казанцам, их мужеству, любви к своему городу, уму и сообразительности (хотя в конечном счете они в основном ошибаются, не идя на добровольное подчинение Москве), лишь усугубляет драматизм повествования.
Значительность события присоединения Казанского царства к России определялась значительностью самой предшествующей истории Казани. Это не просто присоединение к России стратегически важного пункта: это слияние историй! И с этой точки зрения, чем многозначительнее была история Казани, тем более пышным и важным оказывалось и само присоединение. Церемониальное по своей сути литературное произведение, «Казанская история» сама становилась частью гораздо большей церемонии — церемонии присоединения Казанского царства. Она была так же важна в этой церемонии, как и построение в честь взятия Казани церкви Василия Блаженного. И если последняя своей нарочитой и необычной пестротой как бы подражала Востоку, выражала своей архитектурой представление Москвы о «стиле Востока», то «пестрая» в своем отношении к казанцам и Казани «Казанская история» выражала противоречивые чувства автора: радость от присоединения Казани и уважение к ее истории, как бы признание ее исторической самостоятельности.
Другой памятник, который чрезвычайно характерен для середины XVI века, — это «Домострой». Перед нами унификация, идеализация и поэтизация быта, доведенные до предела возможного. Это не просто сборник по большей части мелких практических советов — как солить рыжики, или наказывать слуг и детей, или как класть чистую посуду, ложки и плошки, — обязательно «опрокинуто ницъ». Нет, это и более широкие рекомендации — как устроить свой дом так, чтобы в него было «как в рай войти». В «Домострое» перед читателем развертывается грандиозная картина семейного идеального быта и идеального поведения хозяев и слуг.
В отличие от своего предшественника — «Измарагда», возносившего идеал человека до требований, которые могли относиться только к святому, «Домострой» рассказывает и о поварне, о об укладах, и о хранении запасов: о делах и быте, вполне светских и жизненно мелких.
Идеал «Домостроя» — это идеал чистоты, порядка, бережливости, почти скупости, и вместе с тем гостеприимства, взаимного уважения, а одновременно и семейной строгости — запасливости и нищелюбия. И это в целом идеал трудовой жизни. И слуги и сама «государыня» (госпожа) должны не сидеть без дела — даже когда «мужь ли придет, гостья ли обычная» — «всегда бы над рукоделиемъ сидѣла сама». Иное дело — гость «необычный», то есть знатный, — тут уж сами обязанности хозяйки становились трудом, и подчас тяжелым.
Упорядоченность быта оказывалась почти обрядовой, даже приготовление пищи — почти церковным таинством, послушание — почти монастырским, любовь к родному дому и хозяйствование в нем — настоящим религиозным служением.
Степенность во всем! Нарушения домашнего обряда — почти церковный грех. Случаи недорода, дороговизны смягчены вовремя сделанными домашними запасами. Домашняя жизнь не замкнута своим двором, ибо предусмотрена помощь соседям и соседская помощь. В «Домострое» пишется и о том, как давать в долг, как сохранить ношенное, чтобы отдавать сиротам — особенно детям. Важное место в «Домострое» занимали статьи: «Какъ всякое платье кроити и остатки и обрески беречи» или «какъ платья всякое жене носити и усътроити». Старые вещи надо беречь, хранить их чисто и «поплачено», то есть в заплатанном виде, — «ино сироткам пригодитца». Осуждается в «Домострое» злоупотребление правом неволи (не само право неволи в его разных видах, — а лишь та бесчеловечность, которая может быть с ним связана). Этому посвящена особая статья — «Аще кто слугъ держит без строя». Нельзя, чтобы служанка, «у неволи заплакав», стала «лгать, и красть, и блудить», а «мужик» «и рóзбивать, и красть, и в коръчме пити, и всякое зло чинити». В быту без слез не обойдешься, но «в неволи заплакать», видимо, считалось особенно тяжелым.
Указывал «Домострой» и как наказывать, а после наказания непременно пожалеть и простить, чтобы наказываемый не затаил в душе обиды. А побить его следует «не перед людьми», а тайно, чтобы не оскорбить особенно. «А по всяку вину по уху ни по виденью (то есть по глазам. — Д. Л.) не бити, ни под серцо кулаком, ни пинком, ни посохомъ не колотить, никакимъ железнымъ или дѣревянымъ не бить» .
Если помнить об общей грубости семейных нравов, то нельзя не признать, что «Домострой» стремился к смягчению этих нравов, — стремился умно, давая тонкие, психологически обоснованные советы, прибегая к примерам и формулируя советы просто, а иногда и пословично.
Идеал — это, конечно, не реальность. Но идеал — великий и бесценный регулятор жизни. А если этот регулятор доведен до дома, до семейной жизни, входит во все мелочи быта, личного поведения в семье и в доме и во всем требует «знать меру», — то идеал, им проповедуемый, становится уже почти реальностью. Перед нами своеобразная «поваренная книга» русского быта.
В художественном же отношении «Домострой» рисует быт русских людей XVI века в различных мелочах, ибо, рассказывая о том, какой должна была быть жизнь, он давал понять и о том, в чем заключались ее нарушения, очевидно не такие уж редкие.
Спрашивается — жизнь каких классов населения пытается регламентировать «Домострой»? Конечно, в первую очередь — имущих, зажиточных и даже весьма зажиточных. Двор, который описывается и устраивается в «Домострое», — это двор и боярский, и купеческий, и, может быть, даже еще выше — княжеский. Но «Домострой» обращен и к тем, «у кого селъ нет» .
Привлекает к себе внимание и указание по крестьянству: как кормить корову, как ее доить, «а самой руки умыти чисто», вымыть вымя у коровы, и «потиралцемъ чистымъ вытерть, и в чистомъ мѣсте издоить, и во всяком бережении» корову сохранить . То же пишется и о «лошадках» (оцените это ласкательное слово!), и о коровках, и о кобылках, и о телятах, и о ягнятах, и о курах, и о гусях, и свиньях, и утках.
Заботой о неимущих людях проникнуты и советы «Домостроя»: как добыть запас, чтобы он не был «втридорога, а не милой кусъ». «Милый кус» — это тот товар, что действительно надобен и по вкусу .
Древняя Русь знала разграничения между классами не в характере быта, как это стало в послепетровской Руси, а главным образом в степени накопленных богатств, в наличии слуг и величине хозяйства. Поэтому кое в чем идеал, нарисованный «Домостроем», мог быть и идеалом крестьянства, хотя и успевшего сильно обнищать при централизованной власти.
Как бы чувствуя недостаток духовности в «Домострое» (а этот недостаток и сделал его в XIX веке символом ретроградности в жизни), составители заканчивают его наставлением для души. Автор «Домостроя» понимал, что жизнь не может ограничиваться заботой о материальных и бытовых благах, о доме и о хозяйстве, а потому присоединил к своему сочинению наставление благовещенского попа Сильвестра возлюбленному его сыну Анфиму. Наставление это служит как бы духовной параллелью к остальному сугубо материалистическому тексту «Домостроя» и, возможно, составлено одним и тем же автором: уж слишком много — и в основной части «Домостроя», и в его заключении — общих тем и выражений. Сильвестр нет-нет да сбивается на хозяйственные темы «Домостроя», хотя и пытается перевести их в план «духовности».
Литература в середине века живет в полной мере произведениями, созданными и в предшествующие века. Эти произведения изменяются, дополняются, редактируются, приспосабливаясь к требованиям эпохи. Одним из таких произведений, жившим в течение нескольких столетий, был «Измарагд», созданный, по-видимому, еще в XIV—XV веках. «Измарагд» — первое систематическое наставление «как жить», но наставление по преимуществу духовное. Он расширялся, дополнялся, и одно из его наиболее интересных «расширений» относится как раз к рассматриваемому времени. «Домострой» оказался уже «Измарагда» как духовного наставления, зато гораздо шире в своих бытовых рекомендациях. И это очень типично. Жизнь должна была быть регламентирована во всех своих мелочах и бытовых подробностях. Даже опечатки и разночтения в рукописных книгах были опасны в культурной жизни, и вслед за попытками исправления текста священных книг, к которым был в предшествующий период привлечен афонский ученый — Максим Грек, теперь в целях предотвращения каких-либо расхождений в тексте учреждается книгопечатание.
История литературы не ограничивается литературой. В литературе есть сторона, обращенная к истории, так же как в истории — одна из сторон, обращенная к литературе.
В истории к литературе обращено ожидание будущего; в литературе же к будущему обращено ее лицо, — даже когда она говорит о прошлом. Литература — выразитель настоящего, своей современности, современность же всегда глядит в будущее. В литературе действенны не только традиции, но и настороженный взгляд вперед. И это должно учитываться в литературоведении, в обобщениях, посвященных той или иной эпохе литературы.
Характеризованная нами эпоха, кульминацией которой было начало царствования Ивана Грозного, была полна столь напряженного ожидания окончательного разрешения всех проблем, что она не могла не кончиться в условиях феодализма трагическими последствиями. Там, где нет еще научного предвидения, а господствует мифологическое мышление, создающее свой миф будущего, попытка овладеть мифом, претворить его в жизнь не может не разочаровывать трагически. В мифологическом мировоззрении есть всегдашнее стремление остановить время, достичь идеального покоя и вечности. Но развитие неостановимо, в нем нет покоя и есть жертвы.
Чтобы понять середину XVI века, мы должны заглянуть и в близкое будущее этого движения к мифологическому идеалу, к той мифической модели, по которой должна была течь вся русская жизнь в эпоху безграничной феодальной монархии и безграничной «одинокой» власти единых представлений о жизни.
Мнимая близость идеала к осуществлению, конкретная подробность этого идеала, выраженная во внешних и внутренних успехах, создавали нетерпение и нетерпимость, и обе они вместе в конце концов привели к деспотизму, который тем более оказывался жестоким, чем меньше его понимали подвластные люди — современники, а впоследствии историки. Грозный, полный надежд в начале своего царствования, стал затем свирепеть от бессилия, как можно скорее и полнее провести в жизнь идеал и от непонимания того — почему это ему не удается, хотя все казалось ему таким ясным и необходимо понятным. Его подданные тем более были раздражающе пассивны, чем больше они не понимали того, чего от них хотят. Единство одиночеством власти и связанным с этим одиночеством своеволием. Грозный власти, сосредоточенной в руках одного «всесильного» монарха, оборачивалось же в конце концов не столько желал осуществления идеала, — он его во второй половине царствования почти и забыл, — сколько стремился осуществить свою полную власть над подданными — всеми: холопами и боярами, крестьянами и дворянами. Он обманчиво видел причину своих неудач в недостатке повиновения. Пассивность раздражала его больше, чем любое открытое восстание. Карающий меч Грозного каждый раз увязал в тине несопротивления, не встречая препятствий, которые могли бы оправдать силу его размаха. Грозный ломал то, что было мягко; он рвал то, что было несопротивляющимся; он с силой гнул то, что на самом деле гнулось легко. И при этом он постоянно считал, что неудача происходит от недостатка примененной силы. Он убирал советников и все более начинал страдать от одиночества безграничной власти. Было от чего стать неуравновешенным и сходить с ума.
Жестокость и нетерпимость власти вызваны были не только личными и случайными свойствами Ивана Грозного, как часто думают. Эта жестокость лежала в социальном порядке вещей: эпоха подошла к воплощению полной средневековой унификации, — подошла, но не могла ее до конца осуществить. Монархическая же унификация казалась крайне необходимой после мучительных столетий политических разладов и феодальной культурной раздробленности. Оставшееся для достижения идеала малое, казалось, уже не имело реальных сил для сопротивления. Но вот в этом-то и крылась ошибка. Сопротивление монарху, всякое проявление хотя бы небольшого произвола злило, вызывало жестокое подавление и вместо идеала усиливало деспотизм, а вместе с деспотизмом — произвол, дробление еще худшее, чем раньше, отделение и бегство из центра на окраины — на Север в леса и на Юг в степи, на Восток, — что привело к освоению Сибири, на Запад — для продления в Польско-Литовском государстве той культурной работы, которая оказывалась невозможной в центре. Иван Федоров продолжает печатать книги в Остроге и Львове, Андрей Курбский — охранять и насаждать православие в Польско-Литовском государстве и полемизировать с Грозным, упрекая его за жестокость по крупным и мелким поводам.Мелочи в конце концов стали мстить за себя и превратились в крупнейшие препятствия на пути к мифологическому идеалу всеединства, к которому стремился не один Грозный.
В.№37,39
Важнейшим достижением в области культуры стало начало книгопечатания. Первая типография в России начала работать около 1553 г., но имена первых мастеров нам неизвестны. В 1563 г. в Москве по царскому повелению и на государственные средства сооружается типография. Создателями и руководителями Печатного двора (размещался невдалеке от Кремля на Никольской улице) были дьяк одной из кремлевских церквей Иван Федоров и белорусский мастер Петр Мстиславец. В марте 1564 г. вышла первая книга "Апостол", хорошо исполненная в техническом отношении. Она отличалась четким красивым шрифтом, многочисленными заставками, была также выполнена гравюра "апостол Лука" и т.д. В 1565 г. вышли два издания другой книги - "Часовник". Иван Федоров был не только мастером-типографом, но и редактором: исправлял переводы книг "Священного писания", приближал их язык к языку своего времени. Однако вскоре он и Мстиславец вынуждены были покинуть Москву. Причины этого до конца остаются невыясненными. Обосновавшись на Украине (во Львове и Остроге), они в последующие годы снова выпускают ряд крупных изданий: вновь "Апостол", а также "Библию". Во Львове была напечатана и первая книга светского содержания: букварь с грамматикой (1574).
Не прекратилось издательское дело и в России: во второй половине XVI в. работали типографии в Москве и в Александровской слободе. Всего было издано 20 книг, некоторые тиражами до тысячи экземпляров.
Впрочем, печатная книга даже в XVII в. не вытеснила рукописную, потому что печаталась в основном богослужебная литература, летописи, сказания и даже Жития святых по-прежнему переписывались от руки.
Более широкими ценностными измерениями отличается образ жизненного пространства Московского государства. Идентификация мироощущения русского человека со своей Землей этой сложной эпохи невозможна без утверждения устойчивых кодов самосознания, где противопоставляется духовное «Я» русского этноса культурным и религиозным традициям, пришедшим из «другой», иноземной культуры. Такое противопоставление реализуется в русском сознании в обновляющихся догматах и ритуалах русского православия, в культуре рукописной книги, преимущественно богословского содержания. Анализируя особенности духовной жизни Московского государства, С. А. Левицкий справедливо отмечает, что для этой эпохи характерен «отрыв от вселенскости и утверждение русского как синонима истинно православного», основанием духовного обособления становится церковь, «происходит обособление и самозамыкание русской церкви, подмена вселенских традиций – традициями местными».
Начавшийся в русской культуре переход от идеи святости Руси к мессианским устремлениям православной русской церкви, к ценностям великодержавной власти дополняется разрушением «вотчинного сознания» и медленным оттеснением «бытового исповедничества» идеями избранничества русского народа как религиозной формы проявления национального патриотизма. Культурный сдвиг, вызванный началом распространения во второй половине XVI в. в Московском государстве книгопечатания, явился началом культуры печатной книги, созданием «книжного пространства», вовлекающего в текстовые структуры книжного языка все новые слои грамотных людей. Культура книжного общения обретает свои новые формы и по-своему влияет на жизненное пространство, формирует новые духовные центры. На одном полюсе духовного пространства, все больше структурированного культурой книги, сохраняется влияние житий святых, поучений Сергия Радонежского, более поздних богословских трактатов Нила Сорского, старцев Филофея, Макария, богослова Иосифа Волоцкого. На другом духовном полюсе все заметнее обнаруживается влияние светских произведений Федора Карпова, Ермолая-Еразма, Ивана Пересветова. Последний подчеркивал, что свобода порождает храбрость и отвагу, рабство убивает их. Становление в духовной жизни Московского государства индивидуального жизненного пространства ярких личностей приводит к тому, что коллективные концепты-ценности как явления общенационального сознания Древней Руси с весьма однотипными смысловыми структурами перемещаются в XVI в. в духовную сферу индивидуального сознания, индивидуального постижения смыслов и кодов национальной культуры. Ценностное сознание личности по-разному оценивает исторические деяния своих предков и современников, поднимается на уровень самостоятельного исторического мышления.
В.№40,45,38,46
Литература первой половины XVII в. в центре своего внимания имела события Смутного времени. В основном это были публицистические произведений. Так, в конце 1610 - начале 1311 гг. в Москве стала распространяться "Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском". Она была проникнута страстным патриотическим призывом к борьбе с иноземцами, осуждала пособников интервентов. Анонимный автор обращается ко "всяких чинов людям" подняться с оружием на врага. Глубоко скорбит о судьбе, постигшей Отечество, автор другого произведения: "Плача о пленении и о конечном разорении превысокого и пресветлейшего Московского государства в пользу и наказание слушающим" (1612). Неизвестные литераторы того времени обращались и к изображению героев смуты - положительных и отрицательных. Одному из предводителей сопротивления М.В.Скопину-Шуйскому посвящено "Писание о преставлении и погребении князя Михаила Васильевича, рекомого Скопина", а Лжедмитрию I - "Сказание... о Гришке Отрепьеве и о похождении его".
Первыми попытками объяснить причины и события Смутного времени стали "Временник" дьяка Ивана Тимофеева и "Сказание" келаря Тронце-Сергиева монастыря Авраамия Палицына, а также так называемое "Иное сказание" и сочинения князя И.А.Хворостинина и князя П.М.Катыревя-Ростовского. Около 1630 г. создастся "Новый летописец", в котором излагались события от смерти Ивана Грозного до возвращения из плена патриарха Филарета.
"Новый летописец" был одной из последних русских летописей, в которых на разнообразные сюжеты обязательно накладывалась временная сетка. Так называемые Сибирские летописи ("Есиповская летопись" и другие) представляют собой уже литературно-повествовательные произведения.
Общественно-политическая жизнь России XVII в. отразилась и в произведениях, написанных во второй половине века. Защита самодержавия звучит со страниц трактата Юрия Крижанича "Политика" и сочинений Симеона Полоцкого. Выдающимся памятником русской литературы стало "Житие протопопа Аввакума, им самим написанное". "Житие" - остросюжетное произведение, в котором автор на примере полной страданий и драматических коллизий собственной жизни повествует о преданности идеалам древней русской жизни и неприятии "латинской" новизны. Его рассказ написан простым языком, повествование ведется динамично и эмоционально. Сочинения протопопа Аввакума (1621-1682), главы старообрядчества, представляют собой крупнейшее явление в истории русской литературы. Главное произведение Аввакума - "Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, - написано в период 1672-1673 гг в пустозерской тюрьме и признано литературным памятником культуры мирового значения. Написанная им автобиография - "Житие протопопа Аввакума", челобитные и духовные сочинения - едва ли не самые значительные после "Слова о полку Игореве" образцы древнерусской литературы: "Осень была, дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал. Как били, так не больно было с молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: "за что ты, сыне божий, попустил меня ему таково больно убить тому? Я ведь за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!". Впрочем, Аввакум тотчас спохватывается, и звучит формула вечного утешения всех верующих: "...яко многими скорбьми подобает нам внити во царство небесное...". Виднейший представитель раскола, яркий публицист и непримиримый борец - протопоп Аввакум. Подвернутый жесточайшим репрессиям, он не сдался и был за это - редкое на Руси дело! - сожжен.
Своеобразным литературным памятником является сочинение бежавшего в Швецию в 1664 г. подьячего Посольского приказа Григория Котошихина, в котором деловым языком дается подробное (но не всегда объективное) описание русского государственного аппарата.
Новым литературным жанром явилась бытовая реалистическая повесть. В бытовых повестях происходит отход от средневековых представлений о "предопределенной" свыше человеческой судьбе. В них жизнь героя зависит во многом от его личных качеств, таких, например, как ловкость и деловитость. Таким образом, наблюдается поворот к освещению личной жизни людей, более того, возрастает интерес к внутреннему миру человека. Вместе с тем, в центре повествований уже не исторические литературные персонажи, а вымышленные, отсюда - создание чисто литературных образов.
Бытовая повесть XVII в. обращается к судьбам людей разных социальных сред, прежде всего купечества и дворянства. Наиболее значительными произведениями являются "Повесть о Фроле Скобееве", "Повесть о Савве Грудцыне", "Повесть о Горе-Злочастии", "Повесть об Улиании Осорьиной".
Другим новым жанром литературы XVII в. стали сатирические повести. Большинство из них - "Сказание о куре и лисице", "Калязинская челобитная", "Повесть о Карпе Сутулове", "Повесть о бражнике" - своим острием нацелены на быт и нравы церковников. Едко высмеиваются лицемерие и стяжательство духовенства, пьянство и распутство монахов. Объектом сатиры становится и неправый суд с его продажными судьями и беспринципными решениями. Из произведений этого жанра выделяются "Повесть о Шемякином суде" и "Повесть о Ерше Ершовиче".
С именем белорусского просветителя Симеона (Самуила) Полоцкого, приглашенного в 1661 г. в Москву для обучения царских детей, связано возникновение силлабического стихосложения. В 1678-1679 гг. появляются два сборника его стихотворений: "Вертоград многоцветный" и "Рифмологион". В творчестве С.Полоцкого воплотился так называемый "стиль барокко": стихи его хотя тяжеловесны, но помпезны и нарядны, в них звучат панегирические тона, идеализировавшие самодержавное правление. Продолжили это поэтическое направление в конце века Сильвестр Медведев и Карион Истомин.
Среди популярных переводных повестей необходимо отметить "Повесть о Бове королевиче" и "Повесть о Еруслане Лазаревиче". Обе они испытали сильнейшее влияние русского фольклора, в связи с чем приобрели сказочный характер.
Б широких массах по-прежнему бытовали произведения устного народного творчества. Одним из любимых героев становится Степан Разин, вокруг имени которого складываются легенды, песни, сказания. Интересно, что в переработанных древних былинах народный вождь оказывался в одном кругу былинных героев вместе с Ильей Муромцем, а в некоторых вариантах последний становился есаулом на корабле Разина.
В.№47
«Поэтическая» повесть была рассчитана на то, чтобы склонить на сторону казаков московское общественное мнение, повлиять на земский собор. Устами турок в ней высказывались неприятные для московских властей истины: «И то вам, ворам, даем ведати, что от царства вашего, Московскаго никакой вам помощи и выручки не будет, ни от царя, ни от человек русских». Казаки в повести соглашались с этим предостережением: «И мы про то сами без вас, собак, ведаем, какие мы в Московском государьстве на Руси люди дорогие, ни х чему мы там не надобны... А нас на Руси не почитают и за пса смердящего. Отбегаем мы... из работы вечныя, ис холопства неволнаго... Кому об нас там потужить? Ради там все концу нашему. А запасы к нам хлебные и выручки с Руси николи не бывали». Здесь краски излишне и намеренно сгущены: Москва щедрой рукой посылала на Дон хлебное и пороховое жалованье. По-видимому, автор повести уже не верил в поддержку царя и боярской верхушки. Горькие упреки казаков-защитников крепости — это апелляция к земскому собору, последней надежде азовских героев. «Поэтическую» повесть сочинял весьма начитанный человек. Он опирался на широкий круг книжных источников, и особенно на «Сказание о Мамаевом побоище», откуда заимствовал приемы описания вражьей силы. Однако не парафразы и не скрытые цитаты определяют художественную специфику памятника. В поэтике повести два организующих фактора: художественное переосмысление канцелярских жанров и использование фольклора. . Автор широко пользовался устным творчеством казаков. Надо сказать, что из книжных источников он также брал прежде всего фольклорные мотивы. Повесть начинается как типичная выписка из документа: казаки «своему осадному сиденью привезли роспись, и тое роспись подали на Москве в Посолском приказе... думному дьяку... а в росписи их пишет». Далее следует пространный перечень войск, посланных к Азову «турским царем Ибрагим-салтаном», перечень пехотных полков, конницы и пушкарей, крымских и ногайских мурз, горских и черкесских князей, европейских наемников и даже «поморских и кафинских черных мужиков, которые у них на сей стороне моря собраны... с лопаты из заступы на загребение наше, чтобы нас, казаков, многолюдством своим в Азове городе живых загрести и засыпати бы им горою великою». Последняя фраза — это авторская ремарка, нарушающая сухой и деловой канцелярский стиль. Такое нарушение вовсе не случайность. Это художественный прием. Дело в том, что перечень войск, на первый взгляд документально бесстрастный, в то же время эмоционально окрашен. Методически перечисляя новые и новые отряды турок, автор нагнетает впечатление страха и безнадежности. Он и сам как бы во власти этих чувств. Он ужасается тому, что написал, и перо выпадает из его руки: «Тех-то людей собрано на нас, черных мужиков, многие тысечи без числа, и писма им нет — тако их множество». Так говорит человек, прекрасно знающий о благополучном исходе осады. Значит, это не канцелярист и не летописец. Это — художник. Он осознает, что контраст создает эмоциональное напряжение. Чем безнадежнее выглядит начало, тем эффектнее и весомее счастливый конец. Эта контрастная картина — главная, но дальняя цель автора. Пока же он подготовляет почву к переходу от канцелярского стиля к полуфольклорному стилю воинской повести, к гиперболически-этикетному изображению несметных вражеских полчищ. Именно здесь он обращается к «Сказанию о Мамаевом побоище». Турецкие орды «поля чистые изнасеяли». Там, где расстилалась привольная степь, выросли леса «людми их многими». От многолюдства пеших и конных полков «земля... под Азовым потреслася и погнулася, и из реки... из Дону вода на береги выступила от таких великих тягостей». Пушечная и мушкетная стрельба уподоблена грозе — «бутто гром велик и молния страшная ото облака бывает с небеси». От порохового дыма померкло солнце, «как есть наступила тма темная». «И страшна добре нам стало от них в те поры, — восклицает автор, — трепетно и дивно их несказанной и страшной и дивной приход бусурманской нам было видети!» Переходы от канцелярского стиля к фольклорному и в дальнейшем остаются самой характерной приметой авторской манеры. Вот «прощание» казаков, изнемогших в кровопролитных сражениях: «Простите нас, леса темныя и дубравы зеленыя! Простите нас, поля чистые и тихия заводи! Простите нас, море синее и реки быстрые!.. Прости нас, государь наш тихий Дон Иванович, уже нам по тебе, атаману нашему, з грозным войском не ездить, дикова зверя в чистом поле не стреливать, в тихом Дону Ивановиче рыбы не лавливать». Это почти точная передача стилистики донских песен, насколько мы их знаем по более поздним записям. Автор не только чередует канцелярский и фольклорный стили — он соединяет их, насыщая фольклоризмами деловой жанр и таким образом художественно его переосмысляя. Наиболее выразительный пример такого переосмысления — вымышленные речи, которыми обмениваются турки и казаки. В «гладкой речи» турецкого военачальника изложены вполне реальные претензии султана. Оратор и угрожает и льстит казакам, но в угрозы и лесть вплетены фольклорные образы. «Видите вы и сами, глупые воры, — говорит он, — силу... великую неизчетну... Не перелетит через силу нашу турецкую... птица паряща, устрашится людей от много множества сил наших, вся валитса с высоты на землю». Если вы оставите крепость, продолжает он, то мы станем вас во веки веков называть «богатырями святорусскими». Казаки, со своей стороны, не остаются в долгу. Они бранят султана за непомерную гордыню — и бранят без всякого стеснения. Султан — и «худой свиной пастух наймит», и «смрадной пес», и «скаредная собака». Эта брань сродни той «литературной брани», которая встречается во многих памятниках XV11 в., также художественно переосмысляющих деловые жанры, — в легендарной переписке с турецким султаном Ивана Грозного, затем запорожских и чигиринских казаков. От песенного лиризма до «литературной брани» — таков стилистический диапазон повести. Вся она построена на контрастах, потому что ее исторической основой также был контраст — контраст между горсткой защитников Азова и огромным скопищем осаждающих. Повесть оканчивается тем, что, отбив последний приступ, казаки бросились на турецкий лагерь. Турки дрогнули и обратились в бегство. Если прежде казаки «срамили» султана словесно, то теперь они посрамили турок делом: «От нашия руки малы и от казачества Донского вольного срамота стала вечная от всех земель, от царей и от королей». Земский собор не обошелся без жарких споров, но возобладало мнение царя: Азов нужно вернуть туркам. Уцелевшие защитники крепости покинули ее. Чтобы сгладить тяжелое впечатление, которое произвел на Войско Донское этот «приговор», царь щедро наградил всех казаков из «станицы», присутствовавших на соборе. Исключение было сделано только в одном случае: есаул Федор Порошин, беглый холоп и писатель, был сослан в Сибирь. «Поэтическая» повесть об Азове была по достоинству оценена современниками. Она распространялась во множестве списков и неоднократно перерабатывалась. На ее основе и на основе «исторической» повести об азовском взятии во второй половине XVII в. была создана «сказочная» повесть об Азове.
В.№58,56
XVII век в России стоит на грани двух больших эпох — Средневековья и Нового времени. В. И. Ленин ведет начало Нового времени в русской истории «примерно с 17 века» (Ленин В. И.
Полн. собр. соч., т. 1, с. 137). Образование общерусского рынка, громадные социальные движения, выдвижение на историческую арену новых социальных слоев — все это способствовало значительным переменам в культурной жизни страны, росту новых представлений и нового сознания.
В течение всего XVII в. происходило накапливание практических знаний. Особенно велик вклад русских людей XVII в. в мировую географическую науку. Русские сделали ценнейшие географические открытия на Севере и Северо-Востоке Азии. В 1633 г. И. Ребров и И. Перфильев прошли по реке Лене до ее устья. В 1641 г. М. Стадухин прошел по реке Индигирке и дальше морем до Колымы. В 1643—1646 гг. В. Поярков обследовал берега Охотского моря, а в 1643 г. Ф. Попов и С. Дежнев проплыли из Ледовитого океана в Тихий, установив, что Азия отделена проливом от Америки. В 1647—1651 гг. Е. Хабаров совершает свое путешествие по Амуру. Русские «землепроходцы» составляют интереснейшие записки о путешествии в Китай и Монголию (И. Петлин, Ф. Байков, Н. Спафарий). Географические материалы обобщались в Сибирском приказе. Сюда поступали устные сведения, статейные списки и чертежи.
В конце XVII в. появляются и первые ученые-географы. К ним в первую очередь следует отнести Семена Ремезова. Ремезов был выдающимся картографом, историком Сибири, своеобразным этнографом и археологом. По заданию Сибирского приказа в 1696 г. Ремезов составляет чертеж всей Сибири, в 1701 г. он заканчивает огромный атлас Сибири. Ему принадлежит также этнографическая карта Сибири и «История Сибирская».
В XVII в. переводится много иностранных книг, исторических, географических, медицинских, философских и т. д. Среди них — «Книга, глаголемая космография» Меркатора, четыре тома атласа Блеу, география Луки де Линда, в которых пропагандировалась система Коперника. Изложение системы Коперника имелось и в переводе труда данцигского астронома Гевелия «Селенография» («Описание луны»). Переводятся книги по военному делу: «Учение и хитрость ратного строения некоторых людей» Вальхаузена и «Голландский воинский устав о наказаниях».
В XVII в. делаются попытки создания ряда собственных практических руководств. Сведения по математике, физике и химии сообщал «Устав ратных, пушечных и других дел, касающихся до воинской науки» А. Михайлова.
Значительно увеличивается количество библиотек и расширяется их состав. В XVII в., кроме библиотек монастырей, известны библиотеки Посольского приказа, библиотека Московской типографии, царская библиотека, библиотеки отдельных представителей знати и церкви — А. Л. Ордина-Нащокина, А. С. Матвеева, патриарха Никона и др. В библиотеках того времени, кроме русских, было много книг на латинском, греческом, польском, немецком и других языках.
В XVII в. начинает живо ощущаться потребность в образовании: именно этим было вызвано во второй половине XVII в. устройство правительственных и частных школ. Школы были открыты в некоторых монастырях. Целью обучения было по преимуществу овладение языками, латинским и греческим. Преподавались также грамматика, риторика и философия. В 1668 г. в Китай-городе была открыта школа для преподавания грамматики славянского, греческого и латинского языков. В 1680 г. открылась школа при Печатном дворе, где обучение велось также по преимуществу языкам. В 1685 г. начались занятия в московской Славяно-греко-латинской академии. Преподавателями ее были ученые греки — братья И. и С. Лихуды. Славяно-греко-латинская академия была первым высшим учебным заведением в России.
Значительные перемены происходят и в русском искусстве. Эти перемены вызваны все более и более укреплявшимися связями с Украиной,
Белоруссией, Польшей и с Западной Европой.
В русской живописи XVII в. заметен все больший отход от условности средневекового искусства, от заветов старого иконописного письма. Иконописцы стремятся к реальной передаче внешнего мира, к правдивому и точному изображению жизни. Это стремление к реалистической манере письма особенно ярко проявляется в творчестве крупнейшего русского художника XVII в. Симона Ушакова. Иконописный «лик» уступает место в его творчестве живому человеческому лицу. Созданные им образы «святых» носят «плотский», человеческий характер, далекий от старых иконописных шаблонов.
Во второй половине XVII в. развертывается интенсивная деятельность Оружейной палаты (в Московском Кремле), ставшей своеобразной русской Академией художеств. Здесь сосредоточивается много русских и иноземных художников. Сам факт приглашения в Россию иностранных художников говорил о том, что русская иконопись перестала удовлетворять вкусам большинства общества. Все сильнее и смелее проявлялась тяга к европейской живописи, к ее более реалистическим принципам.
Историко-литературное значение XVII в. не получило еще достаточно точного определения. Одни исследователи, и их большинство, относят XVII в. целиком к древней русской литературе, другие — видят в нем появление литературы новой, третьи вообще отказываются дать ему ту или иную историко-литературную характеристику.
Это век, в котором смешались архаические литературные явления с новыми, соединились местные и византийские традиции с влияниями, шедшими из Польши, с Украины, из Белоруссии.
Это век, в котором прочно укоренившиеся за шесть веков литературные жанры легко уживались с новыми формами литературы: с силлабическим стихотворством, с переводными приключенческими романами, с театральными пьесами, впервые появившимися на Руси при Алексее Михайловиче, с первыми записями фольклорных произведений, с пародиями и сатирами.
Это век, в котором одновременно возникают литературы придворная и демократическая.
Наконец, в том же XVII в. мы видим появление профессиональных авторов, усиление чувства авторской собственности и интереса читателей к автору произведения, к его личности, развитие индивидуальной точки зрения на события и пробуждение в литературе сознания ценности человеческой личности самой по себе, независимо от ее официального положения в обществе.
Несомненно, что все эти и иные явления XVII в. сделали возможным ко второй трети XVIII в. включение русской литературы в общеевропейское развитие, появление новой системы литературы, способной стать на один исторический уровень с литературами Франции, Германии, Англии, развиваться вместе с ними по одному общему типу, воспринимать их опыт и примыкать к общеевропейским литературным направлениям — барокко, классицизму, позднее — к романтизму, реализму, натурализму и пр. без всяких ограничений, снижающих или сокращающих значение этих направлений на русской почве.
Явления Предвозрождения, охватившие Русь в конце XIV и начале XV в., не получили в дальнейшем должного развития. Разрыв с византийской культурой-современницей в результате турецкого завоевания Византии и сохранение только связей с византийскими традициями замедлили и культурное развитие Руси. Вместо того чтобы поддерживать изменения, византийское влияние стало эти изменения задерживать. Но еще тяжелее была для русской культуры гибель городов-коммун — Новгорода и Пскова, ускоренное развитие централизованного государства, обусловленное внешней опасностью при недостаточности экономического развития. Ренессансные явления в русской культуре не были, однако, убиты в корне. Развитие их только задержалось, появление многих из них было отсрочено, перешло в новое состояние. Исследования Н. К. Гудзия, В. Ф. Ржиги, А. И. Клибанова, Я. С. Лурье, Н. А. Казаковой, М. П. Алексеева и других ясно показали существование на Руси ренессансных явлений, хотя и в неразвитом виде.
В XVII столетии, после века необузданных притеснений и государственного вмешательства в литературное творчество, эти ренессансные явления вдруг получают позднее развитие и смешиваются в конце века с явлениями барокко, шедшими с Запада. Ренессанс вступает в свои права, но его развертывание идет не совсем нормально, как у всякого опаздывающего явления. Запоздалое цветение Ренессанса и создало ту пеструю картину, которую являет собой русская литература в XVII в.
Если кратко, в немногих словах, определить значение XVII в. в истории русской литературы и в истории русской культуры в целом, то придется сказать, что главное было в том, что век этот был веком постепенного перехода от древней литературы к новой, от средневековой культуры — к культуре Нового времени. XVII век в России принял на себя функцию эпохи
Возрождения, но принял в особых условиях и в сложных обстоятельствах, а потому и сам был «особым», неузнанным в своем значении. Развитие культурных явлений в нем не отличалось стройностью и ясностью. Так бывает всегда, когда историческое движение сбито посторонними связями, внешними неблагоприятными обстоятельствами.
Русская литература на грани XVI—XVII вв. стояла перед необходимостью подчинения литературы личностному началу, выработке личностного творчества и стабильного, авторского текста произведений. Она стояла перед необходимостью освобождения всей системы литературных жанров от их подчинения «деловым», внелитературным задачам и созданию общих форм литературы с западноевропейскими. Развитие критики и литературных направлений, периодической печати, театра и стихотворства, активизация читателей и освобождение литературы от подчинения церковным интересам, проявление самостоятельности писательских мнений, оценок и т. д. — все это должно было появиться в XVII в., чтобы сделать возможным окончательный переход во второй четверти XVIII в. к новому типу структуры литературы, к новому типу литературного развития и к новому типу взаимоотношений с литературами стран европейского Запада. «Европеизация» русской литературы в XVIII в. состояла не только в том, что Россия стала на путь простого знакомства с литературами Запада, но и в том, что это знакомство в результате внутренней подготовленности русской литературы смогло принести обильные плоды.
В.№54,53,55
В литературе XVII в., в отличие от литературы средневековой, уже нельзя выделить единые стилеобразующие принципы. XVII в. — это эпоха зарождения, сосуществования и борьбы разных литературных школ и направлений, как выраставших на почве русских традиций, так и опиравшихся на западноевропейский опыт. Из Европы — прежде всего из Польши через украино-белорусское посредство — Россия заимствовала стиль барокко, которому суждено было стать стилем московской придворной культуры последней трети XVII в. В чем специфика этого стиля?
В Европе барокко пришло на смену Ренессансу. Если в системе ренессансных ценностей на первом месте стоял человек, то барокко снова вернулось к средневековой идее бога как первопричины и цели земного существования. Барокко знаменовало собою причудливый синтез средневековья и Ренессанса. Эта причудливость, неестественность зафиксирована в самом термине барокко — к
чему бы его ни возводили, будь то к ювелирному делу, где «барокко» называли жемчужину причудливой формы (от итальянского perucca — бородавка), либо к логике, в которой это слово обозначало одну из неправильных фигур силлогизма.
Заново обратившись к средним векам, искусство барокко возродило мистику, «пляски смерти», темы страшного суда, загробных мучений. В то же время барокко (по крайней мере теоретически) не порывало с наследием Ренессанса и не отказывалось от его достижений. Античные боги и герои остались персонажами барочных писателей, а античная поэзия сохранила для них значение высокого и недосягаемого образца.
«Двойственность» европейского барокко имела большое значение при усвоении этого стиля Россией. С одной стороны, средневековые элементы в эстетике барокко способствовали тому, что Россия, для которой средневековая культура отнюдь не была далеким прошлым, сравнительно легко приняла первый в ее истории европейский стиль. С другой стороны, ренессансная струя, оплодотворившая барокко, обусловила особую роль этого стиля в развитии русской культуры: барокко в России выполняло функции Ренессанса [1]
. Стилю барокко Россия обязана возникновением регулярной силлабической поэзии и первого театра.
Симеон Полоцкий
. Создателем регулярной силлабической поэзии стал в Москве белорус Самуил Емельянович Ситнианович-Петровский (1629-1680), который двадцати семи лет принял монашество с именем Симеон и которого в Москве прозвали Полоцким — по его родному городу, где он был учителем в школе тамошнего православного «братства». Летом и осенью 1656 г. молодой полоцкий «дидаскал» (учитель) имел случай обратить на себя внимание царя Алексея Михайловича: царь ездил к войскам, стоявшим под Ригой, дважды останавливался в Полоцке и слушал здесь приветственные вирши Симеона. В 1660 г. Симеон побывал в Москве и снова поднес царю стихотворения. Год спустя Полоцк захватили поляки. В 1664 г. Симеон уехал в Москву — на этот раз навсегда.
Итак, у истоков барокко стоял православный белорус, изучивший «семь свободных художеств» в Киево-Могилянской академии и, может быть, слушавший курс лекций в Виленской иезуитской коллегии. Происхождение и образование Симеона Полоцкого наглядно показывают, откуда и каким образом проникал в Россию стиль барокко.
В Москве Симеон Полоцкий продолжал начатую на родине деятельность «дидаскала», педагога . Он воспитывал государевых детей (одного из них, будущего царя Федора Алексеевича, он научил сочинять силлабические вирши), открыл латинскую школу неподалеку от Кремля, в Заиконоспасском монастыре, где обучались молодые подьячие Приказа тайных дел — собственной канцелярии царя Алексея Михайловича. Симеон Полоцкий также занял или, точнее, учредил еще одну должность — должность придворного поэта, дотоле в России неизвестную. Любое событие в царской семье — браки, именины, рождения детей — давало Симеону Полоцкому повод для сочинения стихотворений «на случай». Эти стихотворения поэт к концу жизни собрал в огромный «Рифмологион, или Стихослов» (этот сборник дошел в черновом автографе и опубликован лишь в извлечениях).
Наследие Симеона Полоцкого очень велико. Подсчитано, что он оставил по крайней мере пятьдесят тысяч стихотворных строк.
Кроме «Рифмологиона», это «Псалтырь рифмотворная» (стихотворное переложение «Псалтыри», напечатанное в 1680 г.) и оставшийся в рукописях колоссальный сборник «Вертоград (сад) многоцветный» (1678) — своего рода поэтическая энциклопедия, в которой стихотворения расположены в алфавитном порядке. В «Вертограде» насчитывается 1155 названий, причем под одним заглавием часто помещается целый цикл — от двух до двенадцати стихотворений.
Со слов Сильвестра Медведева (1641-1691), ученика и любимца Симеона Полоцкого, мы знаем, как последний работал. В Заиконоспасском монастыре учитель и ученик жили в соседних покоях, соединявшихся общими сенями. Сильвестр Медведев, бывший постоянным «самовидцем» творческой работы Симеона, вспоминал, что тот «на всякий же день име залог (имел обыкновение) писати в полдесть по полутетради, а писание (почерк) его зело бе мелко и уписисто», т. е. что он каждый день исписывал мелким почерком восемь страниц нынешнего тетрадного формата. Такая плодовитость отражала основную творческую установку Симеона Полоцкого. Как человек европейской ориентации, он невысоко ставил древнерусскую литературу. Он считал, что его задача — создать в России новую словесную культуру.
Для нее нужны были потребители, способные ее оценить и воспринять. Хорошо понимая, что таких потребителей еще предстоит воспитать, Симеон Полоцкий стремился «насытить» быт царского двора и столичной аристократии силлабическими виршами. В праздничные дни публично исполнялись его стихотворения в жанрах «декламации» и «диалога», причем чтецами выступали и сам автор, и специально обученные «отроки». Публично исполнялись также «приветства» — панегирики. Судя по составу «Рифмологиона» и по авторским пометам на его полях, Симеон Полоцкий старался использовать каждый мало-мальски подходящий случай, когда казалось уместным произнести речь в стихах. Он сочинял такие речи и для себя, и для других — по заказу или в подарок. Они звучали на царских парадных обедах, в боярских хоромах и в церквах в дни храмовых праздников.
«Вертоград многоцветный» носит иной характер. Это действительно поэтическая энциклопедия, в которой Симеон Полоцкий хотел дать читателю широчайший свод знаний — прежде всего по истории, античной и средневековой западноевропейской. Здесь соседствуют мифологические сюжеты и исторические анекдоты о Цезаре и Августе, Александре Македонском, Диогене, Юстиниане и Карле Великом. Во многих стихотворениях использована «Естественная история» Плиния Старшего. «Вертоград» дает сведения о вымышленных и экзотических животных — птице-фениксе, плачущем крокодиле, страусе, о драгоценных камнях и проч. Здесь мы найдем также изложение космогонических воззрений, экскурсы в область христианской символики. По словам И. П. Еремина, стихотворения «Вертограда» «производят впечатление своеобразного музея, на витринах которого расставлены в определенном порядке... самые разнообразные вещи, часто редкие и очень древние. Тут выставлено для обозрения все основное, что успел Симеон, библиофил и начетчик, любитель разных «раритетов» и «куриезов», собрать в течение своей жизни у себя в памяти» .
Этот «музей раритетов» отражает несколько основополагающих мотивов барокко — прежде всего идею о «пестроте» мира, о переменчивости сущего, а также тягу к сенсационности, присущую барокко. Однако особенность «музея раритетов» в том, что это музей словесности. Развитие культуры в представлении Симеона Полоцкого — это нечто вроде словесной процессии, парада слов. На первый взгляд в этой процессии участвуют и вещи. Но сфинкс и саламандра, феникс и сирена, пеликан и кентавр, магнит и янтарь сами по себе Симеона Полоцкого не интересуют. Интересна только их умопостигаемая сущность, только скрытое в них Слово, — ибо Слово, по глубокому убеждению Симеона Полоцкого, — главный элемент культуры.
С его точки зрения, поэт — это «второй бог»: подобно тому, как бог Словом строит мир, поэт словом своим извлекает из небытия людей, события, мысли. Симеон представляет себе мир в виде книги или алфавита, а элементы мира —
как части книги, ее листы, строки, слова, литеры:
Мир сей преукрашенный — книга есть велика,
еже словом написа всяческих владыка.
Пять листов препространных в ней ся обретают,
яже чюдна писмена в себе заключают.
Первый же лист есть небо, на нем же светила,
яко писмена. божия крепость положила.
Вторый лист огнь стихийный под небом высоко,
в нем яко писание силу да зрит око.
Третий лист преширокий аер мощно звати,
на нем дождь, снег, облаки и птицы читати.
Четвертый лист — сонм водный в ней ся обретает,
в том животных множество удобь ся читает.
Последний лист есть земля с древесы, с травами,
с крушцы и с животными, яко с писменами...
Слово воспринималось как инструмент преобразования мира, как средство создания новой европейской культуры. Поэтому просветительные планы Симеона Полоцкого были прежде всего планами гуманитария.
Карион Истомин родился в конце 40-х годов XVII в. Около 1676 г. он принял монашество в одном из курских монастырей и вскоре по вызову С. Медведева переехал в Москву. Здесь он вначале поселился в Спасском монастыре вместе с С. Медведевым, под руководством которого начал изучать латинский язык, а затем перешел в Чудов монастырь, где поступил в число учеников патриаршей школы. Школа эта находилась в ведении «грекофилов», а Карион Истомин здесь получил возможность основательно изучить греческий язык. В 1679 г. Карион Истомин поступил на службу на Печатный двор, сперва в качестве рядового писца и чтеца, а с 1682 г. — в качестве книжного справщика. На Печатном дворе К. Истомин проработал 22 года. С 1698 по 1701 г. он занимал ответственную должность начальника Печатного двора; в 1701 г., в связи с реорганизацией Печатного двора, Карион Истомин, по указу Петра, сдал эту должность справщику Федору Поликарпову. Оставив службу на Печатном дворе, К. Истомин временно уехал в Новгород, куда его пригласил новгородский митрополит Иов для перевода книг с греческого и латинского языков и преподавания в организованной им в Новгороде школе. Умер Карион Истомин в Москве в 1717 г.
Карион Истомин принадлежал к числу тех московских просветителей второй половины XVII в., которых один из второстепенных писателей того времени, иеродиакон Дамаскин, метко назвал «пестрыми». В вопросе о направлении высшего образования в Москве, просвещения вообще, «пестрые» занимали примирительную позицию между «западниками» и «грекофилами», уподобляясь, по образному выражению того же Дамаскина, трости, колеблемой ветром то в одну, то в другую сторону. Одним из «пестрых» был К. Истомин и как поэт. Искусству слагать стихи он учился сперва у Симеона Полоцкого и Сильвестра Медведева, а с 1685 г. — у братьев Лихудов. Как поэт он, следовательно, воспитывался под перекрестным влиянием двух традиций: украинского школьного «барокко» и новогреческой ученой поэзии.
Первым по времени стихотворным произведением К. Истомина была целая книга приветственных стихов царевне Софье Алексеевне, поднесенная в 1681 г.; книга эта не дошла до нас. Через год, 12 ноября 1682 г., К. Истомин поднес царевне свой второй сборник стихотворений. Сборник состоит из небольшого вступления и шестнадцати стихотворений, составленных 11-сложными силлабическими стихами. По своему содержанию все эти стихотворения представляют собою просьбу об учреждении в Москве учебного заведения, в котором бы преподавались «свободные» науки; поэт здесь подробно говорит о значении просвещения, восхваляет ум Софьи, напоминает ей о заботах отца ее и брата образовать своих подданных и просит, чтобы она умолила братьев своих Иоанна и Петра утвердить в Москве полный курс «наук совершенных»:
Сотвори людем твою царску милость, Покажи Россом многу добротливость, Поставь трапезу мудрости словесну, Тщанием твоим к жительству небесну...
Стихи К. Истомина были, видимо, благосклонно приняты царевной; во всяком случае, с 1682 г. К. Истомин стал систематически посвящать свой досуг поэзии.
Поэтическое наследство К. Истомина очень велико. Писал К. Истомин в самых разнообразных жанрах; наряду со стихами приветственными,
поздравительными, панегирическими, сохранились его стихотворные акафисты, молебны, молитвы, надписи к иконам, надгробные эпитафии. Поэт он был плодовитый. Кроме отдельных стихотворений, в рукописях хранятся целые сборники его стихов: «Книга Вразумление, стихотворными словесы состоящаяся...» (1683), сборник стихотворений в честь богородицы и святых под заглавием «Книга Стамна духоносная или Ведры...» (1690), стихотворная биография Иисуса Христа под заглавием «Едем си есть сладость прохлаждающая и вразумляющая человека зрением духовным...» (1693) и др.
Из числа этих сборников по содержанию наиболее интересен первый, посвященный одиннадцатилетнему царю Петру Алексеевичу, — «Книга Вразумление». Сборник состоит из девяти стихотворений. Начинается «Книга Вразумление» стихотворным обращением к царю Петру Алексеевичу с обычным пожеланием здоровья и многолетия. Все девять стихотворений сборника по содержанию связаны между собою: все они представляют собою «вразумление» царю Петру, которое ему чинит устами автора сам бог. В первом стихотворении бог увещевает юного монарха вручить ему свое сердце, приять «мудрость света», чтобы быть полезным для людей; во втором — дает совет быть «помогателем в самодержавстве» брату Иоанну, в третьем — обещает дать Петру мудрость, плодами которой он впоследствии воспользуется; в четвертом — говорится, что Петр избран наследником «века ина», т. е. царствия небесного, к которому он должен себя приуготовить; в пятом — указывается на то, что вместе с братом Иоанном он поставлен царем, должен давать людям суд правый и «жити с мудростию добро»; в шестом — внушается, что он должен наставлять на путь правый своих подданных; в седьмом — что он должен учиться «с рабами в летех равными»; в восьмом — ему обещается награда от бога, если он будет любить его; в девятом, заключительном, — бог внушает Петру:
О царю Петре, прелюбезный сыне, Российска царства преизрядный крине! Матери твоей ты еси утеха, Се аз ти даю в мудрости поспеха. Учися ныне, прилежно учися В младости твоей царь мудр просветися. Пой предо мною, твоим богом, смело, Явль суд и правду, гражданское дело. Имаши мене тем добре почтити, Матерь твою и всех веселити...
Стихом владел Карион Истомин неплохо. Он любил ставить себе технически трудные задачи в области стихосложения и обычно решал их удачно. Наиболее удавались ему «леонинские» стихи с рифмующимися полустишиями. Эти стихи он предпочитал всем другим. Вот пример, наглядно показывающий, как справлялся К. Истомин с «трудными» формами стиха:
Преславну чуду явльшуся всюду всяк присмотрися, богу дивися, Како незримый всеми любимый Иисус Христос, в плоти днесь возрос...
Как поэт Карион Истомин еще ждет своего исследователя.
Особо должны быть отмечены заслуги К. Истомина в деле пропаганды стихотворной культуры. Автор нескольких учебных руководств, К. Истомин охотно пользовался стихами как орудием популяризации тех
или иных научных сведений. Показательны в этом отношении два его «лицевых» учебника: «Малый букварь», в 1694 г. выдержавший два издания, большой «Букварь», изданный в 1696 г., и «Полис, си есть Град царства небеснаго...», первая редакция которого была написана К. Истоминым тоже в 1694 г. В «Букваре» каждая буква сопровождается небольшим нравоучительным стихотворением, составленным с таким расчетом, чтобы в нем упоминались названия всех тех лицевых изображений, которыми украсил «Букварь» известный гравер Леонтий Бунин — «ради любезного созерцания отрочатом учащимся». Так, например, буква ж
в «Букваре» К. Истомина сопровождается стихотворением, в котором упоминаются все приложенные к ней «образы»: жених, жена, жезл, житница, жолудь, журавль, жребий, жила, жаба...
«Полис» представляет собою род энциклопедии. В краткой стихотворной форме здесь дана характеристика наук или «школьных обучений», числом двенадцать, расположенных в таком порядке: грамматика, синтаксис, пиитика, риторика, диалектика, арифметика, геометрия, философия, астрология, теология, мусика, врачевство. За науками следует характеристика четырех времен года, четырех частей горизонта, четырех частей света (Европы, Азии, Африки и Америки). Заканчивается «Полис» описанием церковных таинств и благодарностью богу. «Полис», таким образом, по мысли К. Истомина, должен был служить для учащихся введением к сумме всех человеческих знаний, пропедевтическим курсом, излагающим систему всех наук.
Вначале автор в двух вступительных стихах дает общее определение той или иной науки, а затем в пяти стихах, разделенных на два полустишия, сообщает более подробные сведения об этой науке, говорит о ее значении. Вот как характеризует К. Истомин в «Полисе» науку грамматики:
Грамматика учит знати Глаголати и писати Благо.
Грамматику, душе, слыши, Обзри смыслом аз и буки, Пиши слова добре складом, Глагол писму та начало, К Христу простри моление, |
писмена в ней изучиши. емли перо в твои руки. веди строки в разум рядом. дело сие богом стало, дает он всем спасение. |
К числу стихотворных произведений Кариона Истомина, также педагогического характера, относится его «Домострой». Адресованный в первой части к детям-школьникам, Домострой излагает правила поведения их, учит как относиться к старшим, предупреждая о наказании за нарушение правил.
В дальнейшем Домострой говорит об обязанностях слуг и, наконец, снова возвращается к предписаниям детям, перечисляя даже дозволенные им игры. Домострой заканчивается краткой характеристикой задачи автора:
Наук изрядством Карион дети вся дарит, в приятность иеромонах и старым говорит, Истомин, чтоб благоумни все того смотрели, науку и страх в должности имели. Ударений кто дати не восхощет, винный поклоны творя да не ропщет. Душеспасенно всем обучение, в домовом ратном деле строение. Измлада бо кто сего научится, разумна суща бити не годится. В противность смысла людем война рати, в бозе надежда безстрастием стати.
Когда К. Истомин составлял свой «Букварь», «Домострой» и «Полис», стихотворство уже успело занять прочное место в системе школьного обучения. Ряд стихотворных педагогических сочинений второй половины XVII в. был обращен непосредственно к учащимся. Рифмованные азбуковники, составленные, видимо, при участии учителей-украинцев, рисовали идеал благочестиво настроенного ученика:
Блажени иже во благом учении пребудут, Таковии вся дни без печали пребудут. Блажен иже во всем ненавидит долних, И ищет всегда блаженных надежд горних, Буди внимателен благому учению моему, Да будет честь и хвала отцу твоему. Буди высок в любомудрых науках, Да не уничтожен будеши в безконечных муках... Отроки вы благочестивые, Отревайте нравы злочестивые, Благочестиву родителю дети, Лепо вам присно бдети, Настоящему учению прилежно внимати, Душею и сердцем бодрственно вникати... Люте отроку непокорством к родителем содержиму И всякими неподобными страстми одержиму, Любы божия до конца такового оставляет Зде и в будущем веце мученни озлобляет...
Азбуковники внушали детям, что учение — тяжелый труд, и грозили наказанием за «нерадение». Часть виршей (иногда переведенных), помещавшихся в школьных книгах, воспевала розгу как спасительное средство, наставляющее ленивцев:
Аще и мнози во училищи поучаются, Мали же от них навыкновени являются, Понеже леностнии и нерадивии обретаются, Блаженному учению учитися приходят, С нерадением же и невниманием учение проходят, Того ради и не получив разума отходят...
Для таких нерадивых рекомендуется розга:
Розгою дух святый детище бити велит, Розга убо ниже мало здравия вредит, Розга разум во главу детем вгоняет, Учит молитве и злых всех встягает... Аще ли же без розги из млада возрастится, Старости не достиг, удобь скончится... Целуйте розгу, бич и жезл лобзайте, Та суть безвинна [в наказании], тех не проклинайте.
Среди образцов силлабических стихов последней трети XVII в. следует отметить стихотворные надписи монаха Мардария Хоникова к миниатюрам Библии Пискатора (стр. 177), составление которых было закончено автором в 1679 г. Этот обширный труд (3824 строки) только в некоторой части представляет перевод соответствующих латинских стихов из латинского экземпляра. Даже имея латинский текст, Хоников свободно разъяснял в своих стихах содержание миниатюры, а нередко давал стихотворные надписи и к тем иллюстрациям, которые в латинской Библии таких надписей не имели. Хоников вполне владеет техникой силлабического стихосложения, как можно видеть, например, из такого образца 11-сложных виршей к иллюстрациям «Песни песней»:
Аз есмь цвет полный, жених возглашает, Невесту же крин чистейший взывает. Его же яблонь в древах нарицает, Под его же сень витати желает, Невеста, плодом его сладящися, И вином любве зде веселящися
Школа явилась ближайшим проводником стихотворной культуры в широкие массы читателей. Стихотворное «Наказание от некоего отца к сыну своему», вирши Чудовского сборника, представляющие собой сентенции на слова «Соборника» 1647 г., и другие памятники этой «массовой» виршевой поэзии конца XVII в. — в техническом отношении весьма невысокого качества. Стих этих виршей неравносложный, напоминает опыты пионеров русской стихотворной культуры 20-годов XVII в. Этот неравносложный стих перешел и в XVIII век, привившись в демократических слоях послереформенного общества. Столкнувшись с родственной традицией сказочной рифмованной прибаутки, он сыграл свою роль в формировании стиха жарт, лубочных жанров и балаганного «раешника».
Эта линия развития русской поэзии уже в XVII в. имела тенденцию к взаимодействию с народной лирикой. На столбцах архива Квашниных-Самариных было написано несколько песен в строку, без деления на стихи. Исследование этих записей установило, что все они, за исключением одной, сделаны не ранее 1681 г. московским дворянином Петром Андреевичем Квашниным, и представляют собою не запись народных песен, а попытку составить стихи в народно-песенном складе. Найденные записи являются черновой рукописью П. А. Квашнина. Некоторые составленные им стихи, а также эпитеты («печаль необъятная», «сердечная искра»), свидетельствуют о том, что автор был человек начитанный и, составляя «вирши» в народно-песенном складе, старался украсить их образами и формулами повествовательной литературы с ее «галантностью» и сентиментальностью.
Свет, моя милоя, дорогая, Не дала мне на себе нагледетца, На хорошой прекрасной лик насмотретца, Пойду ли я в чисто поле гуляти, Найду ли я мастера живописца И велю списать образ ей на бумаге хорошей, Прекрасной лик на персоне поставлю [Я] во светлую светлицу. Как взоидет на меня тоска и кручина, Поиду ли я в светлую светлицу, Спасову образу помолюся, На персону мила другу насмотрюся, — Убудет тоски моей и кручины...
Небезынтересные для выяснения вопроса о генезисе петровской любовной лирики, эти «вирши» П. А. Квашнина, наряду с «Повестью о Горе-Злочастии», любопытный пример тех возможностей, какие таила в себе русская поэзия XVII в. Это — первые побеги той тенденции, которая была реализована уже только в половине XVIII в. Тредьяковским, вернувшим русский стих к его национальным истокам.
В.№52,50,51,49,
В XVII в. появился целый слой независимых от официальной письменности произведений, за которыми в литературоведении закреплен термин «демократическая сатира» («Повесть о Ерше Ершовиче», «Сказание о попе Саве», «Калязинская челобитная», «Азбука о голом и небогатом человеке», «Повесть о Фоме и Ереме», «Служба кабаку», «Сказание о куре и лисице», «Сказание о роскошном житии и веселии» и др.) . Эти произведения написаны и прозой, часто ритмизованной, и раёшным стихом. Они тесно связаны с фольклором и по своей художественной специфике, и по способу бытования. Памятники, относимые к демократической сатире, в основном анонимны. Их тексты подвижны, вариативны, т. е. имеют много вариантов. Их сюжеты известны большей частью как в письменности, так и в устной традиции.
«Повесть о Ерше Ершовиче»
. Демократическая сатира исполнена духа социального протеста. Многие из произведений этого круга прямо обличают феодальные порядки и церковь. «Повесть о Ерше Ершовиче», возникшая в первые десятилетия XVII в. (в первой редакции повести действие отнесено к 1596 г.), рассказывает о тяжбе Ерша с Лещом и Головлем. Лещ и Головль, «Ростовского озера жильцы», жалуются в суд на «Ерша на Ершова сына, на щетинника, на ябедника, на вора на разбойника, на ябедника на обманщика... на худово недоброво человека». Ерш попросился у них «на малое время пожить и покормитися» в Ростовском озере. Простодушные Лещ и Головль поверили Ершу, пустили его в озеро, а он там расплодился и «озером завладел насильством». Дальше в форме пародии на «судное дело» повествуется о проделках и непотребствах Ерша, «векового обманщика» и «ведомого воришки». В конце концов судьи признают, что правы Лещ «с товарищи» и выдают им Ерша головою. Но и тут Ерш сумел избежать наказания: «повернулса к Лещу хвостом, а сам почал говорить: «Коли вам меня выдали .головою, и ты меня, Лещь с товарищем, проглоти с хвоста». И Лещь, видя Ершево лукавство, подумал Ерша з головы проглотить, ино костоват добре, а с хвоста уставил щетины, что лютые рогатины или стрелы, нельзе никак проглотить. И оне Ерша отпустили на волю».
Лещ и Головль называют себя «крестьянишками», а Ерш, как выясняется на суде, из «детишек боярских, мелких бояр по прозванию Вандышевы» (вандыши — собирательное название мелкой рыбешки). Со второй половины XVI в., т. е. в период становления поместной системы, насилия землевладельцев над крестьянами стали нормой. Именно такая ситуация, когда «сын боярский» обманом и насилием отнимает у крестьян землю, отражена в «Повести о Ерше Ершовиче». Отражена здесь и безнаказанность насильников, которым не страшен даже обвинительный приговор.
В языке XVII в. слово дурак
, в частности, означало шута. В дворцовом штате царя Алексея Михайловича были дураки-шуты, а у царицы Марии Ильиничны Милославской — дурки-шутихи, карлы и карлицы, которые забавляли царское семейство. Основной парадокс шутовской философии гласит, что мир сплошь населен дураками, и среди них самый большой дурак тот, кто не догадывается, что он дурак. Отсюда вытекает, что в мире дураков единственный неподдельный мудрец — это шут, который валяет дурака, притворяется дураком. Поэтому осмеяние мира — это своеобразное мировоззрение (а не только художественный прием), выросшее из противопоставления собственного горького опыта «душеполезной» официальной культуре. Власть предержащие настойчиво повторяют, что в мире господствует порядок. Однако всякому непредубежденному наблюдателю очевидно, что между государственными законами, между христианскими заповедями и житейской практикой существует непреодолимый, вечный разлад, что в мире царствует не порядок, а абсурд. Признав реальную действительность абсурдной, смеховая литература соответственно строит действительность художественную по законам абсурда.
Это наглядно проявляется в стиле смеховой литературы. Ее излюбленный стилистический прием — оксюморон и оксюморонное сочетание фраз (соединение либо противоположных по значению слов, либо предложений с противоположным значением). Так, в смеховых текстах глухим предлагается «потешно слушать», безруким — «взыграть в гусли», безногим — «возскочить».
Смеховая литература не изобретает новых жанров — она пародирует готовые композиции, апробированные в фольклоре и письменности, выворачивая их наизнанку. Чтобы воспринять пародию, чтобы оценить ее по достоинству, читателю и слушателю нужно хорошо знать пародируемый образец. Поэтому в качестве образца берутся самые обиходные жанры, с которыми древнерусский человек сталкивался изо дня в день — судное дело («Повесть о Ерше Ершовиче»), челобитная («Калязинская челобитная»), лечебник, послание, церковная служба.
«Служба кабаку»
. Схема церковной службы использована в «Службе кабаку», старейший список которой датирован 1666 г. Здесь речь идет о пропойцах, завсегдатаях «кружала». У них свое богослужение, которое отправляется не в храме, а в кабаке, стихиры и каноны они слагают не святым, а самим себе, звонят не в колокола, а в «малые чарки» и в «полведришки пивишка». Здесь даются «дурацкие», шутовские вариации молитвословий из богослужебных книг. Одна из самых распространенных молитв «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас» заменена таким возглашением кабацких ярыжек: «Свяже хмель, свяже крепче, свяже пьяных и всех пьющих, помилуй нас, голянских». В этой вариации замечательно тонко имитируется ритмика и звукопись оригинала. Молитва «Отче наш» приобрела в «Службе кабаку» такой вид: «Отче наш, иже еси седиш ныне дома, да славитца имя твое нами, да прииди и ты к нам, да будет воля твоя яко на дому, тако и на кабаке, на пече хлеб наш будет. Дай же тебя, господи, и сего дни, и оставите, должники, долги наша, яко же и мы оставляем животы свои на кабаке, и не ведите наг на правёж (взыскание долга с телесным наказанием), нечего нам дати, но избавите нас от тюрмы».
Не нужно думать, что «выворачивание» молитвенных текстов — это кощунство, осмеяние веры. На это прямо указал неизвестный автор предисловия к одному из списков «Службы кабаку»: «Увеселителное аще и возмнит кто применити кощунству, и от сего совесть его, немощна сущи, смущается, таковый да не понуждается к читанию, но да оставит могущему читати и ползоватися». Средневековая Европа знала бесчисленное множество аналогичных пародий («parodia sacra») как на латыни, так и на народных языках. Вплоть до XVI в. пародии на псалмы, на евангельские чтения, на церковные гимны входили в сценарий шутовских фестивалей, «праздников дураков», которые разыгрывались при храмах, и католическая церковь это допускала. Дело в том, что средневековая пародия, в том числе и древнерусская, — это пародия особого типа, которая вовсе не ставила перед собой цель осмеять пародируемый текст. «Смех в данном случае направлен не на другое произведение, как в пародиях нового времени, а на то самое, которое читает или слушает воспринимающий его. Это типичный для средневековья «смех над самим собой», в том числе и над произведением, которое в данный момент читается. Смех имманентен самому произведению. Читатель смеется не над каким-то другим автором, не над другим произведением, а над тем, что читает... Поэтому-то «пустотная кафизма» не есть издевательство над какой-то другой кафизмой, а представляет собой антикафизму, замкнутую в себе, небылицу, чепуху».
Вера, как и церковь в целом, не подвергались дискредитации в смеховой литературе. Однако недостойные служители церкви осмеивались очень часто. Изображая, как пропойцы несут в корчму свои пожитки, автор «Службы кабаку» ставит бельцов и монахов во главу бражнических «чинов»: «Поп и дьякон — скуфьи и шапки, однорятки и служебники; чернцы — манатьи, рясы, клобуки и свитки и вся вещи келейныя; дьячки — книги, и переводы, и чернилы». Эти попы и дьяконы говорят: «Пропьем однорядку темнозеленую да повеселимся, не пощадим кафтана зеленаго, сорокоустными денгами окупимся. Сице попы помышляюще пьяные, коего бы мертвеца с зубов одрать». Эта циническая «философия легкого хлеба» знакома и европейской смеховой культуре: Ласарильо с Тормеса, заглавный герой знаменитого испанского плутовского романа (1554 г.), признается читателю, что молил бога, дабы каждый день умирал хотя бы один человек, — тогда можно будет угоститься на поминках.
«Сказание о куре и лисице»
. Антиклерикальная заостренность присуща «Сказанию о куре и лисице». Этот памятник, упомянутый в источниках еще в 1640 г., дошел до нас в прозаической и стихотворной редакциях, а также в смешанных и сказочных вариантах. Наиболее древняя — прозаическая редакция. Она пародирует сюжетную схему религиозной легенды. Основные сюжетные узлы религиозной легенды (прегрешение, затем покаяние грешника, потом спасение) здесь искажаются и становятся смеховыми. Петух оказывается мнимым грешником (он обвиняется в многоженстве), а «премудрая жена лисица» — мнимой праведницей. Вместо спасения кающегося ожидает гибель. Духовник в «Сказании» заменяется лукавым исповедником, который в буквальном смысле «алчет, кого бы пожрати».
Пародийный сюжет подкреплен пародийным богословским диспутом: петух и лисица, поочередно цитируя Писание, состязаются в остроумии и богословской казуистике.
Смеховая ситуация, создаваемая «Сказанием о куре и лисице», характерна не только для древнерусской, но и для европейской культуры. Раннее средневековье считало лиса олицетворением дьявола. Русские «Физиологи» и европейские «Бестиарии» так объясняли этот символ: голодный лис притворяется мертвым, но стоит курицам и петуху приблизиться к нему, как он разрывает их в клочья. Фома Аквинский, толкуя библейскую фразу «Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете» (Песнь Песней, II, 15), писал, что лисицы — это сатана, а виноградники — церковь Христова. С XII в., после появления французского «Романа Лиса», начинает преобладать другое толкование: лис считается живым воплощением хитрости, лицемерия и ханжества. В декоративном убранстве готических храмов появляются изображения лиса, проповедующего с кафедры курам или гусям. Иногда лис одет в монашеское платье, иногда — в епископское облачение. Эти сцены восходят к истории о сыне героя «Романа Лиса», Ренардине (Лисенке), который, убежав из монастыря, приманивал гусей чтением «душеполезных» проповедей. Когда доверчивые и любопытные слушатели подходили близко, Ренардин пожирал их.
Русское «Сказание о куре и лисице» знает оба этих символических толкования. Первое из них (лис — дьявол) имеет, впрочем, второстепенное значение и прямо отразилось лишь в одной фразе: «Лисица же скрежеташе зубы и, гледя на него немилостивым оком, аки диавол немилостивы на христиан, поминает грехи куровы и яряся ему». Отзвук этого толкования можно видеть в том, что лисица названа «премудрой женой». Согласно средневековой христианской традиции, в облике «премудрой жены» или «премудрой девы» может скрываться дьявол. Второе толкование (лис — ханжа, лицемерный и порочный духовник, «лжепророк») стало сюжетообразующим моментом, послужило для создания смеховой ситуации.
Кто писал произведения демократической сатиры? К какому слою принадлежали анонимные авторы этих произведений? Можно предполагать, что по крайней мере часть смеховых сочинений вышла из среды низового духовенства. В «Калязинской челобитной» говорится, что «образцом» для развеселой братии этого провинциального монастыря послужил московский поп: «На Москве... по всем монастырем и кружалом (кабакам) смотр учинили, и после смотру лучших бражников сыскали — старого подьячего Сулима да с Покровки без грамоты попа Колотилу, и в Колязин монастырь для образца их наскоро послали». Кто такой «поп без грамоты»? Известно, что в Москве у церкви Покрова богородицы в XVII в. находилась патриаршая «поповская изба». Здесь распределяли по приходам безместных попов, у которых не было грамоты о поставлении. Источники отмечают, что эти «попы без грамоты», собираясь у Спасского моста, затевали «бесчинства великие», распространяли «укоризны скаредные и смехотворные». В этой беспокойной, полупьяной толпе рождались слухи и сплетни, здесь с рук, из-под полы торговали запрещенными рукописными книжками. На рубеже 70—80-х гг. у Спасского моста можно было без труда купить содержащие «великие на царский дом хулы» писания пустозерских узников — Аввакума и его сподвижников. Здесь продавались и «смехотворые укоризны».
Русская смеховая культура родилась не в XVII в. Даниил Заточник, писатель домонгольской эпохи, также ее представитель. Однако в средние века смеховая культура все же редко проникала в письменность, оставаясь в пределах устной традиции, и только с начала XVII в. приобрела некоторые права гражданства в литературе. Затем количество смеховых текстов стремительно растет. В XVIII в. они помещаются на лубочных картинах и настенных листах. В чем причина этой поздней активности смеховой культуры?
Смутное время было временем «сводобы слова». Оно создало условия для письменной фиксации смеховых и сатирических произведений. Польское влияние явно ускорило этот процесс, потому что на первую половину XVII в. приходится расцвет польской смеховой литературы. Но главной причиной этой поздней активности была сама действительность Московского государства.
В XVII в. народные массы обнищали до такой степени, что смеховой антимир стал слишком походить на реальность и уже не мог восприниматься лишь эстетически, как художественный «мир навыворот». Власти буквально загоняли народ в кабаки, запретив крестьянам и посадским людям курить вино и варить пиво. «Питухов бы с кружечных дворов не отгонять... искать перед прежним (больше прежнего) прибыли», — наказывала царская грамота 1659 г. Традиционные смеховые ситуации слились с обыденной житейской практикой. Кабак для многих становился домом, шутовская нагота — наготой реальной, шутовские рогожи — и будничным, и праздничным платьем. «Хто пьян, тот сказывается богат велми», — писал автор «Службы кабаку». Действительно, только во хмелю бедняк мог вообразить себя богачом. «Безместно житие возлюбихом... — пели в «Службе кабаку» питухи. — Наг объявляшеся, не задевает, ни тлеет самородная рубашка, и пуп гол. Когда сором, ты закройся перстом. Слава тебе, господи, было да сплыло, не о чем думати, лише спи, не стой, одно лише оборону от клопов держи, а то жити весело, а ести нечего». И эта смеховая ситуация в XVII в. также превратилась в реальность: «меж двор» по градам и весям Московской Руси скитались толпы гулящих людей, у которых не было ни дома, ни имущества, Смеховой, нелепый, изнаночный мир вторгся в жизнь, стал обыденным, трагическим миром. Отсюда — трезвое чувство безнадежности, которое прорывается сквозь пьяный смех, отсюда же — горькая насмешка над наивными утопиями.
Вспомним «Сказание о роскошном житии и веселии». По жанру это антиутопия. Следовательно, здесь пародируется жанр утопии. В XVI-XVII вв. этот жанр культивировали такие европейские мыслители, как Кампанелла и Томас Мор (от книги Мора «Утопия» и пошло название жанра). Русская литература XVI-XVII вв. не создала и не усвоила развернутых «утопий». Вплоть до петровской поры читатель продолжал пользоваться сохранявшимися в книжном обороте средневековыми сказаниями о земном рае, о царстве пресвитера Иоанна, о рахманах-гимнософистах. Каков же в таком случае пародируемый объект «Сказания о роскошном житии и веселии» на русской почве? Ведь пародия сама по себе не имеет смысла, она всегда существует в паре с пародируемой конструкцией.
Если русская литература XVII в. не знала жанра утопии, то его знала русская устная культура, и дело здесь не в сказочном царстве с молочными реками и кисельными берегами. В XVII в. на Руси ходило много слухов о далеких привольных странах — о Мангазее, о «золотых и серебряных островах», о Даурии, о богатом острове «на Восточном океане». Там «хлеб, и лошади, и скот, и свиньи, и куры есть, и вино курят, и ткут, и прядут со всего с обычая с русского», там много земли непаханой и никто не берет податей [11]
. Вера в эти легенды была столь сильна, что во второй половине XVII в. сотни и тысячи бедняков, целые села и остроги снимались с мест и бежали неведомо куда. Побеги приняли такие размеры, что правительство не на шутку встревожилось: за Уралом особые заставы перенимали беглецов, а сибирские воеводы заставляли поверстанных в казаки гулящих людей целовать крест на том, что им «в Даурскую землю не съезжать и без отпуску не сойти».
На фоне этих легенд «Сказание о роскошном житии и веселии» выделяется особенно резко. Страна, в нем описанная, — это карикатура на вымыслы о привольной земле. Наивный и темный народ верит в такое царство, а автор «Сказания» разрушает эту веру. Автор — это голодный человек, изгой, неудачник, обиженный жизнью, извергнутый из мира сытых. Он и не пытается проникнуть в этот мир, зная, что это невозможно, но мстит ему смехом. Начав с нарочито серьезного описания баснословного изобилия, он доводит это описание до абсурда, а потом показывает, что все это — небылица: «А там берут пошлины неболшия, за мыты (пошлины за товар), за мосты и за перевоз — з дуги по лошади, с шапки по человеку и со всево обозу по людям». Это то самое призрачное богатство, которое чудилось во хмелю кабацким ярыжкам. В образе смехового богатства представлена реальная бедность, неизбывная «нагота да босота».
Смеховая литература XVII в. противопоставляет себя не только официальной «неправде» о мире, но и фольклору с его утопическими мечтаниями. Она говорит «голую правду» — устами «голого и небогатого» человека.
В.№48
Недороды и неурожаи
были нередки в древней Руси. Недостаток экономического общения и
административной распорядительности превращал местные недоборы продовольствия
в голодные бедствия.
Такое бедствие случилось в начале XVII в. при царе Борисе. В 1601 году, едва
кончился весенний сев, полили страшные дожди и лили все лето. Полевые работы
прекратились, хлеб не вызрел, до августа нельзя было начать жатву, а на
Успеньев день неожиданно ударил крепкий мороз и побил недозревший хлеб,
который почти весь остался в поле... При первых признаках неурожая начала
разыгрываться хлебная спекуляция... Хлебные цены были взбиты на страшную
высоту: четверть ржи... вздорожала в 30 раз. Царь принимал строгие и
решительные меры против зла, запретил винокурение и пивоварение, велел
сыскивать скупщиков и бить кнутом на рынках нещадно, переписывать их запасы и
продавать в розницу понемногу, предписывал обязательные цены и карал тяжкими
штрафами тех, кто таил свои запасы.
Сохранившийся памятник вскрыл нам одну из частных благотворительных
деятельностей, которые в то время работали внизу, на местах, когда царь
боролся с народным бедствием наверху. Жила тогда в своем имении вдова-
помещица, жена зажиточного провинциального дворянина, Ульяна Устиновна
Осорьина. Эта была простая, обыкновенная добрая женщина древней Руси,
скромная, боявшаяся чем-нибудь стать выше окружающих. Она отличалась от
других разве только тем, что жалость к бедному и убогому, - чувство, с
которым русская женщина на свет родится, - в ней было тоньше и глубже,
обнаруживалась напряженнее, чем во многих других, и развиваясь от непрерывной
практики, постепенно наполнила все ее существо, стала основным стимулом ее
нравственной жизни, ежеминутным влечением ее вечно деятельного сердца...
Нищелюбие не позволяло ей быть запасливой хозяйкой. Домовое продовольствие
она рассчитывала только на год, раздавая остальное нуждающимся... Порой у нее
в дому не оставалось ни копейки от милостыни, и она занимала у сыновей
деньги, на которые шила зимнюю одежду для нищих, а сама, имея уже под 60 лет,
ходила всю зиму без шубы. Начало страшного голодного трехлетия при царе
Борисе застало ее в нижегородской вотчине совсем неприготовленной. С полей
своих она не собрала ни зерна, запасов не было, скот пал почти весь от
безкормицы. Но она не упала духом, а бодро принялась за дело, распродала
остаток скота, платье, посуду, все ценное в доме и на вырученные деньги
покупала хлеб, который и раздавала голодающим, ни одного просящего не
отпускала с пустыми руками и особенно заботилась о прокормлении своей челяди.
Тогда многие расчетливые господа просто прогоняли с дворов своих холопов,
чтобы не кормить их, но не давали им отпускных, чтобы после воротить их в
неволю. Брошенные на произвол судьбы среди всеобщей паники, холопы
принимались воровать и грабить. Ульяна больше всего старалась не допустить до
этого своих челядинцев и удерживала их при себе, сколько было у ней силы.
Наконец, она дошла до последней степени нищеты, обобрала себя дочиста, так
что не в чем стало выйти в церковь. Выбившись из сил, израсходовав весь хлеб
до последнего зерна, она объявила своей крепостной дворне, что кормить ее
больше она не может, кто желает, пусть берет свои крепости или отпускные и
идет с Богом на волю. Некоторые ушли от нее и она проводила их с молитвой и
благословением, но другие отказались от воли, объявили, что не пойдут, скорее
умрут со своей госпожой, чем покинут ее. Она разослала своих в верных слуг по
лесам и полям собирать древесную кору и лебеду и принялась печь хлеб из этих
суррогатов, которыми кормилась с детьми и холопами, даже ухитрялась делиться
с нищими, "потому что в то время нищих было без числа", лаконически замечает
ее биограф. Окрестные помещики с упреком говорили этим нищим: зачем это вы
заходите к ней? чего взять с нее? она и сама помирает с голоду. "А мы вот что
скажем", - говорили нищие: "много обошли мы сел, где нам подавали настоящий
хлеб, да и он не елся нам так в сласть, как хлеб этой вдовы - как бишь ее?".
Многие нищие не умели и назвать ее по имени. Тогда соседи-помещики начали
подсылать к Ульяне за ее диковинным хлебом; отведав его, они находили, что
нищие были правы, и с удивлением говорили меж себя: мастера же ее холопы
хлебы печь! Два года терпела она такую нищету и не опечалилась, не пороптала,
не дала безумия Богу, не изнемогла от нищеты, напротив была весела, как
никогда прежде: так заканчивает биограф свой рассказ о последнем подвиге
матери. Она и умерла вскоре по окончании голода, в начале 1604 г. Предания
нашего прошлого не сохранили нам более возвышенного и более трогательного
образца благотворительной любви к ближнему.
Никто не сосчитал, ни один исторический памятник не записал, сколько было
тогда Ульян в Русской земле и какое количество голодных слез утерли они
своими добрыми руками. Надобно полагать, что было достаточно тех и других,
потому что Русская земля пережила те страшные годы, обманув ожидания своих
врагов. Здесь частная благотворительность шла на встречу усилиям
государственной власти. Но не всегда так бывает. Частная благотворительность
страдает некоторыми неудобствами. Обыкновенно она оказывает случайную и
мимолетную помощь и часто не настоящей нужде. Она легко доступна
злоупотреблению... Она чиста в своем источнике, но легко поддается порче в
своем течении. Здесь она против воли благотворителей и может разойтись с
требованиями общественного блага и порядка... Общественная
благотворительность имеет свои преимущества: уступая частной милостыне в
энергии и качестве побуждений, в нравственно-воспитательном действии на обе
стороны, она разборчивее и действительнее по своим практическим результатам,
оказывает нуждающемуся более надежную помощь, дает ему постоянный приют... Многие неприятности, с которыми столкнулась Ульяния в доме мужа, исходили от отношения ее мужа и его родителей к рабам. Рабство, по словам Буслаева, преследовало ее и в собственной ее семье. Заступаясь за рабов, Ульяния переносила много неприятностей от свекра со свекровью и от своего мужа. Ф.И. Буслаев придерживается той же точки зрения, которую впоследствии высказывал М.О. Скрипиль: «Несмотря на возможное довольство и благоприятную обстановку, несмотря на постоянное утешение в молитве и делах благочестивых, не видела эта достойная женщина себе утешения в жизни семейной, ни в юности, ни в зрелых летах, ни под старость, потому что грустна и невзрачна была тогдашняя семейная жизнь, лишенная благотворных средств общественного образования и предоставленная себе самой в тесном, жалком кругу раболепной челяди. Каково могло быть в древнерусской семье воспитание девицы, всего лучше можно судить по жизни Ульянии. Она даже не разу не была в церкви во все время своего девичьего возраста, ни разу не слышала, кто бы ей сказал или прочел божественное слово сложения». Муж Ульянии до женитьбы мало упражнялся в делах благочестия, но супруга учила его прилежно молиться, так как видела в том свой святой долг. Затем муж сам читал ей священное писания и благочестивые книги, и она «просвещенная молитвой и благодатью, не только все понимала, но и объясняла другим». По мнению Ф.И. Буслаева, поступки Ульянии Осорьиной сопровождались состраданием, которое вызывалось «печальной и скудной действительностью». Это сострадание заставляло героиню возноситься «благочестивой душой в лучший, неземной мир». Представляя жизнь Ульянии нельзя не сожалеть о том, «какую скудную и грубую жизнь давала действительность ее воображению, как мало утешительного находила эта достойная женщина в своих видениях – этих жалких подобиях скудной действительности ее окружавшей! Распри и драки ее домашней челяди, совершавшиеся постоянно в недрах ее семьи, давили ее тяжелым кошмаром, когда она отходила ко сну, и находили себе символическое выражение в этих враждующих и борющихся духах, которыми исполнены были ее видения». Сострадание и человеколюбие Ульянии сказывается и в ее поступках, она не могла не отказываться на «одно из величайших бедствий». Во время моровой язвы, когда никто не прикасался к больным (так как боялись заразиться), она сама обмывала и исцеляла их, не боясь смерти. Ф.И. Буслаев отмечает, что изображение женщины в этом произведении нарушает привычный агиографический канон, поскольку в качестве идеала здесь предстает «не монахиня, удалившаяся от мира, а супруга и мать». Очень важным представляется наблюдение исследователя о деятельном характере благочестия Ульянии, которое доказывает возможность спасения в миру. Именно в этом Ф.И. Буслаев видит новаторство произведения: «Веет свежим духом в смелом выражении этих идей, примиряющих древнерусского благочестивого писателя и с семейным счастьем, и с семейными добродетелями женщины, как супруги и матери». «Радужный ореол» святости осеняет образ Ульянии именно благодаря тому, что ее жизнеописание было составлено любящим сыном. Итак, Ф.И. Буслаев сосредоточил свое внимание при анализе «Повести о Марфе и Марии» и «Повести об Ульянии Осорьиной» на соотношении текстов произведений и реальной действительности, реальных общественных отношений. Он первым обратил внимание на расшатывание канона в изображении облика персонажа. В этом же русле, как нами было сказано выше, анализировал эти произведения и М.О. Скрипиль. Указывая на наличие агиографических черт в тех или иных редакциях, он, тем не менее по большей части обращался к отражению в произведениях правовых норм, системы общественных и бытовых отношений того времени. С его точки зрения признаки агиографического жанра, не могли превратить историко-бытовую повесть в житие святой. В своем отельном исследовании «Повести об Ульянии Осорьиной» М.О. Скрипиль заявляет, что это произведение следует считать светской биографией: «в повествование в большом количестве проникал материал, чуждый агиографическому жанру. Под его влиянием изменилась житийная схема и условные житийные характеристики. <…> Важнейшая в житийной схеме часть, - подвиги святого, - заменена в повести хозяйственной деятельности Ульянии. И это описание только отчасти орнаментировано чертами агиографического стиля: аскетизм (и то – в быту), демонологическое видение и элементы чуда. В результате – за привычными формами житийной характеристики виден портрет живого лица – умной и энергичной женщины второй половины XVI века, Ульянии Осорьиной, и вместе с тем идеал женщины, сложившийся у автора – дворянина начала XVII века». «Повесть о Марфе и Марии» М.О. Скрипиль также считает образцом переходного жанра от легенды к повести, где «историко-бытовые детали несколько затушевывают схему типичной легенды». Д.С. Лихачев в ряде своих работ убедительно доказал, что XVII век является веком переходным от литературы средневековой к литературе нового времени. Им отмечено, что в XVII веке происходит так называемая эмансипация личности, которая реализуется в росте авторского начала и существенном применении поведения действующих лиц в произведении. У писателей начала XVII века появляются черты мемуариста. В качестве одного из примеров Д.С. Лихачев ссылается на «Повесть об Ульянии Осорьиной». Позиция мемуариста появляется даже у агиографа. Сын Ульянии Осорьиной – Дружина Осорьин – пишет житие своей матери с позиции человека, близкого Ульянии». Другим показателем видоизменения литературы в XVII веке исследователь называет «индивидуализацию быта». Характерно, что «Повесть о Марфе и Марии» и «Повесть об Ульянии Осорьиной» Д.С. Лихачев именует агиографическими сочинениями и указывает на них в качестве примеров проникновения быта в чисто церковные произведения. Д.С. Лихачев в своем исследовании «Человек в литературе Древней Руси» специальную главу посвятил кризису средневековой идеализации человека в житиях XVII века. Он пишет, что идеализация в это время совершается на сниженной и упрощенной почве, нормативный идеал менее сложен, чем ранее, и не возвышен над бытом. В качестве примера Д.С. Лихачев вновь ссылается на «Повесть о Марфе и Марии» и «Повесть об Ульянии Осорьиной». В первой из них церковный сюжет «вставлен в раму бытовых отношений».[ Во второй повести идеализация образа героини также далека от житийных трафаретов. Ульяния идеализируется в своей хозяйственной деятельности и отношениях с семьей и «рабами». По мнению исследователя, «соединение церковного идеала со светским бытом не могло быть, однако, прочным» что выражается в частности в редком посещении церкви героиней. «Ульяния оказывается святой в своем хозяйственном служении домочадцам, и тем, кто приходил к ним в дом. Соединение церковной идеализации с бытом неизбежно вело к разрушению этой идеализации». Лихачев именно от «Повесть о Марфе и Марии» и «Повесть об Ульянии Осорьиной» начинает линию нового типа житийной литературы XVII века, которая была прочно соединена с бытом и нашла наиболее яркое воплощение в «Житии» протопопа Аваккума.
В.№57
Остановимся кратко на тех общих линиях и тенденциях развития, которые могут быть отмечены в русской литературе X–XVII вв. и которые переходят затем и в новое время.
Эти «внутренние» тенденции и линии развития средневековой русской литературы определялись в конечном счете мощным, но не всегда непосредственным воздействием действительности.
Прежде всего необходимо отметить, что литература, привнесенная извне, из Византии и Болгарии, как целое, как система определенных жанров и целых произведений, постепенно во всех ее формах и проявлениях идет на детальное сближение с русской действительностью. Литература вырабатывает новые жанры, отвечающие нуждам русской жизни и способные отражать идеи, темы и сюжеты, возникающие в условиях русской действительности. Византийско-славянская система жанров существенно изменяется, разветвляется, обогащается. Возникают различные формы стилей, разные формы сближения «высокого» церковнославянского литературного языка с языком деловой письменности и с устной речью в ее многообразных проявлениях.
Этот процесс сближения с русской действительностью своеобразно соединяется с процессом постепенного освобождения литературы от чисто деловых и церковных задач. Литература отвоевывает свое собственное поле действия, все более выходит в сферу художественности. Литература становится литературой, и это означает, что она свободнее и тем самым теснее и точнее отражает жизнь. Этот процесс освобождения литературных произведений от деловых функций отчасти связан с постепенной секуляризацией всей русской культуры. Литература становится все более светской даже в некоторых ее церковных жанрах (жития святых, проповедь и пр.). И это особенно заметно в XVI и XVII вв.
Литература, эмансипируясь и становясь литературой в собственном смысле этого слова, одновременно завоевывает собственное прочное положение в духовной жизни общества. Общественное значение литературы энергично возрастает.
Этот рост общественного значения литературы связан с расширением ее социального охвата. Все более и более расширяется социальный круг читателей, а также и авторов. Это последнее обстоятельство меняет соотношение литературы и фольклора. Первоначально «водораздел» между литературой и фольклором проходил главным образом в области жанров. Фольклор, распространенный во всех слоях общества, восполнял отсутствие в литературе лирических и развлекательных жанров. Литература же, доступная главным образом господствующему классу (хотя отдельные жанры устно, через церковь, были «обязательны» для всех), удовлетворяла не все потребности в художественном слове. В XVII в. фольклор отступает по преимуществу в народ, а вслед за отступающим фольклором в ту же среду начинает проникать литература. Создается литература демократического посада. Процесс перераспределения социальных сфер действия литературы и фольклора – также одна из самых важных линий развития искусства слова.
Социальное расширение литературы естественно связано с расширением тем, с расширением социально допустимого в литературе, а последнее влечет за собой приближение средств изображения к изображаемому, «опрощение» части литературы, проникновение в литературные произведения просторечия и элементов реалистичности.
Для средневековых литератур, особенно ранних, характерно преобладание традиционности, инертности формы, постепенно «взламываемой» новым содержанием. Произведения подчиняются литературному этикету, заключают в себе традиционные образы и устойчивые формулы (воинские, агиографические и т. д.). Традиционность формы не следует рассматривать только как недостаток. Она облегчает создание новых произведений, подобно тому как стандартизация строительного материала облегчает строительство, но, конечно, затрудняет появление индивидуализированных памятников. Традиционность в литературе облегчала ее «генетические» способности, «вариативность» текста произведений, но одновременно и тормозила развитие литературы. Вот почему традиционность литературы, вначале, в XI–XIV вв., весьма высокая, постепенно усложняясь, начинает терять свои позиции. Возникает потребность не только в индивидуальном лице произведения, но и в индивидуальном авторе – авторе, имеющем свою, интересующую читателей биографию, свой литературный стиль, свои, только ему присущие убеждения. Роль личности в литературе возрастает настолько, что в XVII в. появляются уже писатели-профессионалы, хотя отдельные черты профессионализма были свойственны писателям и более раннего времени (Пахомий Серб – XV в., Максим Грек – XVI в.). Роль личности возрастает и в литературных произведениях: с конца XIV в. усиливается интерес к внутреннему миру человека, возрастает эмоциональность, а с начала XVII в. начинают складываться первые представления о человеческом характере. В XVII в. биография писателя начинает играть все большую роль в литературном развитии. Яркие биографии имеют писатели – деятели Смуты, отдельные стихотворцы, Аввакум и пр.
Постепенное падение традиционности и возрастание личностного начала в литературе – это две линии, тесно связанные между собой.
Наконец, на протяжении первых семи веков развития русской литературы могут быть прослежены и более узкие тенденции ее развития, например, изменение метафор, метонимий и некоторых других художественных средств в сторону их большей изобразительности, снижения роли символов и аллегорий и т. д. Может быть отмечена как особая линия в развитии литературы – «эмансипация» художественного времени, появление и усиление художественной значимости настоящего времени, сделавшего в числе многих других условий возможным появление театра.
Трудно перечислить все те линии и направления, которые могут быть обнаружены исследователями самого процесса развития литературы. В частности, следует обратить внимание на изменение типа иностранных влияний. Несомненно, что византийское влияние или влияние болгарское были в русской литературе X–XIII вв. качественно и структурно отличны от влияния западноевропейского в XVII в. Здесь тоже скрыта особая и важная линия развития.
Все эти линии и тенденции развития в своих общих формах более или менее свойственны всем средневековым литературам на путях их перехода к типу литератур нового времени. Однако своеобразие исторического пути древнерусской литературы отразилось на всех этих линиях и тенденциях и привело к своеобразию ее достижений.
«Трансплантация» византийских и болгарских памятников привела к «трансплантации» же идей всечеловечества. Русская литература развила и донесла до нового времени эту заботу об общих судьбах всего мира, а не только русского народа. Вместе с тем с самого начала, призванная к тому нуждами русской действительности, русская литература определилась как высоко патриотическая, с обостренным национальным самосознанием. Это в значительной мере объясняется особой ролью, которая выпала на долю литературы в период феодальной раздробленности: недостаток экономических и политических связей между отдельными областями и княжествами восполняет литература, напоминая о единстве Русской земли, о ее исторической общности.
Большое общественное значение русской литературы, обусловленное особенностями самой действительности, сохранилось за ней на протяжении всех последующих веков.
В частности, ускоренное строительство русского централизованного государства в XV и XVI вв. потребовало участия в нем литературы. В литературе начинают преобладать большие непосредственно государственные и социальные темы, развивается публицистика, и публицистичность в той или иной степени овладевает всеми жанрами русской литературы, тормозя развитие «беллетристичности», развлекательности, «сюжетности» и «косвенности». Литература постепенно приобретает сугубо учительный характер – сперва более или менее церковный, затем светский.
Долго задержавшееся Предвозрождение способствовало развитию в русской литературе эмоциональности и «особой сердечности».
Обилие жанров (привнесенных извне и «своих»), различные стилевые пласты этих жанров привели к обогащению и развитию литературного языка, к появлению в нем различных его модификаций.
Однако были не одни только достижения. Сравнительно поздняя эмансипация человеческой личности и поздняя секуляризация литературы не дали в достаточной мере развиться и расцвести в ней вплоть до середины XVIII в. личностному началу. Развитие личностного начала совершалось с большим трудом и только во второй половине XVIII в. позволило русской литературе достичь уровня других литератур нового времени.
В.№59
В XVII веке завершилась история средневековой русской культуры и зарождались элементы культуры нового времени. Для него был характерен процесс всестороннего «обмирщения». В литературе это проявилось в формировании демократического, светского направления; в архитектуре — в сближении облика культовых и гражданских построек; в науке — в росте интереса к обобщению практического опыта; в живописи — в разрушении иконографических канонов и появлении реалистических тенденций. Усложнение городской жизни, рост государственного аппарата, развитие международных связей предъявляло новые требования к образованию. Уровень грамотности в XVII веке значительно вырос и в различных слоях составлял: среди помещиков — 65%, купцов — 96%, крестьян — 15 %. В середине XVII века создаются государственные, частные школы, где изучали иностранные языки, другие предметы. В 1687 году в Москве было открыто первое в России высшее учебное заведение — Славяно-греко-латинская академия для подготовки высшего духовенства и чиновников государственной службы. Ею руководили греки братья Лихуды, окончившие Падуанский университет в Италии. Здесь учились представители различных сословий и национальностей. Появились рукописные учебники, самоучители, печатались книги по математике. В практике XVII века широко использовались знания в области механики (в строительстве, на первых мануфактурах). Заметные изменения произошли в медицине. Продолжает развиваться народное целительство, закладываются основы государственной медицины. Открыты первые аптеки, больницы. Наметились перемены и в гуманитарном знании. Вырос слой потребителей и авторов исторических сочинений. В XVII веке старые формы исторических сочинений (летописи, хронографы) постепенно теряют значение и исчезают. Появляются новые виды сочинений, в которых даются более психологические характеристики правителей России, создаются более широкие картины исторического прошлого. Таков «Синопсис» И. Гизеля — первый учебник русской истории. Об «обмирщении» культуры свидетельствует развитие общественной мысли. Господствующий класс осознает необходимость сильной власти в стране, и публицисты выдвигали, обосновывали идеи абсолютизма. Впервые они прозвучали в произведениях Ю. Крижанича и С. Полоцкого. Наиболее полно и ярко противоречия общественной жизни отразила литература. Она приобрела светский характер. Первые ростки его находились в устном народном творчестве — исторических песнях, пословицах. Их начинают записывать. Традиционный средневековый жанр — жития переходит в новую форму, больше напоминающую повесть. Новыми жанрами были мемуары и любовная лирика. В литературе XVII века появляется силлабическое стихосложение. Об изменении вкусов и интересов русских читателей свидетельствует переводная литература с занимательным сюжетом — рыцарский роман, авантюрно-приключенческая повесть. Под влиянием Запада в XVII веке возникают первые театральные постановки. В 1672 году был организован придворный театр. В нем играли иностранные актеры, ставились пьесы на библейские сюжеты. Вначале на немецком языке, затем их переводили на русский и нанимали актеров из мещан. В 1675 году на сцене русского театра впервые был поставлен балет. В русских городах и селах широкое распространение получил бродячий театр — театр скоморохов, Петрушки, хотя правительство и официальная церковь преследовали скоморошество.
В.№60
Древнерусская литература – это гигантское скопище произведений, написанных в XI-XVII вв. Те памятники, которые мы объединяем в древнерусскую литературу, на самом деле созданы разными народами, хотя и родственными. Литературой нашего века нельзя загородить, а тем более подменить прошлое. Прожитые века дополняют друг друга. Они живы тем, что удивительно различны, что возвышают нас над обыденностью. Читать памятники древнерусской литературы исключительно полезно, когда душа просит необычного. Д.С. Лихачев писал: «Древняя Русь, в традиционном смысле этого слова, обнимающая страну и ее историю с X по XVII в., обладала великой культурой. Эта культура, непосредственная предшественница новой русской культуры XVIII-XX вв., имела все же и некоторые собственные, характерные только для нее явления». (Лихачев Д.С. «Избранное: Великое наследие»).
Сравнительно с западноевропейскими странами Русь приняла христианство поздно, лишь в десятом столетии. Первоначальное развитие русской литературы происходило под влиянием Византии – т.е. Восточной Римской империи со столицей в Константинополе. Древнейшие литературные памятники восходят к 11 в. и написаны на старом церковнославянском языке. Наиболее ранние из сохранившихся рукописей были созданы в Киеве, находившемся тогда на перекрестке важнейших международных торговых путей и представлявшем собой один из самых процветающих и культурных городов средневековой Европы.
До нас дошли летописи, жития святых и монахов, проповеди и несколько светских повестей, написанные в Киевский период (1030–1240). Самым знаменитым из летописных сочинений является Повесть временных лет
, где речь идет о предыстории восточных славян и описываются как исторические, так и полулегендарные события периода 860–1240. Это труд нескольких монахов, прежде всего Нестора и Никона. Он содержит ценные сведения, помогающие воссоздать историю древней Руси, а также повести, сплавленные с летописным повествованием и отличающиеся самобытностью и занимательностью. Замечательные примеры церковного красноречия, вдохновлявшегося византийскими образцами, – Слово о законе и благодати
(11 в.) киевского митрополита Илариона и Поучение на первое воскресенье после Пасхи
(12 в.) Кирилла, епископа Туровского. Но самым насущным чтением обитателей средневековой Руси были жития святых. Двумя известнейшими авторами такого рода жизнеописаний были Нестор и епископ Симеон.
Высшим литературным достижением Киевского периода явилось Слово о полку Игореве
, сочинение неизвестного автора 12 в. В этой прозаической поэме повествуется о неудачном походе (1185) князя Игоря против воинственных кочевников кипчаков (половцев) – народа, обитавшего в степях южной Руси. Богатство образов, возвышенный лирический строй и совершенство слога делают ее непревзойденным творением литературы древней Руси.
С культурным главенством Киева покончило монголо-татарское нашествие 1238–1240. Киев, наряду с другими городами, был разграблен, и татары, как называли завоевателей, сделали русские княжества своими данниками более чем на двести лет. Тягостное положение усугублялось нападениями поляков, литовцев и шведов, а также распрями между русскими князьями. Лишь в Куликовской битве (1380) русские под водительством великого князя московского Дмитрия Донского впервые одержали решительную победу над татарами. Это событие вдохновило Софония Рязанца на прозаическую поэму Задонщина
, творение высокого художественного достоинства, хотя и не столь впечатляющее, как Слово о полку Игореве
.
В эти тревожные века продолжали создаваться литературные произведения, большей частью посвященные борьбе Руси с завоевателями. Многие из них отмечены влиянием витиеватого пышного стиля, заимствованного в Византии и Польше. В числе исключений – Повесть о Петре и Февронии Муромских
(15 в.), безыскусная и целомудренная любовная история, проникнутая фольклорными мотивами.
К 1480 монголо-татарское иго было свергнуто, а Русь объединил Иван III (правил в 1462–1505) под эгидой Московского государства (город Москва и завоеванные окрестные земли). Характерной чертой литературного процесса мирных десятилетий 16 в. было составление грандиозных энциклопедических трудов: Великие Минеи Четьи
, Степенная книга царского родословия
и монументальная многотомная история, Никоновский Лицевой летописный свод
. Самыми популярными жанрами 16 в. были воинские повести и политическая полемика. Наиболее известный пример первого из них – Повесть о прихождении Стефана Батория на град Псков
, написанная чрезвычайно витиеватым слогом. Продолжавшаяся с 1564 по 1579 переписка Ивана IV (Грозного) с прежним своим воеводой, князем Андреем Курбским, сбежавшим в Литву, – образчик письменной полемики. Лаконично и язвительно Курбский протестует против учиненного его государем истребления боярства, а Иван, не уступая ему в сарказме, но более многословно обличает боярское засилье.
Историки завершают средневековый период развития русской литературы 17 веком, когда новые иностранные влияния в полной мере сказались на содержании и форме произведений. Знаменательное свидетельство перемен – жизнеописание главы раскольников-староверов. Его автобиография Житие протопопа Аввакума, им самим написанное
изобилует реалистическими описаниями современной действительности.
В.№8
, 9,10,11,12,13,14
Мы уже знаем, что в течение короткого времени русские книжники познакомились с богатой и разнообразной переводной литературой. На новую почву была перенесена целая система жанров: хроники, исторические повести, жития, патерики, апокрифы, торжественные «слова» и поучения. Переводные произведения обогатили русских книжников историческими и естественнонаучными сведениями, познакомили их с сюжетами античных мифов и эпическими преданиями, с разными типами сюжетов, стилей, манер повествования.
Но было бы совершенно неверно полагать, что именно переводная литература явилась единственной и основной школой литературного мастерства для древнерусских переводчиков и писателей. Огромное влияние оказали на них богатые традиции устного народного творчества, и прежде всего традиции славянского эпоса.
Как мы увидим далее, народные эпические предания представляют собой исключительно яркое художественное явление, не имеющее точной аналогии в известных нам памятниках переводной литературы. Древнерусские книжники использовали богатые традиции устных публичных выступлений: краткие речи князей, в которых те вдохновляли своих воинов перед битвами, речи, с которыми выступали свидетели и судьи на судебных процессах, речи, произносившиеся на вечевых собраниях, речи, с которыми князья посылали своих послов к другим князьям или иноземным правителям, и т. д. Договоры, юридические документы и установления также вносили свой вклад в формирование русского литературного языка, а в какой-то мере участвовали и в формировании языка русской литературы .
Обратившись к анализу первых оригинальных произведений литературы Киевской Руси, мы увидим также, что она самобытна не только в языке, не только в системе образов или сюжетных мотивов, но и в жанровом отношении: не имеют себе жанровой аналогии в византийской и болгарской литературах ни русские летописи, ни «Слово о полку Игореве», ни «Поучение Владимира Мономаха», ни «Моление Даниила Заточника», ни некоторые другие памятники.
Одним из первых, важнейших жанров возникающей русской литературы явился жанр летописи.
Историческая память восточнославянских народов простиралась на несколько веков вглубь: из поколения в поколение передавались предания и легенды о расселении славянских племен, о столкновениях славян с аварами (обрами), об основании Киева, о славных деяниях первых киевских князей.
Возникновение письменности позволило зафиксировать устные исторические предания и побудило в дальнейшем в письменном виде регистрировать все важнейшие события своего времени. Так возникло летописание. Именно летописи было суждено на несколько веков, вплоть до XVII в., стать не простой погодной записью текущих событий, а одним из ведущих литературных жанров, в недрах которого развивалось русское сюжетное повествование.
Византийские хроники и русские летописи.
Исследователи XIX в. и начала нашего столетия считали, что русское летописание возникло как подражание византийской хронографии. Это неверно: византийские хроники, как мы увидим далее, были использованы русскими книжниками отнюдь не на начальном этапе развития русского летописания. Кроме того, большинство русских летописей построено по иному принципу, чем византийские хроники. В хрониках (в частности, в «Хронике Георгия Амартола» и «Хронике Иоанна Малалы») исторический процесс членится по царствованиям: рассказывается история правления одного царя или императора, затем его преемника, затем преемника этого последнего и т. д. Для хроник характерно указание не на год воцарения того или иного правителя, а на продолжительность его царствования. Структура русского летописания иная: летописец фиксирует события, произошедшие в тот или иной конкретный год, не последовательность правлений, а последовательность событий. Каждая летописная статья посвящена одному году и начинается словами «В лето...» (далее следует год «от сотворения мира»).
Сравним два отрывка: один из «Хронографа по великому изложению», построенного по принципу византийской хронографии, другой — из русской летописи.
В «Хронографе» мы, например, читаем: «По Марце же царствова сын его Комод лет 12, и течениемь кровнымь и золчию (от болезни желчи?) борзо умре. По Комоде же царствова Петримакс месяца 2 и убиен бысть. По Петримаксе же царствова Иулиан Дидний месяць 4 и убиенъ бысть у источника, глядаа рыб. По Дидний же царствова Севир лет 17. Т (от) в Вретании победив супостаты...»
Иначе построено изложение в летописи: «В лето 6535 (1027). Родися 3-й сын Ярославу, и нарече имя ему Святослав. В лето 6536 (1028). Знаменье змиево явися на небеси, яко видети всей земли. В лето 6537 (1029). Мирно бысть. В лето 6538 (1030). Ярослав Белзы взял...»
Здесь специально подобраны отрывки, заключающие короткие статьи, но различие принципов изложения в хронике и летописи достаточно наглядно.
И летописи и хроники (хронографы) представляли собой своды
, или компиляции. Летописец или хронист не мог излагать все события по собственным впечатлениям и наблюдениям, хотя бы уже потому, что как летописи, так и хроники стремились начать изложения с «самого начала» (от «сотворения мира», от образования того или иного государства и т. д.), и, следовательно, летописец вынужден был обращаться к существовавшим до него источникам, повествующим о более древних временах. С другой стороны, летописец не мог просто продолжать летопись своего предшественника. Во-первых, не мог потому, что каждый летописец, как правило, проводил какую-либо свою политическую тенденцию и в соответствии с ней перерабатывал текст своего предшественника, не только опуская малозначительные или не устраивавшие его в политическом отношении материалы, но и дополняя его извлечениями из различных источников, создавая таким образом свой, отличный от предшествовавших вариант летописного повествования. Во-вторых, чтобы труд его не приобрел непомерный объем от соединения многих обширных источников, летописец должен был чем-то жертвовать, выпуская сообщения, которые ему казались менее значительными.
Все это в высшей степени затрудняет исследование летописных сводов, установление их источников, характеристику работы каждого из летописцев. Особенно сложным оказалось восстановление истории древнейшего русского летописания, поскольку мы располагаем лишь списками летописей значительно более позднего времени (Новгородской летописью XIII-XIV вв., Лаврентьевской летописью 1377 г., Ипатьевской начала XV в.), к тому же отражающими не самые древние летописные своды, а более поздние их редакции.
Поэтому история древнейшего летописания в известной мере гипотетична. Наиболее приемлемой и авторитетной считается гипотеза академика А. А. Шахматова, на которую опираютсяв своих частных исследованиях большинства памятников домонгольской Руси литературоведы и историки-источниковеды. Гипотеза А. А. Шахматова основана на кропотливейших исследованиях текста всех дошедших до нас списков начальной части русского летописания. А. А. Шахматов создал не только наиболее известную концепцию начала русского летописания, но и методику установления истории текста летописей, которую стали применять и его последователи, в первую очередь М. Д. Приселков и А. Н. Насонов, а также и многие другие. Концепцию А. А. Шахматова дополнили и уточнили его последователи.
Начальное летописание.
Древнейший реально дошедший до нас летописный свод — это «Повесть временных лет», созданная, предположительно около 1113 в. Однако «Повести временных лет», как показал А. А. Шахматов, предшествовали иные летописные своды.
К этому выводу, положившему начало многолетним разысканиям в области древнейшего русского летописания, А. А. Шахматова привел, в частности, следующий факт: «Повесть временных лет», сохранившаяся в Лаврентьевской, Ипатьевской и других летописях, существенно отличалась в трактовке многих событий от другой летописи, повествовавшей о том же начальном периоде русской истории, — Новгородской первой летописи младшего извода. В Новгородской летописи отсутствовали тексты договоров с греками, князь Олег именовался воеводой при юном князе Игоре, иначе рассказывалось о походах Руси на Царьград и т. д.
А. А. Шахматов пришел к выводу, что Новгородская первая летопись в своей начальной части отразила иной летописный свод, который предшествовал «Повести временных лет».
Попытки другого видного исследователя русского летописания — В. М. Истрина найти различиям «Повести временных лет» и рассказа Новгородской первой летописи иное объяснение (что Новгородская летопись будто бы сокращала «Повесть временных лет») были безуспешны: точка зрения А. А. Шахматова была подтверждена многими фактами, добытыми как им самим, так и другими учеными.
В настоящее время история древнейшего летописания представляется в следующем виде.
Устные исторические предания существовали задолго до летописания; с возникновением письменности, вероятно, появляются и отдельные записи исторических событий, однако летописание как жанр возникает, видимо, лишь в годы княжения Ярослава Мудрого (1019-1054). В это время принявшая христианство Русь начинает тяготиться византийской церковной опекой и стремится обосновать свое право на церковную самостоятельность, так как Византия была склонна рассматривать государства, в христианизации которых она принимала то или иное участие, как духовную паству константинопольского патриархата, стремилась превратить их в своих вассалов и в политическом отношении.
Именно этому решительно воспротивился Ярослав, поставив в Киеве в 1051 г. русского митрополита Илариона и добиваясь канонизации первых русских святых — князей Бориса и Глеба. Эти действия должны были укрепить церковную, а также и политическую независимость Руси от Византии, поднять авторитет молодого славянского государства.
Киевские книжники утверждали, что история Руси подобна истории других христианских государств. Здесь также были свои христианские подвижники, пытавшиеся личным примером побудить народ к принятию новой веры: княгиня Ольга крестилась в Константинополе и убеждала своего сына Святослава также стать христианином. Были на Руси и свои мученики, например варяг и его сын, растерзанные толпой язычников за отказ принести жертву языческим богам. Были и свои святые — князья Борис и Глеб, убитые по приказанию своего брата Святополка, но не преступившие христианских заветов братолюбия и покорности старшему. Был на Руси и свой «равноапостольный» князь Владимир, крестивший свой народ и тем самым сравнявшийся с Константином Великим, императором, объявившим христианство государственной религией Византии. Для обоснования этой идеи, как предполагает Д. С. Лихачев, и был составлен свод преданий о возникновении христианства на Руси. В него вошли рассказы о крещении и кончине Ольги, рассказ о варягах-христианах, сказание о крещении Руси, сказание о князьях Борисе и Глебе и, наконец, обширная похвала Ярославу Мудрому (отражение которой мы находим в статье 1037 г. «Повести временных лет»). Все шесть названных произведений обнаруживают, по мнению Д. С. Лихачева, «свою принадлежность одной руке... теснейшую взаимосвязь между собою: композиционную, стилистическую и идейную».
Этот свод статей (Д. С. Лихачев условно назвал его «Сказанием о распространении христианства на Руси») мог быть составлен в первой половине 40-х гг. XI в. книжниками Киевской митрополии.
Следующий этап в развитии русского летописания приходится уже на 60-70-е гг. XI в. А. А. Шахматов связывал его с деятельностью монаха Киево-Печерского монастыря Никона. Ученый основывался на следующем наблюдении. Никон, подвизавшийся в Киево-Печерском монастыре, после ссоры с князем Изяславом, бежал в далекую Тмуторокань (княжество на восточном берегу Керченского пролива), а в Киев вернулся снова только в 1074 г. А. А. Шахматов обратил внимание, что точные даты в летописи словно бы «сопутствуют» Никону: в летописных статьях за 60-е гг. отсутствует точная датировка событий в Киеве и на Руси, но зато содержатся (с указаниями дня, когда совершилось событие) сведения о том, что произошло в Тмуторокани: как был изгнан явившимся сюда Ростиславом Владимировичем князь Глеб и как сам Ростислав был отравлен некоим котопаном (греком-священником).
Возможно, в этом же летописном своде к преданиям о распространении христианства на Руси были присоединены рассказы о первых русских князьях — Олеге, Игоре, Ольге. Тогда же в рассказ о крещении Владимира могла быть вставлена другая версия того же события, согласно которой Владимир крестился не в Киеве, а в Корсуни; наконец, Никон (если именно он был составителем этого свода) ввел, вероятно, в летопись легенду, согласно которой род русских князей, занимающих великокняжеский престол в Киеве, восходит не к Игорю, а к призванному новгородцами варяжскому князю Рюрику. При этом Рюрик объявляется отцом Игоря, а киевский князь Олег превращен летописцем в воеводу, сначала Рюрика, а после его смерти — Игоря.
Эта легенда имела свой важный политический и идеологический смысл. Во-первых, в средневековье часто объявляли родоначальником правящей династии чужеземца: это снимало (как казалось создателям подобных легенд) вопрос о старшинстве и приоритете среди местных родов. Во-вторых, признание того, что киевские князья происходят от князя, призванного славянами с тем, чтобы установить на Руси «порядок», должно было придать нынешним киевским князьям больший авторитет. В-третьих, легенда превращала всех русских князей в «братьев», утверждала законность только одного княжеского рода — Рюриковичей.
В условиях феодальных отношений ни одному из этих расчетов летописца не суждено было сбыться, но легенда о «призвании варягов» была введена в круг основополагающих идей русской средневековой историографии; много веков спустя она будет воскрешена и поднята на щит «норманистами», сторонниками иноземного происхождения русской государственности.
Исследователи полагают также, что именно с 60-х гг. летописному повествованию придается характерная форма погодных (т. е. построенных по годам, «годовых») статей, которой, как уже сказано, русская летопись принципиально отличается от византийских хроник.
«Начальный свод».
Около 1095 г. создается новый летописный свод, который А. А. Шахматов предложил назвать «Начальным сводом». А. А. Шахматов убедительно показал, что «Начальный свод» сохранился в составе Новгородской 1-й летописи, хотя и в несколько переработанном виде. Поэтому мы с большой степенью вероятности можем вычленить из дошедшего до нас текста «Повести временных лет» — летописного свода, созданного на основе «Начального свода», тот объем известий, который принадлежал еще этому «Начальному своду».
Составитель «Начального свода» продолжил свод Никона, доведя изложение событий с 1073 г. по 1095 г., и придал своему изложению в этой дополненной части особенно публицистический характер, упрекая князей за междоусобные войны, сетуя, что они не заботятся об обороне Русской земли, не слушаются советов «смысленных мужей». Помимо русских источников, летописец использовал также древнейшую русскую хронографическую компиляцию — так называемый «Хронограф по великому изложению», откуда вставил в летописный рассказ несколько фрагментов: рассказ о походе на Царьград Аскольда и Дира (он читается в «Повести временных лет» под 866 г.), рассказ о походе Игоря на Царьград (под 941 г.) и рассказ о чудесных знамениях, случившихся во времена сирийского царя Антиоха, римского императора Нерона и византийских императоров Юстиниана, Маврикия и Константина (под 1065 г.).
«Повесть временных лет».
В начале XII в. (полагают, что около 1113 г.) «Начальный свод» был вновь переработан монахом Киево-Печерского монастыря Нестором. Труд Нестора получил в науке название «Повести временных лет» по первым словам ее пространного заголовка: «Се повести времяньых (прошедших) лет, откуду есть пошла Руская земля, кто в Киеве нача первее княжити, и откуду Руская земля стала есть».
Нестор был книжником широкого исторического кругозора и большого литературного дарования: еще до работы над «Повестью временных лет» он написал «Житие Бориса и Глеба» и «Житие Феодосия Печерского». В «Повести временных лет» Нестор поставил перед собой грандиозную задачу: не только дополнить «Начальный свод» описанием событий рубежа XI-XII вв., современником которых он был, но и самым решительным образом переработать рассказ о древнейшем периоде истории Руси — «откуда есть пошла Русская земля».
Нестор вводит историю Руси в русло истории всемирной. Он начинает свою летопись изложением библейской легенды о разделении земли между сыновьями Ноя. Приводя пространный перечень народов всего мира (извлеченный им из «Хроники Георгия Амартола»), Нестор вставляет в этот перечень упоминание о славянах; в другом месте текста славяне отождествляются с «нориками» — жителями одной из провинций Римской империи, расположенной на берегах Дуная. Нестор обстоятельно рассказывает о древних славянах, о территории, которую занимали отдельные славянские племена, но особенно подробно — о племенах, обитавших на территории Руси, в частности о «кротких и тихих обычаем» полянах, на земле которых возник город Киев. Нестор уточняет и развивает варяжскую легенду Никона: упоминаемые в «Начальном своде» варяжские князья Аскольд и Дир объявляются теперь всего лишь боярами Рюрика (к тому же «не племени его»), и именно им приписывается поход на Византию во времена императора Михаила. Установив по документам (текстам договоров с греками), что Олег был не воеводой Игоря, а самостоятельным князем, Нестор излагает версию, согласно которой Олег — родственник Рюрика, княживший в годы малолетства Игоря.
В то же время Нестор включает в летопись некоторые новые (сравнительно с «Начальным сводом») народно-исторические предания, такие, как рассказ о четвертой мести Ольги древлянам, рассказы о поединке юноши-кожемяки с печенежским богатырем и об осаде Белгорода печенегами (речь о них пойдет ниже).
Итак, именно Нестору «Повесть временных лет» обязана своим широким историческим кругозором, введением в летопись фактов всемирной истории, на фоне которых развертывается история славян, а далее — история Руси. Именно Нестор укрепляет и совершенствует версию о происхождении русской княжеской династии от «призванного» норманского князя. Нестор — активный поборник идеала государственного устройства Руси, провозглашенного Ярославом Мудрым: все князья — братья и все они должны подчиняться старшему в роде и занимающему киевский великокняжеский стол.
Благодаря государственному взгляду, широте кругозора и литературному таланту Нестора «Повесть временных лет» явилась «не просто собранием фактов русской, истории и не просто историко-публицистическим сочинением, связанным с насущными, но преходящими задачами русской действительности, а цельной, литературно изложенной историей Руси».
Как полагают, первая редакция «Повести временных лет» до нас не дошла. Сохранилась вторая ее редакция, составленная в 1117 г. игуменом Выдубицкого монастыря (под Киевом) Сильвестром, и третья редакция, составленная в 1118 г. по повелению князя Мстислава Владимировича. Во второй редакции была подвергнута переработке лишь заключительная часть «Повести временных лет»; эта редакция и дошла до нас в составе Лаврентьевской летописи 1377 г., а также других более поздних летописных сводов. Третья редакция, по мнению ряда исследователей, представлена в Ипатьевской летописи, старший список которой — Ипатьевский — датируется первой четвертью XV в.
Композиция «Повести временных лет».
Рассмотрим теперь композицию «Повести временных лет», какой она предстает перед нами в Лаврентьевской и Радзивиловской летописях.
Во вводной части излагается библейская легенда о разделении земли между сыновьями Ноя — Симом, Хамом и Иафетом — и легенда о вавилонском столпотворении, приведшем к разделению «единого рода» на 72 народа, каждый из которых обладает своим языком. Определив, что «язык (народ) словенеск» от племени Иафета, летопись повествует далее уже о славянах, населяемых ими землях, об истории и обычаях славянских племен. Постепенно сужая предмет своего повествования, летопись сосредоточивается на истории полян, рассказывает о возникновении Киева. Говоря о давних временах, когда киевские поляне были данниками хазар, «Повесть временных лет» с гордостью отмечает, что теперь, как это и было предначертано издавна, хазары сами являются данниками киевских князей.
Точные указания на года начинаются в «Повести временных лет» с 852 г., так как с этого времени, как утверждает летописец, Русь упоминается в «греческом летописании»: в этом году на Константинополь напали киевские князья Аскольд и Дир. Тут же приводится хронологическая выкладка — отсчет лет, прошедших от одного до другого знаменательного события. Завершает выкладку расчет
лет от «смерти Ярославли до смерти Святополчи» (т. е. с 1054 по 1113 г.), из которого следует, что «Повесть временных лет» не могла быть составлена ранее начала второго десятилетия XII в.
Далее в летописи повествуется о важнейших событиях IX в. — «призвании варягов», походе на Византию Аскольда и Дира, завоевании Киева Олегом. Включенное в летопись сказание о происхождении славянской грамоты заканчивается важным для общей концепции «Повести временных лет» утверждением о тождестве «словенского» и русского языков — еще одним напоминанием о месте полян среди славянских народов и славян среди народов мира.
В последующих летописных статьях рассказывается о княжении Олега. Летописец приводит тексты его договоров с Византией и народные предания о князе: рассказ о походе его на Царьград, с эффектными эпизодами, несомненно, фольклорного характера (Олег подступает к стенам города в ладьях, двигающихся под парусами по суше, вешает свой щит над воротами Константинополя, «показуя победу»). Тут же приводится известное предание о смерти Олега. Волхв предсказал князю смерть от любимого коня. Олег решил: «Николи же всяду на нь, не вижю его боле того». Однако впоследствии он узнает, что конь уже умер. Олег посмеялся над лживым предсказанием и пожелал увидеть кости коня. Но когда князь наступил ногой на «лоб» (череп) коня, то был ужален «выникнувшей» «изо лба» змеей, разболелся и умер. Летописный эпизод, как мы знаем, лег в основу баллады А. С. Пушкина «Песнь о вещем Олеге».
Это предание сопровождается пространной выпиской из «Хроники Георгия Амартола»; ссылка на византийскую хронику должна подтвердить, что иногда оказываются вещими и пророчества языческих мудрецов, и поэтому введение в летопись рассказа о предсказанной волхвами смерти Олега не является предосудительным для летописца-христианина.
Олегу наследовал на киевском «столе» Игорь, которого летописец считал сыном Рюрика. Сообщается о двух походах Игоря на Византию и приводится текст договора, заключенного русским князем с византийскими императорами-соправителями: Романом, Константином и Стефаном. Смерть Игоря была неожиданной и бесславной: по совету дружины он отправился в землю древлян на сбор дани (обычно дань собирал его воевода Свенелд). На обратном пути князь вдруг обратился к своим воинам: «Идете с данью домови, а я возъвращюся, похожю и еще». Древляне, услышав, что Игорь намеревается собирать дань вторично, возмутились: «Аще ся въвадить волк (если повадится волк) в овце, то выносить все стадо, аще не убьють его, тако и се: аще не убьем его, то вся ны погубить». Но Игорь не внял предостережению древлян и был ими убит.
Рассказ о смерти Игоря в летописи весьма краток; но в народной памяти сохранились предания о том, как вдова Игоря — Ольга отомстила древлянам за убийство мужа. Предания этибыли воспроизведены летописцем и читаются в «Повести временных лет» в статье 945 г.
После убийства Игоря древляне послали в Киев к Ольге послов с предложением выйти замуж за их князя Мала. Ольга сделала вид, что ей «любы» слова послов, и велела им явиться на следующий день, при этом не верхом и не пешком, а весьма необычным способом: по приказу княгини киевляне должны были принести древлян на княжеский двор в ладьях. Одновременно Ольга приказывает выкопать возле своего терема глубокую яму. Когда торжествующих древлянских послов (они сидят в ладье «гордящеся», подчеркивает летописец) внесли на княжеский двор, Ольга приказала сбросить их вместе с ладьей в яму. Подойдя к ее краю, княгиня с усмешкой спросила: «Добра ли вы честь?». «Пуще ны (хуже нам) Игоревы смерти», — ответили древляне. И Ольга приказала засыпать их живыми в яме.
Второе посольство, состоявшее из знатных древлянских «мужей», Ольга велела сжечь в бане, куда послов пригласили «измыться». Наконец, дружину древлян, посланную навстречу Ольге, чтобы с почетом ввести ее в столицу Мала, княгиня приказала перебить во время тризны — поминального пира у могилы Игоря.
Внимательное рассмотрение легенд о том, как Ольга трижды отомстила древлянам, раскрывает символическое значение подтекста предания: каждая месть соответствует одному из элементов языческого погребального обряда. По обычаям того времени покойников хоронили, положив в ладью; для покойника приготовляли баню, а потом его труп сжигали, в день погребения устраивалась тризна, сопровождавшаяся военными играми.
Этот рассказ о трех местях Ольги читался уже в «Начальном своде». В «Повести временных лет» было внесено еще одно предание — о четвертой мести княгини.
Перебив дружину древлян, Ольга тем не менее не могла взять их столицу — город Искоростень. Тогда княгиня снова прибегла к хитрости. Она обратилась к осажденным, убеждая, что не собирается облагать их тяжелой данью, как некогда Игорь, но просит ничтожный выкуп: по три воробья и по три голубя с дома. Древляне снова не догадались о коварстве Ольги и с готовностью прислали ей требуемую дань. Тогда воины Ольги по ее приказу привязали к лапкам птиц «церь» (зажженный трут, высушенный гриб-трутовик) и отпустили их. Птицы полетели в свои гнезда, и вскоре весь город был охвачен огнем. Люди, пытавшиеся спастись бегством, были пленены воинами Ольги. Так, по преданию, княгиня отомстила за смерть мужа.
Далее в летописи повествуется о посещении Ольгой Царьграда. Ольга действительно приезжала в Константинополь в 957 г. и была принята императором Константином Багрянородным. Однако совершенно легендарен рассказ, как она «переклюкала» (перехитрила) императора: согласно ему, Ольга крестилась в Константинополе, и Константин был ее крестным отцом. Когда же император предложил ей стать его женой, Ольга возразила: «Како хощеши мя пояти, крестив мя сам и нарек мя дщерию?»
Восторженно изображает летописец сына Игоря — Святослава, его воинственность, рыцарственную прямоту (он будто бы заранее предупреждал своих врагов: «Хочю на вы ити»), неприхотливость в быту. Летопись рассказывает о походах Святослава на Византию: он едва не дошел до Константинополя и предполагал, завоевав Балканские страны, перенести на Дунай свою столицу, ибо там, по его словам, «есть середа земли», куда стекаются все блага — драгоценные металлы, дорогие ткани, вино, кони и рабы. Но замыслам Святослава не суждено было сбыться: он погиб, попав в засаду печенегов у днепровских порогов.
После смерти Святослава между его сыновьями — Олегом, Ярополком и Владимиром — разгорелась междоусобная борьба. Победителем из нее вышел Владимир, ставший в 980 г. единовластным правителем Руси.
В разделе «Повести временных лет», посвященном княжению Владимира, большое место занимает тема крещения Руси. В летописи читается так называемая «Речь философа», с которой будто бы обратился к Владимиру греческий миссионер, убеждая князя принять христианство. «Речь философа» имела для древнерусского читателя большое познавательное значение — в ней кратко излагалась вся «священная история» и сообщались основные принципы христианского вероисповедания.
Вокруг имени Владимира группировались различные народные предания. Они отразились и в летописи — в воспоминаниях о щедрости князя, его многолюдных пирах, куда приглашались едва ли не все дружинники, о подвигах безвестных героев, живших во времена этого князя, — о победе отрока-кожемяки над печенежским богатырем или о старце, мудростью своей освободившем от осады печенегов город Белгород. Об этих легендах речь еще пойдет ниже.
После смерти Владимира в 1015 г. между его сыновьями снова разгорелась междоусобная борьба. Святополк — сын Ярополка и пленницы-монашки, которую Владимир, погубив брата, сделал своей женой, убил своих сводных братьев Бориса и Глеба. В летописи читается краткий рассказ о судьбе князей-мучеников, о борьбе Ярослава Владимировича со Святополком, завершившейся военным поражением последнего и страшным божественным возмездием. Когда разбитый в бою Святополк. обратился в бегство, на него «нападе» бес, «и раслабеша кости его, не можаше седети на кони». Святополку кажется, что за ним следует по пятам погоня, он торопит своих дружинников, которые несут его на носилках. «Гоним божьим гневом», Святополк умирает в «пустыни» (в глухом, незаселенном месте) между Польшей и Чехией, и от могилы его, по словам летописи, «исходит... смрад зол». Летописец пользуется случаем подчеркнуть, что страшная смерть Святополка должна послужить предостережением русским князьям, уберечь их от возобновления, братоубийственных раздоров. Эта мысль прозвучит со страниц летописи еще не раз: и в рассказе о смерти Ярослава, и в описании распрей среди его сыновей в 70-х гг. XI в., и в рассказе об ослеплении теребовльского князя Василька его братьями по крови — Давидом и Святополком.
В 1037 г. в летописи рассказывается о строительной деятельности Ярослава (в частности, о закладке знаменитого Софийского собора в Киеве, крепостных стен с Золотыми воротами и т. д.) и прославляется его книголюбие: князь «книгам прилежа и почитая е (их) часто в нощи и в дне». По его приказу многочисленные писцы переводили книги с греческого «на словеньское (т. е. русское) письмо». Важное значение имеет помещенное в статье 1054 г. предсмертное завещание Ярослава, призывавшего своих сыновей жить в мире, беречь землю «отець своих и дед своих», которую они обрели «трудом своим великим», подчиняться старшему в роде — киевскому князю.
Погодные записи в «Повести временных лет» чередуются с рассказами и сообщениями, иной раз лишь косвенно связанными с политической историей Руси, которой, собственно говоря, должна быть посвящена летопись. Так, в статье 1051 г. содержится пространный рассказ об основании Киево-Печерского монастыря. Эта тема будет продолжена в «Повести временных лет» и далее: в статье 1074 г. рассказывается о кончине игумена этого монастыря Феодосия, приводятся эпизоды подвижнической жизни в монастыре самого Феодосия и других иноков; в статье 1091 г. описывается перенесение мощей Феодосия и приводится похвала святому. В статье 1068 г. в связи с половецким нашествием на Русь летописец рассуждает о причинах бедствий Русской земли и объясняет «нахождение иноплеменников» божественной карой за прегрешения. В статье 1071 г. читается рассказ о возглавленном волхвами восстании в Ростовской земле; летописец рассуждает при этом о кознях бесов и приводит еще два рассказа, тематически связанные с предыдущим: о новгородце, гадавшем у кудесника, и о появлении волхва в Новгороде. В 1093 г. русские князья потерпели поражение от половцев. Это событие явилось поводом для новых рассуждений летописца о том, почему бог «наказывает Русскую землю», почему «плач по всем улицам упространися». Драматично описание страданий русских пленников, которые бредут, угоняемые на чужбину, «печални, мучими, зимою оцепляеми (страдая от холода), в алчи, и в жажи, и в беде», со слезами говоря друг другу: «Аз бех сего города», «Яз сея вси (села)...» Этой статьей, как говорилось выше, возможно, заканчивался Начальный свод.
Последнее десятилетие XI в. было полно бурными событиями. После междоусобных войн, зачинщиком и непременным участником которых был Олег Святославич («Слово о полку Игореве» именует его Олегом Гориславличем), князья собираются в 1097 г. в Любече на съезд, на котором решают отныне жить в мире и дружбе, держать владения отца и не посягать на чужие уделы. Однако сразу же после съезда свершилось новое злодеяние: волынский князь Давыд Игоревич убедил киевского князя Святополка Изяславича в том, что против них злоумышляет теребовльский князь Василько. Святополк и Давыд заманили Василька в Киев, пленили его и выкололи ему глаза. Событие это потрясло всех князей: Владимир Мономах, по словам летописца, сетовал, что такого зла не было на Руси «ни при дедех наших, ни при отцих наших». В статье 1097 г. мы находим подробную повесть о драматической судьбе Василька Теребовльского; вероятно, она была написана специально для летописи и полностью включена в ее состав.
Мы не знаем точно, как выглядела заключительной часть «Повести временных лет» второй редакции. В Лаврентьевской летописи текст статьи 1110 г. искусственно оборван: запись летописца Сильвестра следует непосредственно за рассказом о чудесном знамении в Печерском монастыре, которое рассматривается как явление ангела; в то же время в Ипатьевской летописи вслед за описанием знамения читается рассуждение об ангелах, которое, бесспорно, входило в первоначальный текст статьи 1110 г., т. е. должно было бы присутствовать и в тексте второй редакции «Повести временных лет». К тому же неизвестно, была ли статья 1110 г. последней в этой редакции: ведь в приписке Сильвестра сообщается, что он написал «книгы си летописец» в 1116 г. Вопрос о взаимоотношениях второй редакции «Повести временных лет» и третьей редакции остается пока спорным, как и то, каким именно текстом завершалась вторая редакция «Повести».
Типы летописного повествования.
Обзор композиции «Повести временных лет» подтверждает сложность ее состава и разнообразие ее компонентов как по происхождению, так и по жанровой принадлежности. В «Повесть», помимо кратких погодных записей, вошли и тексты документов, и пересказы фольклорных преданий, и сюжетные рассказы, и выдержки из памятников переводной литературы. Мы встретим в ней и богословский трактат — «речь философа», и житийный по своему характеру рассказ о Борисе и Глебе, и патериковые легенды о киево-печерских монахах, и церковное похвальное слово Феодосию Печерскому, и непринужденную историю о новгородце, отправившемся погадать к кудеснику.
Природа летописного жанра весьма сложна; летопись относится к числу «объединяющих жанров», подчиняющих себе жанры своих компонентов — исторической повести, жития, поучения, похвального слова и т. д.. И тем не менее летопись остается цельным произведением, которое может быть исследовано и как памятник одного жанра, как памятник литературы. В «Повести временных лет», как и в любой другой летописи, можно выделить два типа повествования — собственно погодные записи и летописные рассказы. Погодные записи содержат сообщения
о событиях, тогда как летописные рассказы предлагают описания
их. В летописном рассказе автор стремится изобразить событие, привести те или иные конкретные детали, воспроизвести диалоги действующих лиц, словом, помочь читателю представить происходящее, вызвать его на сопереживание.
Так, в рассказе об отроке, бежавшем из осажденного печенегами Киева, чтобы передать просьбу княгини Ольги воеводе Претичу, не только упоминается сам факт передачи сообщения, но именно рассказывается
о том, Как отрок бежал через печенежский стан с уздечкой в руке, расспрашивая о будто бы пропавшем коне (при этом не упущена важная деталь, что отрок умел говорить по-печенежски), о том, как он, достигнув берега Днепра, «сверг порты» и бросился в воду, как выплыли ему навстречу на лодке дружинники Претича; передан и диалог Претича с печенежским князем. Это именно рассказ, а не краткая погодная запись, как, например: «Вятичи победи Святослав и дань на них възложи», или «Преставися цариця Володимеряя Анна», или «Поиде Мьстислав на Ярослава с козары и с касогы» и т. п.
В то же время и сами летописные рассказы относятся к двум типам, в значительной мере определяемым их происхождением. Одни рассказы повествуют о событиях, современных летописцу, другие — о событиях, происходивших задолго до составления летописи, это устные эпические предания, лишь впоследствии внесенные в летопись.
Такие эпические легенды отличает, как правило, сюжетная занимательность: события, о которых в них повествуется, значительны или поражают воображение, герои таких рассказов отличаются необыкновенной силой, мудростью или хитростью. Почти в каждом таком рассказе налицо эффект неожиданности.
На неожиданности построен и сюжет рассказа о юноше-кожемяке (в статье 992 г.). Воевавший с Русью печенежский князь предложил Владимиру выставить из своего войска воина, который бы померился силой с печенежским богатырем. Никто не решается принять вызов. Владимир опечален, но тут к нему является некий «старый муж» и предлагает послать за своим младшим сыном. Юноша, по словам старика, очень силен: «От детьства бо его несть кто им ударил» (т. е. бросил на землю). Как-то, вспоминает отец, сын, разгневавшись на него, «преторже череви руками» (разорвал руками кожу, которую в этот момент мял: отец и сын были кожевниками). Юношу призывают к Владимиру, и он показывает князю свою силу — хватает за бок пробегающего мимо быка и вырывает «кожю с мясы, елико ему рука зая». Но тем не менее юноша — «середний телом», и поэтому вышедший с ним на поединок печенежский богатырь — «превелик зело и страшен» — смеется над своим противником. Здесь (как и в рассказе о мести Ольги) неожиданность поджидает отрицательного героя; читатель же знает о силе юноши и торжествует, когда кожемяка «удави» руками печенежского богатыря.
В другом рассказе торжествует не сила, а хитрость. В статье 997 г. повествуется, как печенеги осадили городок Белгород (южнее Киева) и рассчитывали, что горожане вот-вот сдадутся: в городе начался «глад велик». И действительно, на вече горожане пришли к решению открыть ворота врагу: «Кого живять, кого ли умертвять», решают люди, иначе же — неизбежная голодная смерть. Но некий безвестный старец предлагает выход из положения. По его совету выкапывают два колодца, в которые ставят кадки с «цежем» (болтушкой, из которой варят кисель) и с «сытой» — разбавленным водой медом. Затем приглашают в город: печенежских послов и говорят им: «Почто губите себе? Коли можете престояти нас? (Разве можете перестоять нас?) Аще стоите за 10 лет, что можете створити нам? Имеем бо кормлю от земле». Послы, увидев «чудесные колодцы», были поражены и убедили своих князей снять осаду с города.
Эпический стиль в летописи.
Подобные рассказы летописи объединены особым, эпическим стилем изображения действительности. Это понятие отражает прежде всего подход повествователя к предмету изображения, его авторскую позицию, а не только чисто языковые особенности изложения.
Для таких рассказов характерна сюжетная занимательность, безымянность героев .(юноша-кожемяка, старец из Белгорода, киевлянин, отправившийся к воеводе Претичу сообщить о решении Ольги — в рассказе об осаде Киева в статье 968 г.), короткие, но живые диалоги; при общей лаконичности описания выделяется какая-либо важная для развития сюжета деталь (уздечка в руке отрока, подробное описание того, как сооружались «чудесные» колодцы в рассказе о белгородском киселе).
В каждом таком рассказе в центре — одно событие, один эпизод, и именно этот эпизод составляет характеристику героя выделяет его основную, запоминающуюся черту; Олег (в рассказе о походе на Царьград) — это прежде всего мудрый и храбрый воин, герой рассказа о белгородском киселе — безымянный старец, но его мудрость, в последний момент спасшая осажденный печенегами город, и является той характерной чертой, которая завоевала ему бессмертие в народной памяти. Эпические рассказы характерны по преимуществу для «Повести временных лет», теснее, чем другие летописи, связанной с народным эпосом; в последующем летописании они встречаются значительно реже. Другая группа рассказов составлена самим летописцем или его современниками. Ее отличает иная манера повествования, в ней нет изящной завершенности сюжета, нет эпической лаконичности и обобщенности образов героев. Эти рассказы в то же время могут быть более психологичными, более реалистичными, литературно обработанными, так как летописец стремится не просто поведать о событии, а изложить его так, чтобы произвести на читателя определенное впечатление, заставить его так или иначе отнестись к персонажам повествования. Среди подобных рассказов в пределах «Повести временных лет» особенно выделяется рассказ об ослеплении Василька Теребовльского (в статье 1097 г.).
Чтобы показать, как именно летописец достигает художественного, эмоционального воздействия на читателя, рассмотрим два эпизода из этого рассказа. Киевский князь Святополк Изяславич, поддавшись уговорам волынского князя Давыда Игоревича, зазывает к себе Василька, чтобы заточить и ослепить его. Василько, не ведая ожидающей его расправы, приезжает на «двор княжь». Давыд и Святополк вводят гостя в «истобку» (избу). Святополк уговаривает Василька остаться погостить, а присутствующий при этом разговоре Давыд «седяше акы нем»: он сам оклеветал Василька и сам же в душе страшится собственного злоумышления. Когда Святополк вышел из «истобки», Василько заговаривает с Давыдом, но «не бе в Давыде гласа, ни послушанья» (он как бы не слышит, что говорят ему, и не может отвечать; это весьма редкий для древнерусского повествования старшей поры пример, когда автор так нетрадиционно передает душевное состояние собеседника). Но вот выходит из истобки и Давыд, а туда врываются княжеские слуги. Летописец подробно описывает завязавшуюся борьбу: чтобы удержать сильного и отчаянно сопротивлявшегося Василька, его валят на пол, прижимают снятой с печи доской, садятся на нее, так что у поверженного Василька «трещит» грудь. Столь же подробно описывается и само ослепление: оно поручено «овчарю», и тем самым читателю подсказывается сравнение Василька с безропотной, ведущейся на убой овцой.
Все эти детали помогают читателю наглядно представить ужасную сцену расправы над оклеветанным Васильком и убеждают читателя в правоте Владимира Мономаха, выступившего против Святополка и Давыда.
Исследователи часто обращаются и к другой, не менее выразительной сцене из того же рассказа. Ослепленного, израненного Василька везут на телеге. Он в беспамятстве. Сопровождающие (видимо, «отроки» Давыда) снимают с него окровавленную сорочку и отдают ее постирать попадье селения, в котором они остановились на обед. Попадья, выстирав сорочку, приходит к Васильку и начинает оплакивать его, думая, что он уже мертв. Василько «очюти (услышал) плачь, и рече: «Кде се есмь?». Они же (сопровождающие) рекоша ему: «В Звиждени городе». И впроси воды, они же даша ему, и испи воды, и вступи во нь душа, и упомянуся, и пощюпа сорочкы и рече: «Чему есте сняли с мене? Да бых в той сорочке кроваве смерть приял и стал пред богомь».
Эпизод этот рассказан столь подробно, с такими конкретными деталями, что эта сцена еще раз вызывает воспоминание о страшной участи оклеветанного князя, вызывает сочувствие к нему, а выраженное им желание предстать перед богом «в той сорочке кроваве» как бы напоминает о неизбежном возмездии, служит публицистическим оправданием вполне «земным» действиям князей, выступивших войной против Давыда Игоревича с тем, чтобы восстановить права Василька на отнятый у него удел.
Так, вместе с летописным повествованием начинает формироваться особый, подчиненный летописному жанр — жанр повести о княжеских преступлениях. Общественно-политическая значимость этих рассказов была столь велика, что авторы, видимо, настоятельно заботились о совершенстве их литературной формы, которая сделала бы повествование эмоционально выразительным, безусловно оправдывала бы позицию той стороны, которая выступала в таких рассказах как обличитель совершенного преступления.
Стиль монументального историзма в летописи.
Если летописным рассказам, восходящим к фольклорным преданиям, был присущ особый эпический стиль, то преобладающим и всеохватывающим стилем в летописании XI-XII вв., а также и во всей литературе этого периода является стиль монументального историзма.
В этом стиле проявляется стремление древнерусских книжников судить обо всем с точки зрения общего смысла и целей человеческого существования. Поэтому авторы XI-XIII вв. стремятся изображать только самое крупное и значительное. Стиль монументального историзма характеризуется прежде всего стремлением рассматривать предмет изображения с больших дистанций: пространственных, временных, иерархических. Это стиль, в пределах которого все наиболее значительное и красивое представляется монументальным, величественным, воспринимается как бы с высоты птичьего полета.
Летописцы (так же как и авторы житий или похвальных слов и поучений) смотрят на мир как бы с большого удаления. В этот период развито панорамное зрение, стремление сопрягать в изложении различные удаленные друг от друга географические пункты. В летописях действие перебрасывается из одного места в другое, находящееся на противоположном конце Русской земли. Рассказ о событиях в Новгороде сменяется рассказом о событиях во Владимире или Киеве, далее упоминаются события в Смоленске или Галиче и т. д. Такая особенность летописного повествования объясняется не только тем, что в летописи обычно соединяются различные источники, написанные порой в различных пунктах Русской земли. Особенность эта соответствует духу повествования того времени. Она присуща не только летописи, но и «Поучению» Владимира Мономаха, и Киево-Печерскому патерику, и житию Бориса и Глеба, и «словам» или поучениям. Вместе с тем монументализм XI-XIII вв. имеет одну резко своеобразную черту, отличающую его от наших современных представлений о монументальном как инертном, тяжелом, неподвижном. Монументализм в древнерусской литературе был связан с совершенно противоположными качествами, в частности с быстротой передвижения на больших географических пространствах. Герои произведений совершают переходы, перемещаются со своими дружинами из одного города в другой, из одного княжества в соседнее.
Историзм монументального стиля выражался в особом пристрастии к исторической теме. Древнерусские писатели стремились писать не о вымышленном, а об исторически бывшем, и когда описывали что-либо фантастическое (например, чудеса), то и сами по большей части верили в них и стремились внушить читателям, что те или иные события происходили в действительности. Литература того времени не знает (или точнее сказать: считает, что не знает) ни вымышленных лиц, ни вымышленных событий.
Кроме того, книжники пытались всякое историческое событие или действующее лицо связать с другими, столь же историческими событиями или лицами — напомнить о предках князя, его «отцах» и «дедах», сравнить героя или событие с подобными героями или событиями, известными им из византийских хроник или библейских книг, искать и находить аналогии всему, что происходило в этом огромном и едином по своим основным закономерностям мире.
Литературный этикет в летописи.
Вместе с тем литература этого времени отличалась церемониальностью. Это проявилось достаточно ярко в явлении, которое Д. С. Лихачев назвал литературным этикетом.
Литературный этикет как бы определяет задачи литературы, ее темы, принципы построения сюжетов и, наконец, сами изобразительные средства, выделяя круг наиболее предпочтительных речевых оборотов, образов, метафор.
В основе понятия литературного этикета лежит представление о незыблемом и упорядоченном мире, где для каждого человека существует особый эталон поведения. Литература должна, соответственно, утверждать и демонстрировать этот статичный, нормативный мир. Это значит, что ее предметом по преимуществу должно стать изображение нормативных ситуаций: если пишется летопись, то в центре внимания находятся описания восшествия князя на престол, битв, дипломатических акций, смерти и погребения князя. Причем в этом последнем случае подводится своеобразный итог его жизни, обобщенный в некрологической характеристике. Аналогично в житиях обязательно должно быть рассказано о детстве святого, о его пути к подвижничеству, о его традиционных (именно традиционных, едва ли не обязательных для каждого святого) добродетелях, о творимых им при жизни и по смерти чудесах и т. д.
При этом каждая из названных ситуаций, в которой герой летописи или жития наиболее отчетливо выступает в своем официальном положении князя или святого, должна была изображаться в сходных, традиционных речевых оборотах: о родителях святого обязательно говорилось, что они благочестивы, о ребенке — будущем святом, что он чуждался игр со сверстниками, о битве повествовалось в традиционных формулах типа: «и бысть сеча зла», «иных посекоша, а иных поимаша» (т. е. одних изрубили мечами, других захватили в плен) и т. д.
Этикетность пронизывает летописное повествование, особенно в той его части, которая выдержана в стиле монументального историзма. Летописец отбирает в этих случаях для своего повествования только наиболее важные, государственного значения события и деяния. Разумеется, если требовать от стиля и непременного соблюдения неких языковых черт (т. е. собственно стилистических приемов), то окажется, что иллюстрацией стиля монументального историзма окажется далеко не всякая строка летописи.
Во-первых, потому, что разнообразные явления действительности, — а летопись не могла с ней не соотноситься, — не могли укладываться в заранее придуманную схему этикетных ситуаций, и поэтому наиболее яркое проявление этого стиля мы обнаруживаем лишь в описании именно этих ситуаций: в изображении прихода князя «на стол» или выступления его в поход, в описании битв, в некрологических характеристиках и т. д.
Во-вторых, потому, что в летописи наряду со статьями, составленными летописцем в стиле монументального историзма, мы находим и погодные записи, и народные —легенды, для которых характерен иной, рассмотренный выше эпический стиль, и бытовые рассказы.
В стиле монументального историзма ведется, например, изложение событий времени Ярослава Мудрого и его сына — Всеволода. Достаточно напомнить описание битвы на Альте, принесшей Ярославу победу над «окаянным» Святополком — убийцей Бориса и Глеба (в «Повести временных лет» под 1019 г.). Святополк пришел на поле боя «в силе тяжьце», Ярослав также собрал «множьство вой, и изыде противу ему на Льто». Перед битвой Ярослав молится богу и своим убитым братьям, прося их о помощи «на противнаго сего убийцу и гордаго». И вот войска двинулись навстречу друг другу, «и покрыша поле Летьское обои от множьства вой». На рассвете («въсходящю солнцю») «бысть сеча зла, яка же не была в Руси, и за руки емлюче сечахуся, и сступашеся трижды, яко по удольемь (долинам, ложбинам) крови тещи». К вечеру Ярослав одержал победу, а Святополк бежал. Ярослав вступил на киевский престол, «утер пота с дружиною своею, показав победу и труд велик».
Все в этом рассказе призвано подчеркнуть историческую значительность битвы: и указание на многочисленность войск, и детали, свидетельствующие об ожесточенности битвы, и патетическая концовка — Ярослав торжественно восходит на киевский престол, добытый им в ратном труде и борьбе за «правое дело». Но можно заметить, что перед нами не столько рассказ очевидца о конкретной битве, сколько искусное сочетание традиционных сюжетных мотивов и речевых формул, в которых описывались и другие сражения в той же «Повести временных лет» и последующих летописях: традиционен оборот «сеча зла», традиционна концовка, сообщающая, кто «одоле» и кто «бежа»; обычно для летописного повествования указание на многочисленность войск, и даже формулы «яко по удолиям крови тещи» или «утер
С особой заботой создаются в «Повести временных лет» некрологические характеристики князей. Например, по словам летописца (в статье 1093 г.), князь Всеволод Ярославич был «издетьска боголюбив, любя правду, набдя убогыя (заботился о несчастных и бедных), въздая честь епископом и презвутером (попам), излиха же любяше черноризцы и подаяше требованье (требуемое) им». Этот тип летописного некролога будет не раз использован летописцами XII и последующих веков.
Применение литературных формул, предписываемых литературным этикетом, придавало летописному тексту особый художественный колорит: не эффект неожиданности, а, напротив, ожидание встречи со знакомым, привычным, выраженным в отшлифованной, освященной традицией форме. Этот же прием хорошо знаком фольклору — вспомним традиционные сюжеты былин, троекратные повторы в них сюжетных ситуаций, постоянные эпитеты и тому подобные этикетные художественные средства. Стиль монументального историзма и свойственный ему литературный этикет, таким образом, не свидетельство ограниченности художественных возможностей, а, напротив, свидетельство глубокого, осознания роли поэтического слова. Но в то же время этот стиль, естественно, сковывал свободу сюжетного повествования, так как стремился унифицировать, выразить в одинаковых речевых формулах и сюжетных мотивах различные жизненные ситуации.
Сочетание стилей монументального историзма и эпического в «Повести временных лет» создали ее неповторимый литературный облик, и ее стилистическое влияние будет отчетливо ощущаться на протяжении нескольких веков: летописцы станут применять или варьировать те литературные формулы, которые впервые были употреблены создателями «Повести временных лет», подражать имеющимся в ней характеристикам, а иногда и цитировать «Повесть», вводя в свой текст фрагменты из этого памятника. Свое эстетическое обаяние «Повесть временных лет» сохранила и до нашего времени, красноречиво свидетельствуя о литературном мастерстве древнерусских летописцев.
«Повесть временных лет» второй редакции была включена в летописный свод начала XIII в. (до нас не дошедший), к которому восходят Радзивиловская и Московско-Академическая летописи, а через свод 1305 г. (также несохранившийся) — вошла в Лаврентьевскую летопись, переписанную в 1377 г. в Нижнем Новгороде для князя Дмитрия Константиновича, и в летописные своды, составлявшиеся при дворе великих князей московских и московских митрополитов. Древнейшим из таких сводов, дошедших до нового времени, была Троицкая летопись 1408 г.; в 1812 г. она сгорела, однако изданная часть ее текста, а также выписки, сделанные из этой летописи Н. М. Карамзиным, позволяют судить о том, что текст «Повести временных лет» в Троицкой летописи был очень близок к тому, который мы знаем по Лаврентьевской летописи.
В общерусских летописях XV в. текст «Повести временных лет» оказывается дополненным фрагментами из новгородских летописей, в которых, как говорилось выше, сохранился текст «Начального свода». «Повесть временных лет» с теми или иными изменениями — сокращениями или дополнениями — начинает собой почти все русские летописные своды XV-XVI вв..
Южнорусское летописание XII в.
«Повесть временных лет» доводила повествование до первого десятилетия XII в. В течение этого века летописание продолжало вестись в разных русских княжествах. Однако летописи эти не сохранились, и мы знаем о них только по более поздним летописным сводам, куда они вошли частично или полностью.
О южнорусском летописании мы узнаем, например, из так называемой Киевской летописи. Это условное наименование дано исследователями статьям Ипатьевской летописи, в которых излагаются события с 1117 г. и до конца XII в..
Эта часть летописи, отредактированная, как полагают, в конце XII в. игуменом Выдубицкого монастыря (под Киевом) Моисеем, является сводом, использовавшим киевские великокняжеские летописи, летопись Переяславля Русского, семейную хронику Ростиславичей — потомков князя Ростислава Мстиславича, внука Владимира Мономаха.
Если летописцы XI в. стремились осмыслить события своего времени на фоне предшествующей многовековой истории Руси, то южнорусские летописцы XII в. целиком погружены в описание бурной событиями жизни своих княжеств и уделов. В Киевской летописи мы встречаемся по преимуществу не с рассказами и эпическими легендами, а с погодными записями — то краткими, то очень подробными и детальными, но тем не менее не обладающими цельной композицией, без которой немыслим летописный рассказ. Исключением из этой общей тенденции являются лишь повести о княжеских преступлениях: рассказ об убийстве Игоря Ольговича под 1147 г., рассказ о клятвопреступлении Владимира Галицкого под 1140-1150 гг., повесть об убийстве Андрея Боголюбского под 1175 г.; сюжетной законченностью обладает и рассказ о походе Игоря Святославича на половцев в 1185 г. Остановимся в качестве примера на рассказе об убийстве Андрея Боголюбского. Краткий (и, как считает большинство ученых, первоначальный) вариант этого рассказа находится в Лаврентьевской летописи, основанный на нем рассказ в составе Ипатьевской летописи более подробен и отличается высокими художественными достоинствами. Возможно, что составителем этого повествования был Кузьмище Киянин — очевидец трагических событий.
В начале рассказа пространно повествуется о благочестии Андрея, о его щедрости, о сооруженных по его повелению храмах и их роскошном убранстве. Эта экспозиция должна поднять авторитет князя в глазах читателя, подвести к мысли, что его убийство не только акт жестокости и вероломства, но и расправа с угодным богу праведником. Как это предписывалось агиографическим каноном, в рассказе подчеркивается, что Андрей «вражное убийство слышав напереде», но это лишь возбуждало в нем религиозное рвение. Затем автор переходит к непосредственному рассказу о событиях 1175 г.
Вацлаве заговора стоял некий Яким, «слуга возлюбленый» князя. Словно свирепые звери, заговорщики устремились к «ложнице» (спальне) князя. Однако их охватывает страх, они заходят в «медушу» (кладовую) и пьют вино, надеясь, что хмель придаст им храбрости. «Сотона же веселяшеть е (их) в медуши и служа им невидимо, поспевая и крепя», — говорит летописец, намекая, что убийство совершается по наущению дьявола и под его непосредственным присмотром.
Затем заговорщики подходят к дверям ложницы и окликают князя: «Господине! Господине!». Князь догадывается, что за дверями не Прокопий (видимо, кто-то из княжеских слуг), за которого выдает себя один из заговорщиков. Поняв, что они разоблачены, убийцы вышибают двери, врываются в ложницу. Князь хочет схватить меч, но оказывается, что меч заранее похищен. Завязывается ожесточенная борьба — князь силен и яростно сопротивляется, заговорщики «секоша и (его) мечи и саблями, и копийныя язвы даша ему». Воспользовавшись тем, что заговорщики вышли, вынося своего пострадавшего в схватке сотоварища, Андрей также покидает ложницу и прячется под сенями. Но убийцы разыскивают его по следам крови на ступенях и умертвляют. Труп князя брошен на землю у крыльца, дворец его разграблен. Видя это, Кузьмище с гневным упреком обращается к одному из заговорщиков — ключнику Амбалу, просит того дать ему ковер, чтобы прикрыть тело убитого, и напоминает: «Помнишь ли... в которых порътех (в какой одежде) пришел бяшеть? Ты ныне в оксамите (оксамит — дорогая шелковая ткань) стоиши, а князь наг лежить».
В рассказе об убийстве Андрея Боголюбского сочетаются чисто этикетные моменты (например, ссылки на вмешательство дьявола, упоминание, что князь, знал о готовящемся покушении заранее, монологи, которые князь произносит в самые напряженные моменты — перед лицом убийц) с яркими, жизненными деталями и эпизодами: достаточно вспомнить разговор князя с заговорщиками через запертую дверь ложницы или же финальную сцену, когда Кузьмище Киянин обличает ключника Амбала. Это сочетание «чисто житийной манеры» и «реального рассказа с обилием бытовых подробностей и живыми диалогами» в значительной мере результат той переработки, которой подвергся рассказ Лаврентьевской летописи, составленный в книжной манере, под пером Кузьмища Киянина, которого исследователи не без основания считают автором версии, находящейся в составе Ипатьевской летописи.
Однако подобных рассказов в Киевской летописи немного. Основная часть ее занята погодными статьями, весьма пространными, подробно сообщающими о дипломатической и государственной деятельности князей, о многочисленных вооруженных конфликтах и т. д. Однако в этом подробном перечислении фактов и событий не усматривается попыток создать законченные сюжетные рассказы.
Для Киевской летописи, особенно начиная со статей 40-х гг. XII в., заметно особое пристрастие летописцев к внешним, стилистическим приемам, характерным для стиля монументального историзма: постоянно встречаются здесь традиционные этикетные описания битв, стереотипные описания погребений князей и их некрологические характеристики. Однако в целом в Киевской летописи отсутствует та композиционная стройность, которая характерна была для «Повести временных лет».
Летописание Владимиро-Суздальской Руси XII в.
Начиная с середины XII в. все заметнее становится роль в общерусских делах Владимиро-Суздальского княжества. Военная и политическая активность этой в недавнем прошлом «окольной земли» не могла не повлиять и на оживление идеологической жизни. На смену кратким записям, ведшимся, как полагают, уже с начала XII в. в Ростове и Владимире, приходят летописные своды.
Сами своды эти до нас не дошли, но отразились в более поздних летописях. Сравнение их позволило установить, что Владимирский летописный свод конца XII в. сохранился в составе Лаврентьевской летописи, а свод начала XIII в. — в Радзивиловской и Московско-Академической летописях, а также в Летописце Переяславля Суздальского.
Владимирское летописание стремилось утвердить авторитет своего княжества и обосновать его претензии на политическую и церковную гегемонию на Руси. Именно поэтому владимирские летописные своды не ограничивались описанием местных событий, а представляли широкую картину истории всей Русской земли. Южнорусские события излагались в основном по летописям Переяславля Южного, с которым у владимирских князей были прочные политические связи.
Летописцы Владимирского свода конца XII в., отразившегося в Лаврентьевской летописи, постоянно вставляют в свое повествование нравоучительные и благочестивые рассуждения, подчеркивая, что княжество их находится под покровительством патрональной иконы — Владимирской богоматери и патрональной церкви — Успенья богоматери, где эта икона находилась; именно владимирцы прославлены богом по всей земли «за их правду». Владимирские князья, по словам летописцев, исполнены благочестия и мудрости, некрологические характеристики их торжественно помпезны, пересыпаны цитатами из Священного писания. Несколько иной характер имеет свод начала XIII в., отразившийся в Радзивиловской летописи. По наблюдениям М. Д. Приселкова, составитель его «принадлежал к числу реформаторов языка летописания»: он систематически заменял устаревшие слова и обороты, стремясь к созданию «современного и удобопонятного» слога. Кроме того, он опускал в повествовании незначительные, по его мнению, известия, например сведения о поставлениях и смертях некоторых епископов, о смертях и погребениях княгинь и княжон; при указании дней, когда происходили описываемые события, опускал сведения о святых, в эти дни почитавшихся, и т. д.
В восходящей к своду начала XIII в. Радзивиловской летописи имеется более 600 миниатюр (раскрашенных рисунков), в которых иллюстрируется текст «Повести временных лет» и Владимирской летописи XII в., возможно, что иллюстрирован был уже свод начала XIII в. и миниатюры Радзивиловской летописи — копии с его миниатюр.
Новгородское летописание XII в.
Совершенно иной характер имеет новгородское летописание. По гипотезе Д. С. Лихачева, после политического переворота 1136 г., в результате которого князь был выселен за пределы города и Новгород превратился в боярскую республику, открывавшая новгородский летописный свод «Повесть временных лет» была заменена «Начальным сводом», отличавшимся антикняжеским духом, что соответствовало политическим настроениям в Новгороде того времени. Летописание XII в., продолжившее это новое, переработанное начало рассказа о первых веках существования Руси, очень существенно отличалось от современного ему южнорусского или владимиро-суздальского. Прежде всего, оно было подчеркнуто местным: новгородские летописцы редко и скупо говорят об общерусских событиях или событиях в других русских землях. Отсутствовала в Новгородской летописи и церковная риторика, которой отличались, как было сказано, летописи Владимиро-Суздальской Руси. Например, если там летописцы, говоря о каких-либо необычных небесных явлениях или стихийных бедствиях, обязательно стремились истолковать их в духе церковного мировоззрения, видя в них либо наказание «за грехи», либо грозное или доброе предзнаменование, то новгородские летописцы лаконичны и деловиты: об урагане, бывшем в 1125 г., летопись сообщает: «В то же лето бяше буря велика с громом и градом, и хоромы раздьра, и с божниц (церквей) вълны (покрытия сводов) раздьра, стада скотины истопи в Волхове, а другыя одва переимаша живы», о голоде в 1127 г. говорится: «А на осень уби мороз вьрьшь (здесь: яровой хлеб) всю и озимице (озимые), и бы голод и церес зиму (всю зиму), ръжи осминка по полугривне».
Новгородская летопись этого времени отличается безыскусственностью стиля (здесь мы почти не найдем столь характерных для южнорусского летописания этикетных формул в духе монументального историзма), демократичностью языка, сохранившего много диалектных слов и отразившего особенности местного новгородского произношения.
Старшие новгородские летописи отразились в так называемой Новгородской первой летописи в двух ее редакциях (изводах). Старший извод представлен Синодальным списком XIII-XIV вв. (к сожалению, дефектным — без начала). Это самая древняя из дошедших до нас рукописей с летописным текстом. Древнейшие списки Новгородской первой летописи младшего извода относятся к середине XV в.
Новгородское летописание долгое время остается обособленным от летописания других русских земель, пока в XV в. новгородские своды не будут привлечены как один из источников для нового общерусского летописного свода.
Однако именно Новгородская первая летопись сохранила в своем составе интереснейший литературный памятник (возможно, киевского происхождения) — рассказ о взятии Константинополя (Царьграда) «фрягами» (крестоносцами) в 1204 г., во время четвертого крестового похода. Составленная очевидцем событий (или со слов очевидца), повесть эта является первым русским подробным сообщением о событиях в Византии, при этом повествователь оказался прекрасно осведомленным в политической подоплеке событий и со знанием дела изложил все обстоятельства осады, взятия и разграбления Константинополя.
В.№15, 16,17,18,19,20
Что сближает «Слово о полку Игореве» с литературой своего времени и что его выделяет в ней? Указывают ли отдельные сближения с литературой XII в. на то, что «Слово» не могло быть порождено другой эпохой, а то, что выделяет «Слово» среди произведений его времени, не противоречит ли его обычной датировке?
А. С. Пушкин писал в своей статье «О ничтожестве литературы русской», изумляясь непреходящей красоте «Слова»: «...„Слово о полку Игореве“ возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности». С тех пор прошло больше столетия,2
«Слово» изучалось литературоведами, лингвистами, историками, было открыто много новых памятников древней русской литературы, изучен процесс литературного развития. Подтвердили ли все эти дальнейшие изучения слова Пушкина об одинокости «Слова»?
Я думаю, что слова Пушкина подтверждены в том, что перед нами произведение изумительное, «горная вершина». Мы ведь и до сих пор воспринимаем «Слово» как памятник гениальный. Но слова Пушкина не подтверждены в том, что «Слово» одиноко. «Слово» возвышается, но не в пустыне, не на равнине, а среди горной цепи, где есть и памятники исторические, ораторские, житийные, где есть произведения, сходные по своему типу, где высказывались сходные патриотические идеи, возникали сходные темы. Более чем полуторавековое изучение «Слова» и всей древней русской литературы, в которой были открыты после Пушкина многие новые памятники, позволяют нам в настоящее время согласиться с тем, что было сказано Б. Д. Грековым: «Волнующая красота и удивляющая глубина „Слова“ — не чудо, а закономерность».3
Не буду касаться всех связей «Слова» с литературой его времени. В последние десятилетия особенно много сделано в этом направлении. Укажу хотя бы на те многочисленные параллели, которые были подысканы к отдельным местам «Слова» в работах В. Н. Перетца, В. П. Адриановой-Перетц, Д. В. Айналова, Н. К. Гудзия, И. П. Еремина, Н. М. Дылевского, Б. Ангелова и др.
В задачу данной статьи входит выделить те некоторые особенности «Слова», которые делают несомненной его средневековую литературную природу.
*
Говоря об отличительной черте древнерусского искусства в целом, в том числе и литературы, Б. И. Бурсов отмечает ее эпическую тему: «На протяжении всего древнего периода истории русского искусства, при учете непрерывного его развития в целом и отличительных свойств разных школ и направлений, преобладали тенденции к темам общего характера — теме судьбы государства в первую очередь, то есть к эпической теме. Нет спору, что к самым замечательным памятникам древнерусской литературы принадлежат произведения эпические по своему заданию».4
Но эпическая тема, как отмечает Б. И. Бурсов, воплощается в произведения, проникнутые сильным лирическим началом. «Эпическая тема в древнерусской литературе проникнута не спокойным и созерцательным отношением к миру, как это было в классическом эпосе древней Греции, а всевозрастающей тревогой... В ней звучат голоса, полные тоски и боли. Но они перебиваются другими, которые зовут к подвигам и жертвам и которые исполнены веры в победу. События и люди изображаются в древнерусской литературе с резко определенных позиций, а потому окрашены ярким лирическим чувством. И если уже доводить эту мысль до конца, то следует сказать, что в смысле средств изображения лирическая стихия является ведущей в древнерусской литературе. Она не столько показывает, сколько рассказывает, что нередко подчеркнуто самими названиями произведений: „Слово...“, „Сказание...“ и т. д. ...Носитель лирической стихии — именно тот, кто в наибольшей степени испытывает тоску и боль за судьбу родины».5
В приведенной цитате дана характеристика одной из самых важных особенностей древней русской литературы. Эпическая
тема, разрешаемая лирическими средствами, боль и тоска за судьбу родины, взволнованный рассказ об исторических событиях, непосредственное авторское толкование этих событий, прямой призыв к спасению родины, к преодолению неурядиц, к согласованным действиям всех ради общественного блага, преобладание рассказа над показом, ораторства над авторским самоустранением последующих литературных произведений или трансформаций образа автора как одной из форм авторского самоустранения — все это, действительно, очень типично для древней русской литературы, для всех ее жанров и всех веков вплоть до начала XVII в.
Эта типичная особенность нашла себе одно из самых ярких выражений в «Слове о полку Игореве». «Слово» посвящено теме защиты родины, оно лирично, исполнено тоски и скорби, гневного возмущения и страстного призыва. Оно эпично и лирично одновременно. Автор постоянно вмешивается в ход событий, о которых рассказывает. Он прерывает самого себя восклицаниями тоски и горя, как бы хочет остановить тревожный ход событий, сравнивает прошлое с настоящим, призывает князей современников к активным действиям против врагов родины.
Совершенно прав И. П. Еремин, когда пишет, что автор «Слова» «действительно заполняет собою все произведение от начала до конца. Голос его отчетливо слышен везде: в каждом эпизоде, едва ли не в каждой фразе. Именно он, „автор“, вносит в „Слово“ и ту лирическую стихию, и тот горячий общественно-политический пафос, которые так характерны для этого произведения».6
Те же черты мы найдем во всех исторических повестях древней Руси, но особенно характерны они для XII и XIII вв. — для «Слова о погибели Русской земли», для «Повести о разорении Рязани Батыем», для повестей о битве на Калке, о взятии Владимира татарами и многих других.
И. П. Еремин справедливо отмечает в «Слове о полку Игореве» многие приемы ораторского искусства. Это еще не служит, как мне кажется, доказательством принадлежности «Слова» к жанру ораторских произведений, но это ярко свидетельствует о пронизывающей «Слово» стихии устной речи. Эта стихия устной речи вообще характерна для древнерусской литературы, как бы еще не освободившейся от традиций устных художественных произведений, от традиций речевых выступлений7
и церковной проповеди, но вместе с тем теснейшим образом связана с той лирической
стихией, о которой говорилось выше. Через ораторские обращения и ораторские восклицания передавалось авторское отношение к событиям, изображаемым в рассказе. Перед нами в «Слове», как и во многих других произведениях древней Руси, — рассказ, в котором автор чаще ощущает себя говорящим, чем пишущим, своих читателей слушателями, а не читателями, свою тему — темой поучения, а не рассказа.
Автор «Слова» обращается к своим князьям современникам и в целом и по отдельности. По именам он обращается к двенадцати князьям, но в число его воображаемых слушателей входят все русские князья и, больше того, все его современники вообще. Это лирический призыв, широкая эпическая тема, разрешаемая лирически. Образ автора-наставника, образ читателей-слушателей, тема произведения, средства убеждения — все это как нельзя более характерно для древней русской литературы в целом.
Не случайно поводом для призыва князей к единению взято в «Слове» поражение русских князей. Только непониманием содержания «Слова» можно объяснить тот факт, что А. Мазон считал целью «Слова» обоснование законности территориальных притязаний Екатерины II на юге и западе России.8
Для такого рода притязаний скорее бы подошла тема победы, именно победа могла бы сослужить наилучшую службу для выражения лести... Для той шовинистической цели, которую предполагает А. Мазон в «Слове», толкуя его как произведение XVIII в., незачем было менять тему «Задонщины», повествующей о победе русского оружия, на тему поражения мелкого русского удельного князя Игоря Святославича от войск половцев. Между тем тема поражения органически связана с темой призыва исправиться и постоять за Русскую землю. Вспомним церковные поучения XI—XIII вв. Они прикреплялись к несчастным общественным событиям — нашествиям иноплеменников, землетрясениям, недородам. Начиная от «Поучения о казнях божиих», помещенного в летописи под 1067 г., и кончая поучениями Серапиона Владимирского — все призывы церковных проповедников строились на материале общественных несчастий. Не только церковные проповедники, но и летописцы стремились высказать хотя бы несколько слов поучения по поводу того или иного поражения русских войск, разорения городов и сел половцами, а впоследствии татарами, голода, недорода, пожара и т. д. Типична самая форма этих поучений: если они коротки — это восклицания, напоминающие авторские отступления в «Слове о полку Игореве»
(«О горе и тоска!»; «тоска и туга!»; «О, велика скорбь бяше в людях!» и т. д.); если они пространны — это лирические призывы к современникам исправиться, стать на путь покаяния, активно сопротивляться злу.
Общественные несчастия служили нравоучительной основой и для житийной литературы. Убийство Бориса и Глеба, убийство Игоря Ольговича служили исходной темой для проповеди братолюбия, княжеского единения и княжеского послушания старшему.
Характерно, что не только церковная, но и чисто светская литература, светское нравоучение, политическая агитация находили себе повод в политических несчастиях. Поражение обычно служило в древней Руси стимулом для подъема общественного самосознания, для начала новых действий, реформ, введения новых установлений. Это была до известной степени реакция здорового, полного сил общественного организма, признак его жизнеспособности и уверенности в своем будущем. Вспомним всю реформаторскую деятельность Владимира Мономаха. Он стремился использовать уроки неурядиц и поражений для новых и новых обращений к русским князьям. Замечательно при этом, что проповедь политического единения, призывы к исправлению нравов или к новым военным действиям против врагов опирались на события только что совершившиеся, которые еще живо ощущались, не остыли, были перед глазами у всех, были полны эмоциональной силы. Этим во много раз увеличивалась действенность проповеди. В древней литературе XI—XIII вв. почти нет случая, чтобы основной нравоучительный толчок давался событием далекого прошлого. Нравоучение могло широко использовать воспоминания о прошлом (особенно, когда нужно было сравнить печальное настоящее с цветущим прошлым, как например в «Слове о погибели Русской земли»), но тем не менее поводом для написания нравоучения прошлое не служило. Литературная тенденция была остросовременна.
Почти все произведения древней русской литературы, посвященные историческим событиям, избирают эти события из живой современности, описывают события только что случившиеся. События далекого прошлого служат основанием только для новых компиляций, для новых редакций старых произведений, для сводов — летописных и хронографических. Вот почему самые события, изображенные в «Слове», служат до известной степени основанием для датировки «Слова», тем более для произведения столь агитационного, как «Слово». «Слово о полку Игореве» и в этом отношении типично. Тема поражения, как основа для поучения, для призыва к единению, может быть избрана только для произведения, составленного тотчас же после этого поражения.
Сомнения вызывает одинокость «Слова» среди памятников древнерусской литературы по своему стилю и жанру. Эти два вопроса — о стиле и о жанре — тесно связаны между собой и поэтому удобнее рассмотреть их вместе.
Ни одна из гипотез, как бы она ни казалась убедительной, не привела полных аналогий жанру и стилю «Слова». Если «Слово» — светское ораторское произведение XII в., то других светских ораторских произведений XII в. пока еще не обнаружено. Если «Слово» — былина XII в., то и былин от этого времени до нас не дошло. Если это «воинская повесть», то такого рода воинских повестей мы также не знаем.
Так же сложно обстоит дело и со стилем «Слова». К какому стилю из существовавших в древнерусской литературе относится «Слово»? И здесь оно одиноко в своей необычной близости к народной поэзии. Отдельные элементы стилистического строя «Слова» могут быть обнаружены в различных памятниках древней русской литературы и русской народной поэзии, но в целом с таким преобладанием элементов народно-поэтических второго произведения такого же рода от XII—XIII вв. до нас не дошло.
Итак, прямых аналогий «Слову» в жанре и в стиле мы не находим. В этом нет ничего удивительного. Русскую литературу домонгольского периода мы знаем не целиком, выборочно. В этом виноваты и специальный отбор рукописей в монастырских библиотеках, куда не попадали светские произведения, и татаро-монгольское иго, уничтожившее неисчислимые книжные богатства древней Руси. Одинокое положение «Слова» в отношении своего жанра и стиля не исключение в истории древнерусской литературы. Мы не можем найти прямых аналогий «Поучению» Владимира Мономаха, летописи его походов, его письму к Олегу Святославичу. Нет аналогий «Молению» Даниила Заточника. Все эти произведения стоят не менее обособленно, чем «Слово». И эта обособленность понятна. Возможно, что очень много произведений тех же жанров просто до нас не дошло. Возможно же и другое — жанровые признаки оригинальных русских произведений еще не успели достаточно созреть.
Для «Слова о полку Игореве» несомненно, имеет значение и то и другое. Но главное может быть даже и не в этом. «Слово» — книжное, письменное произведение, очень сильно зависящее от устной поэзии. И в литературе, и в устном творчестве существуют свои собственные жанровые системы, отнюдь не похожие друг на друга. Поскольку в «Слове» письменное произведение вступило в связь с устной поэзией и таким образом произошло столкновение жанровых систем, жанровая природа «Слова» оказалась неопределенной. В «Слове о полку Игореве», как и в «Слове о погибели
Русской земли», как и в «Похвале роду рязанских князей», как и в «Похвале Роману Галицкому», мы имеем еще не сложившийся окончательно новый для русской литературы жанр, жанр нарождающийся, близкий к ораторским произведениям, с одной стороны, и к плачам и славам народной поэзии — с другой.
К сожалению, систематического изучения жанров древнерусской литературы, их зарождения и истории еще не проведено. Этим крайне затрудняются жанровые определения в древней русской литературе вообще. Невольно мы можем модернизировать жанровые категории, открыть в древней русской литературе такие жанры, которых в ней не существовало, упростить жанровую систему древней русской литературы и т. д.
Попытаемся все же проанализировать своеобразную «гибридность» «Слова» и прежде всего его жанровые связи с народной поэзией.
Связь «Слова» с произведениями устной народной поэзии яснее всего ощущается в пределах двух жанров, чаще всего упоминаемых в «Слове»: плачей и песенных прославлений — «слав», хотя далеко не ограничивается ими. «Плачи» и «славы» автор «Слова» буквально приводит в своем произведении, им же он больше всего следует в своем изложении. Их эмоциональная противоположность дает ему тот обширный диапазон чувств и смен настроений, который так характерен для «Слова» и который сам по себе отделяет его от произведений устной народной словесности, где каждое произведение подчинено в основном одному жанру и одному настроению.
«Плачи» автор «Слова» упоминает не менее пяти раз: плач Ярославны, плач жен русских воинов, падших в походе Игоря, плач матери Ростислава. Плачи же имеет в виду автор «Слова» тогда, когда говорит о стонах Киева и Чернигова и всей Русской земли после похода Игоря. Дважды приводит автор «Слова» и самые плачи: плач Ярославны и плач русских жен. Многократно он отвлекается от повествования, прибегая к лирическим восклицаниям, столь характерным для плачей: «О, Русская земля! уже за шеломянем еси!»; «То было въ ты рати и въ ты плъкы, а сицей рати не слышано»!; «Что ми шумить, что ми звенить далече рано предъ зорями?»; «А Игорева храбраго плъку не кресити?».
Близко к плачам и «золотое слово» Святослава, если принимать за «золотое слово» только тот текст «Слова», который заключается упоминанием Владимира Глебовича: «Туга и тоска сыну Глебову». «Золотое слово» «съ слезами смешено», и Святослав говорит его, обращаясь, как и Ярославна, к отсутствующим, — к Игорю и Всеволоду Святославичам. Автор «Слова» как бы следует мысленно за полком Игоря и мысленно его оплакивает, прерывая свое повествование близкими к плачам лирическими отступлениями:
«Дремлетъ въ полѣ Ольгово хороброе гнѣздо. Далече залетѣло! Не было оно обидѣ порождено, ни соколу, ни кречету, ни тебѣ, чръный воронъ, поганый половчине!».
Близость «Слова» к плачам особенно сильна в так называемом плаче Ярославны. Автор «Слова» как бы «цитирует» плач Ярославны — приводит его в более или менее большом отрывке или сочиняет его за Ярославну, но в таких формах, которые действительно могли ей принадлежать.
Плач русских жен по воинам Игоря автор «Слова» передает не только как лирическое излияние, но старается воспроизвести перед воображением читателя и сопровождающее его языческое действо: «За нимъ кликну Карна и Жля, поскочи по Руской земли, смагу людемъ мычючи въ пламянѣ розѣ».
Не менее активно, чем плачи, участвуют в «Слове» стоящие в нем на противоположном конце сложной шкалы поэтических настроений песенные славы. С упоминания о славах, которые пел Боян, «Слово» начинается. Славой Игорю, Всеволоду, Владимиру и дружине «Слово» заключается. Ее поют Святославу немцы и венедици, греки и морава. Слава звенит в Киеве, ее поют девицы на Дунае. Она вьется через море, пробегает пространство от Дуная до Киева. Отдельные отрывки из «слав» как бы звучат в «Слове»: и там, где автор его говорит о Бояне, и там, где он слагает примерную песнь в честь похода Игоря, и в конце «Слова», где он провозглашает здравицу князьям и дружине. Слова славы то тут, то там слышатся в обращениях автора «Слова» к русским князьям, в диалоге Игоря с Донцом («Княже Игорю, не мало ти величия...»; «О, Донче! не мало ти величия...»). Наконец, они прямо приводятся в его заключительной части: «Солнце свѣтится на небесѣ, — Игорь князь въ Руской земли».
Итак, «Слово» очень близко к народным плачам и славам (песенным прославлениям). И плачи и славы часто упоминаются в летописях XII—XIII вв. «Слово» близко к ним и по своей форме, и по своему содержанию, но в целом это, конечно, не плач и не слава. Народная поэзия не допускает смешения жанров. Это произведение книжное, но близкое к этим жанрам народной поэзии.
Было ли «Слово» единственным произведением столь близким к народной поэзии, в частности к двум ее видам: к плачам и славам? Этот вопрос очень существен для решения вопроса о том, противоречит ли «Слово» своей эпохе по своему стилю и жанровым особенностям.
От времени, предшествующего «Слову», до нас не дошло ни одного произведения, которое хотя бы отчасти напоминало «Слово» по своей близости народной поэзии. Мы можем найти отдельные аналогии «Слову» в деталях, но не в целом. Только после «Слова» мы найдем в древней русской литературе несколько произведений,
в которых встретимся с тем же сочетанием плача и славы, с тем же дружинным духом, с тем же воинским характером, которые позволяют объединить их со «Словом» по жанровым признакам.
Мы имеем в виду следующие три произведения: похвалу Роману Мстиславичу Галицкому, читающуюся в Ипатьевской летописи под 1201 г., «Слово о погибели Русской Земли» и «Похвалу роду рязанских князей», дошедшую до нас в составе повестей о Николе Заразском. Все эти три произведения обращены к прошлому, что составляет в них основу для сочетания плача и похвалы. Каждое из них сочетает книжное начало с духом народной поэзии плачей и слав. Каждое из них тесно связано с дружинной средой и дружинным духом воинской чести.
Похвала Роману Мстиславичу — это прославление его и плач по нем. Это одновременно плач по былому могуществу Русской земли и слава ей. В текст этой «жалости и похвалы» введен краткий рассказ о траве евшан и половецком хане Отроке. Оно посвящено Роману и одновременно Владимиру Мономаху. Ощущение жанровой близости «Слова о полку Игореве» и похвалы Роману Мстиславичу было настолько велико, что оно позволяло даже некоторым исследователям видеть в похвале Роману отрывок, отделившийся от «Слова». Но похвала и «Слово» имеют и существенное различие. Эти различия не жанрового характера. Они касаются лишь самой авторской манеры. Так, например, автор похвалы Роману сравнивает его со львом и с крокодилом («Устремил бо ся бяше на поганыя, яко и лев, сердит же бысть, яко и рысь, и губяше, яко и коркодил, и прехожаше землю их, яко и орел, храбор бо бе, яко и тур»). Автор «Слова о полку Игореве» постоянно прибегает к образам животного мира, но никогда не вводит в свое произведение иноземных зверей. Он реально представляет себе все то, о чем рассказывает и с чем сравнивает. Он прибегает только к образам русской природы, избегает всяких сравнений, не прочувствованных им самим и не ясных для читателя.
«Слово о погибели Русской земли» — также плач и слава, «жалость и похвала». Оно полно патриотического и одновременно поэтического раздумья над былой славой и могуществом Русской земли. В сущности, и в похвале Роману тема былого могущества Русской земли — центральная. Здесь, в «Слове о погибели», эта тема не заслонена никакой другой. Как и похвала Роману, она насыщена воздухом широких просторов родины. В похвале Роману — это описание широких границ Русской земли, подвластной Мономаху. Здесь, в «Слове о погибели», — это также еще более детальное описание границ Руси, подчиненной тому же Мономаху. «Отселе до угор и до ляхов, до чяхов, от чяхов до ятвязи, и от ятвязи до литвы, до немець; до корелы, до Устьюга,
где бяху тамо тоимицы погании, и за Дышючим морем, от моря до болгарь, от болгарь до буртас, от буртас до чермис, от чермис до мордви, то все покорено было богом христьяньскому языку поганьския страны великому князю Всеволоду, отцю его Юрью, князю киевъскому, деду его Володимеру и Мономаху, которым то половицы дети своя ношаху в колыбели, а литва из болота на свет не выникиваху, а угры твердяху каменые городы железными вороты, абы на них великий Володимер тамо не вьехал, а немцы радовахуся, далече будуче за синим морем».
Не только поэтическая манера сливать похвалу и плач, не только характер темы сближает похвалу Роману со «Словом о погибели», но и самое политическое мировоззрение, одинаковая оценка прошлого Русской земли. В «Слове о погибели» нет только того элемента рассказа, который есть в похвале Роману и который сближает ее со «Словом о полку Игореве».
Наконец, тем же грустным воспоминанием о былом могуществе родины, тою же похвалою и «жалостью» овеяно и третье произведение этого вида — «Похвала роду рязанских князей». Эта последняя восхваляет славные качества рода рязанских князей, их княжеские добродетели, но за этой похвалой старым рязанским князьям ощутимо стоит образ былого могущества Русской земли. О Русской земле, о ее чести и могуществе думает автор «Похвалы», когда говорит о том, что рязанские князья были «к приезжим приветливы», «к посолником величавы», «ратным во бранях страшныи являшеся, многие враги востающи на них побежаше, и во всех странах славно имя имяше». В этих и во многих других местах «Похвалы» рязанские князья рассматриваются как представители Русской земли, и именно ее чести, славе, силе и независимости и воздает похвалу автор. Настроение скорби о былой независимости родины пронизывает собой всю «Похвалу роду рязанских князей». Таким образом, и здесь мы вновь встречаем то же сочетание славы и плача, которое мы отметили и в «Слове о полку Игореве». Это четвертое (включая и «Слово о полку Игореве») сочетание плача и славы окончательно убеждает нас в том, что оно отнюдь не случайно и в «Слове о полку Игореве». Ведь и «Задонщина» в конце XIV в. подхватила в «Слове» то же сочетание «похвалы и жалости», создав и самое это выражение «похвала и жалость», которым мы пользовались выше.
Следовательно, «Слово о полку Игореве» не одиноко в своем сочетании плача и славы. Оно во всяком случае имеет своих преемников,
если не предшественников. И вместе с тем на фоне похвалы Роману, «Похвалы роду рязанских князей» и «Слова о погибели Русской земли» «Слово о полку Игореве» глубоко оригинально. Оно выделяется среди них силой своего художественного воздействия. Оно шире по кругу охватываемых событий. В еще большей мере, чем остальные произведения, сочетает в своей стилистической системе книжные элементы с народными. Но факт тот, что «Слово» не абсолютно одиноко в русской литературе XII—XIII вв., что в нем могут быть определены черты жанровой и стилистической близости с тремя произведениями XIII в., каждое из которых стало известно в науке после открытия и опубликования «Слова о полку Игореве».
Языческие элементы в «Слове о полку Игореве» выступают, как известно, очень сильно. Это обстоятельство всегда привлекало внимание исследователей, а у скептиков вызывало новые сомнения в подлинности «Слова». Большинство исследователей, тем не менее, объясняли это фольклорностью «Слова», другие в последнее время видели в этом характерное явление общеевропейского возрождения язычества в XII в.
Действительно, «Слово о полку Игореве» выделяется среди других памятников древней русской литературы не только тем, что языческие боги упоминаются в нем относительно часто, но и отсутствием обычной для памятников древнерусской литературы враждебности к язычеству.
Тем не менее язычество «Слова» не только не противоречит нашим современным представлениям об истории русской религиозности и об отношении к язычеству в древней Руси в XII в., но в известной мере подтверждает их. Особенное значение имеют в изучении этого вопроса две работы: Е. В. Аничкова «Язычество и древняя Русь»11
и В. Л. Комаровича «Культ Рода и Земли в княжеской среде XII в.».
Обратим внимание на то обстоятельство, что в «Слове» очень часто говорится о «внуках» языческих богов: Боян, «Велесов внуче», ветры «Стрибожи вънуци», «жизнь Дажъбожя вънука», «въ силах Дажъбожя вънука». А. Мазон считает, что перед нами в данном случае типичное псевдоклассическое клише: Боян называется внуком Велеса, подобно тому как поэты XVIII в. назывались сыновьями Аполлона. Однако «сын» и «внук» — это совсем не одно и то же. Внук в данном случае несомненно имеет значение «потомка» (ср. «Хамови вънуци» — Изб. 1073 г.; «внуки святаго великаго князя Владимира князя Святослава Ольговича Черниговского» — «Повесть о разорении Рязани Батыем» и др.).
В «Слове» перед нами несомненные пережитки религии еще родового строя. Боги — это родоначальники. В. Л. Комаровичу, как мне кажется, удалось вполне убедительно показать, что культ Рода глубоко проник в сознание людей домонгольской Руси и в пережиточной форме сохранялся даже в политических представлениях и политической действительности XII—XIII вв. Культ родоначальника сказался, в частности, в элементах религиозного отношения к Олегу Вещему, воспринимавшемуся одно время как родоначальник русских князей, даже в политической системе «лествичного восхождения» князей и во многом другом. Исследование В. Л. Комаровича показывает целую систему представлений XII—XIII вв., связанную с этими пережитками культа Рода.
В «Слове о полку Игореве» эти пережитки также могут быть отмечены — не только в том, что люди и явления признаются потомством богов, но и в самой системе художественного обобщения. В самом деле, для чего в «Слове» даны большие отступления об Олеге Гориславиче (Святославиче) и Всеславе Полоцком? Многим из исследователей эти отступления казались совершенно непонятными: в них видели то вставки, то проявления неуместной придворной лести, разрывающей художественное единство произведения.
На самом деле, как это можно заключить из материалов исследования В. Л. Комаровича, эти отступления закономерны: князья Ольговичи характеризуются по их родоначальнику Олегу, Всеславичи — по их родоначальнику Всеславу Полоцкому.16
Перед нами единое представление о взаимоотношении предков и потомков, в котором элементы культа перекрещиваются с элементами политических воззрений, быта и, как мне представляется, художественного мышления.
Как показывает Е. В. Аничков, в древней Руси существовало два взгляда на происхождение языческих богов. Согласно первому взгляду — языческие боги это бесы. Взгляд этот опирался на Библию, высказывания апостолов и отцов церкви. Языческие боги названы бесами во Второзаконии (8216—17
), в Псалмах (10537
), у апостола Павла (1-е Послание Коринфянам, 1020
). Взгляд этот усвоен был нашей древнейшей летописью в рассказе о варягах-мучениках и о крещении Руси, в рассказе летописи под 1067 г. и т. д. Этот взгляд требовал умолчания имен богов, упоминание которых считалось греховным. Е. В. Аничков обращает внимание на учение Иисуса Навина — «не вспоминайте имени богов их» (Иисус Навин, 237
) — и на слова псалма «не упомяну имен их устами моими» (154
), которые объясняют нежелание древнерусских книжников называть имена древнерусских богов и даже особую формулу древнерусских поучений, отмечающих, вслед за рано переведенной в славянской письменности, проповедью Ефрема Сирина против вновь впадающих в язычество, что о последнем «срам» говорить.
Этот древнейший взгляд на язычество, как отмечает Е. В. Аничков, по мере успехов борьбы с язычеством сменяется более спокойным к нему отношением. Развивается второй взгляд на язычество: языческие боги не заключают в себе ничего сверхъестественного. Боги — это простые люди, которых потом обоготворило потомство. Еще в «Речи философа» сказано, что люди творили кумиры «во имяна мертвых человек, овем бывшим царем, другом храбрым и волъхвом, и женам прелюбодеицам».
Интересное рассуждение записано в «Повести временных лет» под 1114 г. Там сказано, что Сварог и Дажьбог сотворены кумирами во имя «бывшего царя» Феост-Гефест — родоначальника целого поколения богов-царей. Причем характерно, что отношение к этим богам-царям вовсе не отрицательное: они одобряются за то, что установили единобрачие. Взгляд на богов как на предков отражен в «Хождении богородицы по мукам». В этом произведении говорится, в частности, о том, что нечестивцы «богы назваша» «человеческа имена» — Трояна, Хърса, Велеса, Перуна. По-видимому, основанием к такому взгляду на языческих богов служили не только произведения переводной литературы,
но и самый характер древнерусского язычества, в котором действительно были элементы культа предков, как это блестяще показано исследованием В. Л. Комаровича и как это ясно из самого «Слова о полку Игореве» и его художественных обобщений.
Если это так, и «Слово» действительно придерживалось взгляда на языческих богов не как на бесов, а как на родоначальников, то понятно его спокойное отношение к языческим богам, отсутствие боязни называть языческих богов и их своеобразное поэтическое переосмысление.
Авторы древнерусских литературных произведений обычно не скрывают своих намерений. Они ведут свое повествование для определенной цели, которую прямо сообщают читателю. Авторская тенденция по большей части явна и только в редких случаях скрыта за авторским изложением (в некоторых случаях так скрывалась, например в летописи, политическая тенденция). Это стремление открыто проводить определенную идею в своих произведениях отразилось, в частности, в описаниях природы.
Древняя русская литература чаще рассказывает, чем описывает. Она чаще изображает события, чем состояния. Она не отвлекает явления от их отношения к главной цели повествования, не интересуется явлениями самими по себе, независимо от их отношения к человеку. Она антропоцентрична. Поэтому древняя русская литература знает очень мало описаний того, что находится в статическом состоянии, того, что не связано непосредственно с событиями или нуждами человека.
Так, например, древняя русская литература редко описывает памятники архитектуры, а если это и делает, то только для того чтобы прославить князя строителя или пожалеть об утраченной красоте погибшего памятника. Самое пространное описание архитектурных памятников читается в Ипатьевской летописи под 1259 г.: это описание города Холма, сожженного «от оканьныя бабы». Это описание преследовало двойную цель: оплакать красоту и богатство погибшего города и прославить князя — его строителя Даниила Галицкого. Поэтому оно построено как рассказ о создании города, хотя помещен этот рассказ в месте, где полагалось бы говорить о его гибели. Но русские авторы не умели создавать описания самого по себе, и поэтому летописец Даниила Галицкого создал лирический рассказ о создании города и о его гибели. «Си же потом спишемь о создании града, и украшение церкви, и оного погибели мнозе, яко всим сжалитися», — так заявляет летописец о цели своего повествования. Весь дальнейший рассказ о красоте погибшего города представляет
собою повествование о его созидании. Следовательно, описывается действие, событие, а не статическая картина. Это описание города Холма — лучшее из описаний древнерусских архитектурных ансамблей, и оно часто использовалось в специальных работах искусствоведов.
И во всех остальных случаях о древнерусских архитектурных сооружениях говорится только в связи с их созиданием или с их гибелью — чаще в связи с последним, так как то, что сохранилось и что было перед глазами современников, с точки зрения древнерусских авторов, меньше нуждалось в описании. Так было при описании взятия города Судомира и гибели его «великой» церкви или при описании взятия Владимира Залесского. Жалость и похвала красоте утраченного — вот к чему сводятся обычно короткие замечания об архитектуре. Строго говоря, это не описания, а похвалы, в которых есть элементы описания.
Так же точно и в описаниях природы. По существу объективного, самоустраненного описания природы, статического литературного пейзажа, статической картины природы древняя русская литература не знает. В этом одно из коренных отличий отношения к природе древней русской литературы от новой. Приведу примеры.
«Явися звезда на востоце хвостатая, образом страшным, испущающе от себе луче великы, си же звезда наречаеться власатая; от видения же сея звезды страх обья вся человекы и ужасть; хитреци же смотревше, тако рекоша: „Оже мятежь велик будеть в земли“; но бог спасе своею волею, и не бысть ничтоже» (Ипат. лет., под 1265 г.).
«И бысть сеча силна, яко посветяше молонья, блещащеться оружье, и бе гроза велика и сеча силна и страшна» (Лавр. лет., под 1024 г.).
«Томь же лете стоя все лето ведромь и пригоре все жито, а на осень уби всю ярь мороз. Еще же, за грехы наша, не то зло оставися, нъ пакы на зиму ста вся зима тепломь и дьжгемь, и гром бысть; и купляхом кадку малую по 7 кун. О, велика скърбь бяше в людьх и нужа» (Новг. I лет. по Син. сп., под 1161 г.).
«На то же осень зело страшьно бысть: гром и мълния, град же яко яблъков боле, месяця ноября в 7 день, в час 5 нощи» (Новг. I лет. по Син. сп., под 1157 г.).
Приведенные четыре отрывка из летописи, хотя и носят сугубо прозаический, а не поэтический характер, тем не менее очень типичны для художественного отношения к природе в древней Руси. Обратим внимание, что во всех четырех отрывках описываются явления природы в их динамике, а не статике, описываются действия природы, а не рисуются ее неподвижные картины; в них выражено авторское отношение в виде очень сильной лирической их окрашенности; явления природы в них имеют прямое отношение к людям. В первом из приведенных отрывков речь идет о тяжелых, но, к счастию, несбывшихся предзнаменованиях. Во втором выступает параллелизм в действиях людей и действиях природы: картина битвы соединена с картиною грозы. В третьем рассказывается о стихийных несчастиях. В четвертом рассказывается просто об удивительном явлении природы: поздней грозе и граде.
Кроме этих четырех типов отношений к природе, в древней русской литературе есть и пятый — редкий в летописи, но зато частый в церковно-учительном жанре: это раскрытие символического значения того или иного явления природы.
Типично для этого раскрытия символизма в природе знаменитое изображение весны в «Слове на Фомину неделю» Кирилла Туровского. Кирилл описывает весну и каждую деталь сопровождает разъяснением ее символического смысла: «Ныне небеса просветишася, темных облак яко вретища съвьлекъша, и светлымь въздухом слава господню исповедають. Не си глаголю видимая небеса, нъ разумныя... Днесь весна красуеться оживляющи земное естьство, и бурьнии ветри тихо повевающе плоды гобьзують, и земля семена питающи зеленую траву ражаеть. Весна убо красная есть вера Христова... бурнии ветри — грехотворнии домыслы... земля же естьства нашего, аки семя слово божие приемши и страхом его болящи присно, дух спасения ражаеть».20
Не буду продолжать цитирование этой обширной символической картины весны. Приведенного вполне достаточно, чтобы судить об этой системе изображения природы — типично церковной и зависящей, в конечном счете, от византийской традиции.
В отличие от большинства древнерусских литературных произведений, природа в «Слове о полку Игореве» занимает исключительно большое место, но если мы присмотримся к системе ее изображения, то заметим ее безусловную связь со своей эпохой. Природа в «Слове» описывается только в ее изменениях, в ее отношениях к человеку, она включена в самый ход событий, в «Слове» нет статистического литературного пейзажа, типичного для литературы нового времени. Природа участвует в событиях, то замедляя, то ускоряя ход событий. Она активно воздействует на людей, и описания ее явлений окрашены сильным лирическим чувством.
Все типы отношения природы к человеку, приведенные мною выше, встречаются в «Слове» в разнообразных и усложненных видах. Она выступает с предзнаменованиями. Кроме предзнаменований «астрономических» — солнечное затмение, в «Слове»
представлены предзнаменования по поведению зверей и птиц, в существовании которых в древней Руси нет основания сомневаться (вспомним, как по вою волков в «Сказании о Мамаевом побоище» Дмитрий Волынец и гадает о русской победе и слышит ночью «гуси и лебеди крылми плещуще»).21
Выступает природа и в поэтических параллелях к событиям человеческой жизни. Параллель битвы — грозы, которую мы видели в «Повести временных лет» под 1024 г. в описании Лиственской битвы, развернута в «Слове» с особенной подробностью. Нельзя думать, что в описании Лиственской битвы гроза — исторический факт, а в «Слове» — поэтическая параллель к битве. Факт и поэтическая параллель не обязательно должны были противостоять друг другу. Во время Лиственской битвы гроза несомненно была, но ее упоминание было бы совершенно необязательно в летописи, если бы летописцу она не показалась примечательной для описания битвы. Так же точно, если бы гроза и на самом деле была во время первой битвы с половцами Игоря Святославича, это не умалило бы поэтичности параллели. Так же точно сравнение людей с птицами и зверями — типичная черта средневековой литературы.
Таким образом, природа в «Слове о полку Игореве» изображается так, как это было принято в средневековой литературе. Она действует или «аккомпанирует» действию людей, она динамична, «события» природы параллельны событиям людской жизни. Статического литературного пейзажа, типичного для нового времени, «Слово» не знает.
Типичной для средневековой русской литературы следует признать также особого рода конкретизацию абстрактных понятий в метафорических выражениях: «уже бо беды
его пасет птиць по дубию», «слава
на суд приведе и на ковылу зелену паполому постла», «уже пустыни силу
прикрыла», «Игорь и Всеволод уже лжу
убудиста», «уже снесеся хула
на хвалу
», «уже тресну нужда
на волю
», «веселие
пониче», «тоска
разлияся по Руской земли, печаль
жирна утече средь земли Рускыи», «Въстала обида
в силах Дажьбожа внука», «за ним кликну карна,
и жля
наскочи по Руской земли» (если только «карна» и «жля» не языческие боги), а также «истягну умь крепостию
своею и поостри сердце своего мужеством
», «жалость
ему знамение заступи», «скача славию по мыслену
древу, летая умом
под облакы, свивая славы
оба полы сего времени».
Такую же своеобразную конкретизацию мы найдем в житийной и учительной литературе, в посланиях и у Даниила Заточника: «Огнь искушаеть злато и сребро, а человек умом
лъжу отсекаеть от истины» (Житие Константина Философа); «Вострубим, братие, яко во златокованныя трубы, в разум ума
своего» («Моление Даниила Заточника»); «Веде, яко не не разумееши, яко по божии благодати ум
твой быстро летаеть» («Послание Никыфора, митр. киевского к великому князю Володимиру, сыну Всеволожю, сына Ярославля», в списке XVI в. Московской Синодальной библиотеки); «аще кто слеп есть разумомь, ли хром невериемь, ли сух мнозех безаконий отчаяниемь, ли раслаблен еретичьскымь учениемь — всех вода крещения съдравы творить» (Кирилл Туровский. Слово о расслабленном); «богохульная словеса якы стрелы к камени пущающе съламахуся» (Кирилл Туровский. Слово о расслабленном); «окованы нищетою и железомь» (Кирилл Туровский. Слово на вознесение); «възмем крест свой преторением всякоя обиды; распьнемъся браньими к греху» (Кирилл Туровский. Слово в неделю цветную), и т. д.
Метафорическую конкретизацию абстрактных понятий мы встречаем в самых различных жанрах; в летописи: в описании взятия татарами Судомира говорится об одном из жителей его — простом поляке, что он «защитився отчаянием
акы твердым щитом», совершил подвиг достойный памяти (Ипат. лет., под 1259 г.); в учительной проповеди в «Слове о ленивых» говорится о ленивом, что ленивого «беда
по голеням биет, а долг
взашеи пихает; недостатки
у него в дому сидят, а раны ему по плечам лежат; уныние
у него на главе, а посмех
на браде; помысл
на устех, а скорбя
на зубех; горесть
на языце, печаль
в гортани» и т. д.
Если мы обратимся к конкретизации абстрактных понятий в литературе нового времени, и в частности в литературе второй половины XVIII в., то там мы встретимся с конкретизацией совсем другого характера. Там авторы по большей части создают аллегории. Здесь же конкретизация носит весьма специфический и, я бы сказал, однообразный характер. Она лишена какой бы то ни было описательности. Абстрактное понятие попросту вводится в конкретное действие. Оно чаще всего «материализуется» с помощью глагола, означающего какие-либо действия: «вострубим в разум ума», «окованы нищетою», «тоска разлияся» и т. д. Иногда оно конкретизируется с помощью эпитета. Близко к этой конкретизации стоит одушевление неодушевленных предметов и придание им абстрактных значений: «живые камни» (ср. в «Слове» «живыми шереширы стреляти»), «умная гора» (ср. в «Слове» «скача, славию, по мыслену древу»).
Меньше всего в «Слове» той христианской символики, которая столь типична для церковно-учительной литературы. Здесь, конечно, сказался светский характер памятника. Эту церковную символику можно усматривать только в образе «мысленного древа», по которому растекалась мысль Бояна.
Вступление к «Слову», в котором автор колеблется в выборе стиля и обращается к своему предшественнику — Бояну, кажется скептикам одной из самых больших «странностей» Слова.
На самом деле вступление к различного рода «словам», житиям, проповедям обычны в древнерусской литературе. Ограничусь некоторыми введениями к словам Кирилла Туровского.
Во вступительной части «Слова на Фомину неделю» Кирилл, прежде чем приступить к теме своего повествования, выражает свои колебания, как и автор «Слова о полку Игореве»: «Велика учителя и мудра сказателя требуеть церкви на украшение праздника. Мы же нищи есмы словом и мутни умом, не имуще огня святаго духа на слажение душеполезных словес; обаче любьве деля сущая со мною братья мало нечто скажем о поновьлении въскресения Христова». Замечательно, что перед нами в этих колебаниях не простое проявление авторской скромности, но и мысль о том, каким должен быть подлинный «сказатель», который бы украсил своею речью праздник — тему слова Кирилла.
Во вступительной части слова Кирилла «О слепце и о зависти» Кирилл подчеркивает, что он «творит» свою «повесть» словами Иоанна Богослова: «Нъ не от своего сердца сия изношю словеса — в души бо грешьне ни дело добро, ни слово пользьно ражаеться, —
нъ творим повесть, въземлюще от святаго Еваньгелия, почтенаго нам ныня от Иоана Феолога, самовидьця Христовых чюдес».
Во вступительной части «Слова на собор 318 отец» Кирилл выбирает задачу повествования, указывая, что его задача сходна с той, которую себе ставят летописцы и песнотворцы: «Яко же историци и ветия, рекше летописьци и песнотворци, прикланяють своя слухи в бывшая межю цесари рати и въпълчения, да украсять словесы и възвеличать мужьствовавъшая крепко по своемь цесари и не давъших в брани плещю врагом, и тех славяще похвалами венчають, колми паче нам лепо есть и хвалу к хвале приложити храбром и великым воеводам божиям». Замечательно, что в этом вступлении есть даже лексические совпадения со вступлениям к «Слову»: «песнотворци», «лепо» и др.
Наиболее странной особенностью вступления к «Слову о полку Игореве» всегда представляется обращение автора к своему предшественнику — Бояну. Но в «Слове на Вознесение» у Кирилла есть и такое именно обращение к предшественнику. Кирилл, прося пророка Захарию прийти к нему на помощь и дать «начаток слову», обращает внимание на его немногосказательную, но прямую речь: «Приди ныня духомь, священый пророче Захария, начаток слову дая нам от своих прорицаний о възнесении на небеса господа бога и спаса нашего Исуса Христа! Не бо притчею, нъ яве показал еси нам, глаголя: „Се бог нашь грядеть в славе, от брани опълчения своего, и вси святии его с нимь, и станета нозе его на горе Елеоньстей, пряму Иерусалиму на въсток. Хощем бо и прочее от тебе уведати“».
Из приведенных примеров, взятых только из одного автора XII в. — Кирилла Туровского, видно, что все основные элементы введения к «Слову о полку Игореве» не составляют новшества: колебания в выборе стиля, обращение к предшественнику, противопоставление «притчей» («по замышлению») рассказу, «яве» показывающему (т. е. «по былинам сего времени») и пр.
Единственно чем введение к «Слову» выделяется среди всех остальных введений, это своим совершенно светским характером. Соответственно этому свои нюансы имеют и авторские колебания, и самый выбор предшественника, к которому обращено введение — не библейский пророк Захарий, а светский певец Боян.
Перед нами и в этом, следовательно, выступает выдержанный светский характер памятника.
Отмечено было также сходство между вступлением к «Слову» и вступлением к Хронике Манассии и к той ее части, которая описывает Троянскую войну.36
В предисловии к Хронике автор ее говорит, что он будет вести свое повествование «древняя словеса». В предисловии к Троянской войне автор пишет: «Сия аз въсхотев брань с’писати якоже писавшими прежде пишет ся». Он просит прощения («прощениа прося»), что будет говорить другими словами, чем Гомер («глаголати не якоже Омир с’писует»), и т. д.
Наконец, самое главное: Боян имеется и в «Задонщине». Как бы не считать Бояна «Задонщины» — вышедшим из «Слова» или породившим Бояна в «Слове» — и в том и в другом случае «Боян» не модернизм. Боян в «Задонщине» упоминается в аналогичном контексте вводных размышлений автора: «Но проразимся мыслию над землями и помянем первых лет времена и похвалим вещего Бояна, гораздаго гудца в Киеве. Тот Боян воскладаше гораздыя своя персты на живыа струны и пояше князем руским славы». «Слово о полку Игореве» исключительно для своей эпохи по своей поэтической высоте, но оно не противоречит своей эпохе. Оно не опровергает сложившиеся представления о домонгольской Руси. Оно лишь расширяет эти представления. В своей литературной природе оно несет черты, специфические для русского средневековья.
В.№21,22
Патриотический пафос, определявший умонастроения создателей новой русской культуры, легко объясняется обстановкой общественного подъема 1730–1750-х гг. Принципиальное отличие процесса становления русского классицизма от французского состояло в том, что его создателям приходилось заниматься решением таких проблем, которые во Франции к началу XVII в., т. е. к моменту установления там классицизма, были в основном решены. Для Буало в его «Поэтическом искусстве» отсчет времени начинается с поэзии Ф. Малерба. Представитель культуры блестящего века Людовика XIV, сознательно насаждавший утонченный вкус литературно образованной элиты, Буало далек от того демократизма, который проглядывал в теоретических рассуждениях его предшественников. Для него не представляется актуальным и тот патриотический пафос, которым пронизаны рассуждения Дю Белле о французском литературном языке. Теоретик русского классицизма Сумароков, следуя за Буало в вопросах регламентирования отдельных жанров, исходит из принципиально иных предпосылок в понимании функций литературы. Для Сумарокова и его современников создание новой литературы всегда осознавалось в неразрывной связи с решением конкретных практических проблем, в русле утверждения тех новых форм общественной жизни, которые установились в России в результате реформ Петра I. И соответственно, обращаясь к системе жанров, сложившейся в литературе русского классицизма к середине XVIII в., мы ясно видим, что, внешне восприняв жанровую систему, прокламированную «Поэтическим искусством» Буало, она в то же время существенно от нее отличается. Трудами Ломоносова, Сумарокова, Кантемира и их последователей на русской почве создаются национальные традиции в области практически всех жанров классицизма. Но если в системе жанров французского классицизма XVII в. доминирующее место принадлежало драматическому роду – трагедии и комедии, то в русском классицизме жанровая доминанта смещается в область сатиры и лирики. Это определялось тем пафосом просветительской устремленности, который составлял основу содержания литературы русского классицизма. Как справедливо было подчеркнуто Д. Д. Благим, «то, что новая русская литература в лице Кантемира-сатирика родилась в политической колыбели, было в высшей степени знаменательным, с самого начала свидетельствовало об ее боевом наступательном духе, общественном,гражданском пафосе В равной степени это высказывание может относиться и к жанру торжественной оды, воплощавшей своей патетикой общий дух созидания, заданный петровскими преобразованиями. Прославлением Петра I была пронизана вся русская общественно-идеологическая мысль 1740–1750-х гг. Это особое значение торжественной панегирической лирики среди остальных жанров русского классицизма, утверждавшееся благодаря одам Ломоносова, сохраняется в 1770–1780-е гг., когда традиции, начатые Ломоносовым, продолжил и творчески развил в новых исторических условиях Державин. Немалую роль в смещении жанровой доминанты в художественной системе русского классицизма сыграло и качественно иное отношение наших авторов к традициям национальной культуры предшествовавших периодов, в частности к национальному фольклору. Теоретический кодекс французского классицизма – «Поэтическое искусство» Буало демонстрирует резко враждебное отношение ко всему, что так или иначе имело связь с искусством народных масс. В нападках на театр Табарена Буало отрицает традиции народного фарса, находя следы этой традиции у Мольера. Резкая критика бурлескной поэзии также свидетельствует об известном антидемократизме его эстетической программы. Не нашлось места в трактате Буало и для характеристики такого литературного жанра, как басня, тесно связанного с традициями демократической культуры народных масс. Русский классицизм не чуждался национального фольклора. Наоборот, в восприятии традиций народной поэтической культуры в определенных жанрах он находил стимулы для своего обогащения. Еще у истоков нового направления, предпринимая реформу русского стихосложения, Тредиаковский прямо ссылается на песни простого народа как на образец, которому он следовал в установлении своих правил. Отсутствие разрыва литературы русского классицизма с традициями национального фольклора объясняет и другие ее особенности. Так, в системе поэтических жанров русской литературы XVIII в., в частности в творчестве Сумарокова, получает неожиданный расцвет жанр лирической любовной песни, о которой Буало вообще не упоминает. В «Епистоле 1-й о стихотворстве» Сумарокова подробная характеристика этого жанра дается наряду с характеристиками признанных жанров классицизма, таких как ода, трагедия, идиллия и др. Включает в свою «Епистолу» Сумароков и характеристику жанра басни, опираясь при этом на опыт Лафонтена. И в своей поэтической практике, как в песнях, так и в баснях, Сумароков, как мы увидим, зачастую непосредственно ориентировался на фольклорные традиции.[ [864 - Вопрос о связях литературы русского классицизма с традициями национального фольклора подробно рассматривается в кн.: Русская литература и фольклор (XI–XVIII вв.), с. 106–179.]] Еще одним жанром, в котором традиции национального фольклора продолжали сохранять свое значение, была ирои-комическая, а также шутливая поэма. В этом роде эпоса основной вклад в поэзию русского классицизма принадлежал ученикам Сумарокова, В. Майкову и И. Богдановичу. Первые образцы русской бурлескной поэзии появляются на исходе 1760-х гг. Но важно подчеркнуть, что теоретик русского классицизма в отличие от своего французского предшественника не чуждается этого жанра, не выносит его за пределы литературы. Если Буало в своем трактате, отделываясь несколькими стихами, презрительно осуждает бурлеск, то Сумароков подробно описывает этот жанр, поместив его характеристику вслед за характеристикой сатиры и басни. Он детально объясняет разницу между принципом бурлеска и «складом смешных геройческих поэм». В этом также сказалась специфика русского классицизма. Своеобразием литературного процесса конца XVII – начала XVIII в. объясняется еще одна особенность русского классицизма: его связь с художественной системой барокко в его русском варианте. Еще И. П. Еремин отмечал, что в творчестве такого видного представителя барокко, каким был Симеон Полоцкий, общая направленность его метода близка классицизмуБарокко в России по своему литературному типу и художественной специфике существенно отличалось от образцов западноевропейского, в частности польского, барокко, с которым оно было генетически связано. В искусстве барокко обновленная русская культура черпала на первых порах средства для художественного отражения перемен, происходивших в государственной жизни России переломного периода. Действительно, и в конце XVII, и в первые десятилетия XVIII в. не только придворный церемониал, но и торжества, во время которых отмечались военные победы, и народные празднества сопровождались театрализованными «действами», триумфальными арками, аллегорически истолковывающими смысл происходивших событий. Неотъемлемой частью праздничного церемониала была и литература. Торжественные канты петровского времени наряду с панегирической проповедью предвосхищали одический жанр классицизма; аллегорические фигуры школьного театра сопровождались объяснительным текстом. Источником изображений и надписей (девизов) часто служили эмблемы – один из важнейших жанров барокко, предельно выразивший основные особенности этого стиля. Изданная в Амстердаме в 1705 г. книга «Символы и эмблемы» неоднократно переиздавалась в течение целого века и являлась своего рода образцом в искусстве оформления книги. Принципы эмблематики, пропагандировавшиеся в этой книге, сказывались и на оформлении театральных декораций, и на убранстве общественных и частных зданий. Допуская значительную эстетическую свободу, барокко способствовало взаимопроникновению различных видов искусств, что видно на примере надписей к фейерверкам и триумфальным аркам, архитектурного декора, карнавальных шествий с аллегорическими фигурами. Это торжественное, яркое звучание русского барокко также отвечало общему подъему национального самосознания Русского государства. В русской литературе 1730–1750-х гг. воздействие традиций барокко в наибольшей степени сказалось в торжественных одах Ломоносова. Своей декоративной пышностью, стремительностью и «напряженным метафоризмом» одический стиль Ломоносова действительно сближается с поэтикой барокко. Поэтому не лишены справедливости замечания А. А. Морозова, видевшего в творчестве Ломоносова наиболее яркое проявление того воздействия, которое система барокко оказала на становление новой русской поэзии в период утверждения в ней классицизма Сосуществование и взаимообогащение классицизма и барокко на почве усвоения традиций национальной культуры предшествующих времен оставалось характерной особенностью развития всего русского искусства 1730–1750-х гг. И этому нисколько не противоречит высказанная в 1939 г. Г. А. Гуковским мысль о возрожденческом пафосе поэзии Ломоносова. По мнению Гуковского, Ломоносов «воспринял традиции Ренессанса через немецкую литературу барокко, явившуюся в свою очередь наследницей итальянского искусства XV века и французского XVI века. Патетика ломоносовской оды, ее грандиозный размах, ее напряженно-образная яркая метафорическая манера сближает ее именно с искусством Возрождения».[ [868 - Гуковский Г. А. Русская литература XVIII века, с. 108.]] Если вспомнить приведенное выше совершенно справедливое высказывание Д. С. Лихачева относительно своеобразия тех функций, какие взяло на себя в русских условиях искусство барокко, то становится понятной закономерность отмеченного Г. А. Гуковским в творчестве Ломоносова синтеза. Таким образом, в процессе своего становления литература русского классицизма выступала одновременно наследницей идей европейского гуманизма и барокко. Это соответствовало своеобразию задач, которые приходилось решать обновленной литературе в ходе перестройки общенациональной культуры. Двум полярно противоположным идеологическим тенденциям соответствовали две линии, наметившиеся в общем потоке культурных исканий века. Роль гуманистических традиций сказалась в том стихийном демократизме, которым были пронизаны сатиры Антиоха Кантемира, а позднее притчи и комедии Сумарокова. С другой стороны, идеологической основой, определившей значение в русской культуре XVIII в. традиций барокко, явились потребности утверждения новых форм государственности в условиях необычайно возросшего политического авторитета России в Европе. Здесь ведущая роль принадлежала торжественным одам Ломоносова. По мере изменения исторических условий русский классицизм также эволюционировал. Значение его в историческом плане измеряется жизненностью тех проблем, которые им были поставлены и на которые им были даны свои, продиктованные временем ответы.
В.№24,23
|
|
Повесть о разорении Рязани Батыем - шедевр древнерусской литературы, она так или иначе отразилась во многих произведениях русской литературы XIII - XVI веков. Дошедший до нас вид и состав Повести образовался, как считают исследователи, в конце XIV или начале XV веков, между созданием "Повести о нашествии Тохтамыша на Русь" и "Задонщиной". Однако древнейшее ядро Повести создавалось еще в XIII веке, в летописной форме, по горячим следам рязанского разорения татарами в 1237 году. Затем, на протяжении XIV - XV веков и даже позднее был создан целый цикл рязанских повестей о событиях татаро-монгольского нашествия, называемый обычно в исследовательской литературе "Повести о Николе Заразском". Цикл не имеет одного автора, и дошел до нас во множестве более поздних списков. Повесть о разорении Рязани Батыем не имеет документально строгого значения: в ней упомянуты, например, некоторые князья, уже умершие к 1237 году взятия Рязани - Всеволод Пронский, Давид Муромский, Олег Красный. Эпическая обобщенность указывает на то, что все рязанские князья видятся составителю единой богатырской ратью и называются поэтому братьями. В то же время, некоторые из летописеведов считают, что ранняя летописная основа записывалась в XIII веке постепенно, по мере нарастания угрозы вторжения. Об этой ранней основе, считает Д.С. Лихачев: "... говорит и самая острота переживания Батыева нашествия, не сглаженная и не смягченная еще временем...". Призыв к борьбе с врагом - вот главная идея произведения: "Лучше нам смертью славу вечную добыть, нежели во власти поганых быть". Рязанцы встретили Батыя около границ Рязанской земли, уничтожив рать Юрия Ингваревича в "сечи ужасной" (причем автор поименно называет погибших князей), Батый "начаша воевати рязанскую землю", и первой, после пятидневной осады, была захвачена Рязань. Беспощадность врага автор рисует страшной тишиной после кровавого боя: "несть бо ту ни стонуща, ни плачуща", некому оплакать погибших, ибо "вси равно умроша и едину чашу смертную пиша". Автор сам оплакивает вместе с черниговским князем, единственным живым из рода рязанских князей, "удальцов и резвецов", "узорочье рязанское". Картину происходившего в Рязани существенно дополнили в наше время данные археологических изысканий, показавшие, какую страшную судьбу уготовило Старой Рязани Батыево взятие. Читатель Повести с напряженным вниманием следит за ходом событий, сопереживает трагичности происходящего и героической самоотверженности рязанских защитников. В этом - высокая художесвенная сила "Повести о разорении Рязани Батыем".
В.№25
жанр древнерусской литературы, распространённый в 11—17 вв. Основу В. п. составляет изображение исторического события, связанного с героической борьбой народа против внешних врагов. Патриотический пафос повествования сочетается с публицистической оценкой происходящего, эпичность с взволнованным лиризмом. Центральный герой В. п. — обычно реальная историческая личность, представленная в качестве идеального воина-христианина. Большое место отводится красочному описанию сражений ("бысть сеча зла и ужасна"; "стрелы летяху, аки дождь"). Характерные черты В. п. представлены в "Повести временных лет" (начало 12 в.), в сказаниях о княжеских усобицах, о борьбе с печенегами и половцами в Галицко-Волынской летописи (12 в.) и особенно в "Слове о полку Игореве" (12 в.). Большое распространение получили переводные В. п.: "История Иудейской войны" Иосифа Флавия, "Александрия", "Девгениево деяние". |
Центральной темой оригинальных В. п. 13—14 вв. становится борьба с татаро-монгольскими завоевателями; усиливаются религиозная трактовка событий и воздействие устного народно-поэтического творчества ("Повесть о Калкской битве" и "Повесть о разорении Рязани Батыем"). В конце 14 — начале 15 вв. В. п. испытывает воздействие агиографии и деловой письменности ("Сказание о Мамаевом побоище", "Задонщина", "Повесть о Московском взятии от царя Тахтамыша"). В ней противопоставлены стойкость, мужество русских и лютость, нечестие "поганых" татар. В уста положительных героев вкладываются благочестивые размышления — молитвы, изображаются религиозно-фантастические картины помощи небесных сил. Важный этап развития В. п. —"Повесть о взятии Царьграда" турками в 1453 Нестора-Искандера. Красочно-эмоциональные эпизоды сражений перемежаются с картинами вещих знамений. Традиции этой повести получили развитие в "Казанской истории" (середина 16 в.). В 17 в. В. п. приобретает демократический характер ("Повесть об Азовском сидении донских казаков" в 1637). Во 2-й половине 17 в. В. п. уступает место новым жанрам бытовой и авантюрно-приключенческой повести. |
В.№26
Агиография
Характерной чертой агиографии было стремление соблюсти в житийных произведениях требования жанровых канонов, выработанных многовековой историей агиографического жанра. Эти каноны придавали житиям отвлеченный риторический характер. Однако историческая действительность, политические тенденции, устные предания, реальные факты жизни героя жития нарушали жанровые каноны. Жизнь вносила в житийные памятники публицистичность, литературное разнообразие, сюжетную увлекательность. Жития святых — это та форма церковной литературы, которая ближе всего стояла к литературе светской, исторической и публицистической и в которой легче всего могли сказываться оппозиционные и еретические идеи, влияние апокрифов и народной легенды.
Для рассматриваемого периода истории древнерусской литературы такая тенденция наиболее заметно проявилась в княжеских житиях. При сохранении целого ряда этикетно-агиографических образов, словесных оборотов в княжеских житиях допускались отклонения от канона, нарушения жанровых штампов. Это обуславливалось тем, что героем жития выступал не подвижник церкви, а государственный деятель, кроме того, именно в княжеских житиях, написанных в это время, отразились события монголо-татарского ига. В рассматриваемый период создается «Повесть о житии Александра Невского», замечательного полководца и государственного деятеля той эпохи. Появляются княжеские жития, в которых тот или иной князь предстает как страдалец за православную веру, принявший мученическую смерть в Орде.
«Повесть о житии Александра Невского».
Александр Ярославич (родился около 1220 г., умер в 1263 г.) с 1236 по 1251 г. был князем новгородским, а с 1252 по 1263 г. — великим князем владимирским. И в годы княжения в Новгороде, и будучи великим князем, Александр Ярославич возглавлял борьбу Руси с немецко-шведскими захватчиками.
В 1240 г. шведские рыцари вторглись в пределы северо-западных земель Руси. Они вошли на кораблях в реку Неву и остановились в устье ее притока реки Ижоры (в настоящее время в этом месте расположен поселок Усть-Ижора под Ленинградом, по другим представлениям — Александро-Невская лавра). С небольшой дружиной Александр Ярославич 15 июня 1240 г. напал на неприятельские силы и одержал блестящую победу над многочисленным врагом. Отсюда прозвище Александра — Невский. В 1241 -1242 гг. Александр Невский возглавил борьбу с войсками ливонских рыцарей, захватившими псковские и новгородские земли. 5 апреля 1242 г. на льду Чудского озера произошло решительное сражение, окончившееся полным разгромом захватчиков, — знаменитое Ледовое побоище.
Понимая бесполезность в обстоятельствах того времени военных выступлений против Золотой Орды, Александр Невский поддерживал мирные отношения с ханом Золотой Орды, проводя политику объединения земель Северо-Восточной и Северо-Западной Руси и укрепления великокняжеской власти. Он несколько раз ездил в Орду, сумел добиться освобождения русских от обязанности поставлять войска монголо-татарским ханам. Александр Невский широко опирался на силы простого народа при защите русских земель от внешних врагов, что, однако, не мешало ему жестоко подавлять антифеодальные выступления народных масс (разгром восстания в Новгороде в 1259 г.).
Александру Невскому как мудрому государственному деятелю и великому полководцу и посвящена «Повесть о житии Александра Невского». Произведение это было написано в Рождественском монастыре во Владимире, где был погребен князь (умер он, возвращаясь из поездки в Орду). По композиции, манере описания военных столкновений, отдельным стилистическим приемам и некоторым фразеологизмам «Повесть о житии Александра Невского» близка к «Летописцу Даниила Галицкого». По убедительному предположению Д. С. Лихачева, это объясняется тем, что в создании обоих произведений принимал участие митрополит Кирилл. «Вне всякого сомнения, — пишет исследователь, — Кирилл имел отношение к составлению жизнеописания Александра. Он мог быть и автором, но, вернее всего, он заказал житие кому-нибудь из проживавших на севере галицких книжников». То, что Кирилл имел отношение к составлению «Летописца Даниила Галицкого», обстоятельно аргументировано Л. В. Черепниным. Митрополит умер в 1280 г., и, следовательно, время возникновения «Повести о житии Александра Невского» нужно относить к периоду между 1263-1280 гг.
Наряду со сходством «Повести о житии Александра Невского» с «Летописцем Даниила Галицкого» между этими произведениями имеется и существенное жанровое отличие: жизнеописание Александра Невского — произведение агиографического жанра. Это нашло отражение в целом ряде характерных особенностей произведения. Во-первых, в предисловии, в соответствии с канонами жанра, автор говорит о себе с подчеркнутым самоуничижением, употребляя при этом этикетные формулировки: «Аз (я), худый и многогрешный, мало съмысля, покушаюся (осмеливаюсь) писати житие святого князя Александра...». Во-вторых, в духе агиографии автор сообщал в начале своего повествования о рождении и родителях Александра: «Родися от отца милостилюбца и мужелюбца, паче же и кротка, князя великаго Ярослава, и от матере Феодосии». В-третьих, ярко выраженный агиографический характер носит рассказ о чуде, свершившемся после смерти Александра. Наконец, в самом тексте произведения постоянно делаются отступления церковно-риторического характера, приводятся, молитвы князя.
Рассказ об Александре Невском должен был показать, что, несмотря на подчинение русских княжеств монголо-татарам, на Руси остались князья, мужество и мудрость которых могут противостоять врагам Русской земли, а их воинская доблесть внушает страх и уважение окружающим народам. Даже Батый признает величие Александра. Он призывает Александра в Орду: «Александре, веси ли, яко бог покори ми многыя языки (народы)? Ты ли един не хощеши покоритеся силе моей! Но аще хощеши съблюсти (сохранить) землю свою, то скоро прииди к мне, и узриши честь царства моего». Встретившись с Александром, Батый говорит своим вельможам: «Воистинну ми сказасте, яко несть подобна сему князя».
Автор «Повести о житии», — о чем он прямо говорит в начале своего рассказа, — знал князя, был свидетелем его государственных дел и ратных подвигов: «Самовидець есмь възраста (жизни) его». Агиографы часто пишут в своих произведениях о том, откуда они почерпнули сведения о жизни героя своего повествования. Но в такого рода сообщениях автор жития, как правило, говорит о реальном положении вещей: о святом он узнал либо из рассказов современников святого, либо из сохранившихся записей о нем, либо из более раннего жития этого святого, либо как его современник или ученик. Наиболее редко в житийных текстах встречается сообщение автора, что он сам знал святого; а формулировка «Повести о житии Александра Невского» — «самовидець есмь...» — ни в каком другом житии не зафиксирована. Поэтому у нас есть все основания видеть в этой фразе «Повести» документальное сообщение, очевидно объясняемое причастностью митрополита Кирилла к составлению «Повести».
И реальный образ героя, близкий автору, и задачи, поставленные автором в своем произведении, придали агиографическому памятнику особый воинский колорит. Чувство живой симпатии рассказчика к Александру Невскому, преклонение перед его ратной и государственной деятельностью обусловили особую искренность и лиричность «Повести о житии Александра Невского».
Характеристики Александра Невского в «Повести о житии» очень разноплановы. В соответствии с житийными канонами подчеркиваются его «церковные добродетели». Автор говорит, что о князьях, подобных Александру Невскому, пророк Исайя сказал: «Князь благ в странах — тих, уветлив, кроток, съмерен — по образу божию есть». Он «бе бо иереелюбець и мьнихолюбець, и нищая любя. Митрополита же и епископы чтяше и послушаше их, аки самого Христа».
И в то же время Александр, величественный и прекрасный внешне, мужественный и непобедимый полководец: «Взор его паче инех человек (образ его красивее всех других людей), и глас его — акы труба в народе», «не обретеся противник ему в брани никогда же». В своих воинских действиях Александр стремителен, самоотвержен и беспощаден. Получив известие о приходе на Неву шведов, Александр, «разгореся сердцем», «в мале дружине» устремляется на врага. Он так спешит, что ему некогда «послати весть к отцю своему», а новгородцы не успевают собрать свои силы в помощь князю. Стремительность Александра, его полководческая удаль характерны для всех эпизодов, в которых говорится о ратных подвигах князя. Здесь он предстает перед читателем как эпический герой.
Объединение в одном повествовании подчеркнуто «церковного» и еще ярче выражающегося «светского» плана — стилистическая особенность, оригинальность «Повести о житии Александра Невского». Несмотря, однако, на эту разноплановость и, казалось бы, даже противоречивость характеристик Александра, образ его целен. Цельность эта создается лирическим отношением автора к своему герою, тем, что Александр для автора не только герой-полководец, но и мудрый государственный деятель. Для врагов Русской земли он страшен и беспощаден: «жены моавитьскыя» (здесь татарские) пугают своих детей, говоря — Александр едет!» В своей же земле князь Александр — «сироте и вдовици в правду судяй, милостилюбець, благ домочадцемь своим». Это идеал мудрого князя — правителя и полководца.
В эпизоде «Повести о житии», посвященном битве на Неве, рассказывается об отличившихся в сражении шести героях, которые «крепко мужьствоваша (бились)» рядом с Александром Невским. Первый из них, Таврило Алексич, въехал на коне по сходням на неприятельский корабль, упал вместе с конем в Неву, выбрался целым на берег и продолжал сражаться. Второй, новгородец Збыслав Якунович, перебил несметное число врагов боевым топором. Третий, половчанин Яков, разил неприятеля мечом. Четвертый, новгородец Миша, «погуби три корабли римлян (шведов)». Пятый, «от молодых людий, именем Сава», обрушил «шатер великий златоверхий» предводителя шведов, «полцы же Александровы, видевше падение шатерное, возрадовашася». Шестой, Ратмир, сражавшийся пешим, умер «от многих ран».
В основу этого рассказа «Повести о житии», по-видимому, легло устно-эпическое предание о битве на берегах Невы, может быть, какая-нибудь героическая песня о шести храбрецах. Включение такого рассказа в житийный текст было обусловлено героико-эпическим характером этого агиографического памятника. Но все же специфика жанра дала себя знать и в этом эпизоде — автор «Повести о житии» лишь перечислил имена героев и кратко, в одной-двух фразах, сообщил о подвиге каждого из них.
Особой торжественностью и вместе с тем искренней лиричностью пронизана заключительная часть «Повести о житии» — рассказ о последних днях князя и о его смерти.
Александр поехал в Орду к хану, «дабы отмолити людии от беды», так как для русских людей в это время случилась «нужда велика от иноплеменник» — «веляще с собою воиньствовати». Как уже отмечалось выше, Александру удалось добиться освобождения русских от обязанности входить в воинские силы монголо-татар. Сообщив о том, что по дороге из Орды князь заболел, автор, прежде чем написать о смерти князя, изливает свои чувства в горестном восклицании: «О, горе тобе, бедный человече! Како можеши написати кончину господина своего! Како не упадета ти зеници (как не упадут у тебя очи) вкупе (вместе) с слезами! Како же не урвется (оторвется) сердце твое от корения! Отца бо оставити человек может, а добра господина не мощно (невозможно) оставити: аще бы лзе (если бы можно было), и в гроб бы лезл с ним!» После сообщения о дне смерти Александра приводятся слова митрополита Кирилла и суздальцев, когда до них дошла горестная весть: «Митрополит же Кирил глаголаше: .«Чада моя, разумейте, яко уже зайде солнце земли Суздальской! Уже бо не обрящется таковый князь ни един в земли Суздальстей!» Иереи и диакони, черноризци, нищий и богатии, и вси людие глаголааху: «Уже погыбаемь!»
Завершается «Повесть о житии» рассказом о «дивном» и «достойном памяти» чуде, якобы свершившемся во время погребения князя. Когда мертвому Александру хотели вложить в руку «прощальную грамоту», то он «сам, акы жив сущи, распростер руку свою и взят грамоту от рукы митрополита».
Автор «Повести о житии Александра Невского», несмотря на агиографический характер создаваемого им произведения, описывая ратные подвиги князя, широко пользовался и воинскими эпическими преданиями, и средствами поэтики воинских повестей. Это дало ему возможность воспроизвести в агиографическом памятнике яркий образ князя — защитника родины, полководца, воина. И вплоть до XVI в. «Повесть о житии Александра Невского» являлась своего рода эталоном для изображения русских князей при описании их воинских подвигов.
В.№27,29,
28,
В период раздробленности по мере ослабления страны усобицами литературе все настойчивее ставился вопрос о необходимости восстановления русского единства. Уникальным памятником древнерусской литературы, одним из шедевров мировой культуры явилось «Слово о полку Игореве»
. Совершенство художественной формы «Слова» сочеталось с мощным духовным, общественным пафосом. Неизвестный по имени автор сумел подняться над местнической узостью, выдвинув высокую идею единения русских земель. Поэтичный образ героической в прошлом Руси с ее силой, богатством и могуществом вдохновлял патриотические чувства современников автора и их потомков во многих последующих поколениях. После установления на Руси ордынского господства ведущей в литературе стала тема борьбы за государственно-политическое единение страны. Распространенным приемом разработки этой темы было обращение к героическому прошлому Киевской державы, что находило отражение и в устном творчестве — в былинах и песнях, и в письменной литературе. В традициях народных «плачей» было написано «Слово о погибели Русской земли»
, прославлявшее и величие Руси, и могущество ее князей в прошлом. Родина в произведении представлена как осязаеможивая субстанция: «О, светло - светлая и украсно - украшена земля Русская! И многими красотами удивлена еси...». Народная трагедия, вызванная иноземной агрессией, стала темой многих поэтических и эпических повестей (повесть об Александре Невском, повесть о рязанском разорении и др.). И гражданская, и церковная литературные мысли обращались к патриотическим мотивам, которые сами по себе стимулировали творчество. Церковными литераторами разрабатывался жанр «житий», в которых описывались подвиги князей, сражавшихся с захватчиками, на примерах православных подвижников пропагандировалась христианская нравственность. Русская культура в то время не страдала ни замкнутостью, ни изолированностью. Она была проводником православной традиции, т. е. будучи враждебной к католическому Западу, одновременно открывалась влияниям, идущим из Византии, Болгарии и Сербии. Русская литература заимствовала у южных славян и греков прежде всего стилистическую манеру, связанную с повышенной торжественностью и эмоциональностью. Культурное общение Руси с Византией и югославянскими народами не прерывалось и в период раздробленности и борьбы за независимость: на Афоне и в Константинополе действовали русские колонии, немало югославянских проповедников и книжников приезжало на Русь. В свою очередь русская литература стала оказывать сильное влияние на развитие болгарского языка. В содержательно-идеологическом плане мощное воздействие на русскую культуру оказала «школа Сергия Радонежского»
. Так называлось мировоззренческое направление, сложившееся во второй половине XIV века в результате деятельности преподобного Сергия — игумена Троице-Сергиевой лавры, способствовавшего утверждению варианта православия, неразрывно связанного с русским патриотизмом. В рамках этой школы открылись новые возможности для дальнейшего расцвета книжности, иконописи, зодчества, литургии. Новые струи в развитии культуры были вызваны и активным возрождением интереса к отечественной истории, проявившимся после Куликовской битвы. При распространении грамотности на Руси огромным преимуществом было применение родного языка в качестве государственного и литературного. В летописании и церковной литературе преобладал также русский язык. Обращение к старославянскому языку при ведении канонических богослужений ничуть не ограничивало развитие русского разговорного языка, а — напротив — обогащало его. В католических же странах Европы официальным языком на всех уровнях была ставшая мертвым языком и малодоступная широким массам латынь, что затрудняло распространение грамотности там. На Руси самая широкая грамотность стимулировалась связью обучения с живым разговорным языком. В православных монастырях сосредоточивалось непрерывное богословское образование, на базе которого подготавливались кадры высшей церковной администрации. Монастыри являлись также центрами летописания. Оно, выступая в качестве одного из жанров литературы, в то же время несло немалую идеологическую нагрузку. В период раздробленности летописание потеряло возможность создать общерусский свод, равный по значимости "Повести временных лет"
и стало носить областной характер.
В областных летописях события в других землях освещались тенденциозно. Показательно, однако, что при этом тема признания исторической общности русских земель постоянно просвечивалась через сепаратистские тенденции во всех местных летописаниях. В XIV веке идею общерусского единства наиболее последовательно проводило московское летописание.
Духовная культура Руси в результате ордынского нашествия не снизила свой потенциал, ее диапазон даже расширился за счет идей национального освобождения и патриотизма. Другое дело, что пострадало материальное воплощение этой культуры. Как писал после батыева погрома проповедник Серапион Владимирский, "величьство наше смирися, красота наша погыбе, богатство наше врагам в корысть бысть, труд наш погани наследоваша ...
" Были истреблены или уведены в плен лучшие ремесленные и художественные силы страны, что заметно снизило качество мастерства и ремесленного искусства. Упал размах храмового строительства. При бесчинствах завоевателей в огне пожарищ были уничтожены многие храмы, а с ними — многочисленные литературные памятники. Более чем вероятно, что среди них могли быть шедевры, близкие по уровню к «Слову о полку Игореве». В сохранении культурного наследства видную роль сыграли Псков, Новгород и другие северо-западные города, которым удалось уберечься от монгольского погрома Важнейшее значение для охраны русской духовной культуры имела деятельность православной церкви. Так, 1274 году церковный собор во Владимире вынес постановление о сборе и сбережении уцелевших от гибели рукописных книг. Во многом благодаря церкви удалось хранить русскую культурную традицию, пережить трудные времена раздробленности и потери государственной независимости и заложить прочные основы для расцвета культуры в период национально-освободительного подъема. В ХП — XIV веках заметную эволюцию пережил обиходно-бытовой уклад русских. Главным и наиболее характерным для бытовой сферы того периода было ее «оцерковление», когда активно вытеснялись из быта элементы язычества или происходила их адаптация к новому мировоззрению. Церковь охраняла христианскую нравственность. Занимая влиятельные позиции в древнерусской юрисдикции, она вела все дела, связанные с семейным правом: преследовались разводы, двоеженство, хищение невест, изнасилование, браки в близких степенях родства. Защищалась женская честь, в том числе - и рабынь. Церковный устав предусматривал наказание за побои женщины или девушки, за изгнание жены из дому, за измену ей. Категорично выступала церковь против проявлений кровной мести, занималась делами об оскорблении чести и достоинства людей. Имея немалые денежные средства за счет выплачиваемых в ее пользу штрафов в рамках церковносудебной практики, а также в результате хозяйственной деятельности и за счет пожертвований, дарений, православная церковь их получение не считала самоцелью. Масштабными были и затраты — прежде всего на нужды благотворительности. Церковь опекала и содержала сирот, больных, увечных, помогала пострадавшим от пожаров, наводнений, вражеских набегов, строила школы, больницы, приюты. Духовенство осуждало продажу людей в рабство, призывало князей и бояр «миловать челядь». И хотя призывы далеко не всегда доходили до адресатов, православная церковь выполняла функцию «социальной отдушины», помогая удерживать общественное равновесие. Несмотря на желание покончить с языческими пережитками (кровной местью; жертвоприношениями, связанными с кровью; элементами полигамии и т.п.), церковь не могла вытеснить язычество из быта и сознания людей полностью. Отдельные стороны языческих представлений не были враждебны православию в его русском варианте. Христианский календарь на Руси формировался в тесной связи с земледельческим циклом, сложившимся за века до крещения. Некоторые явления, переместившиеся в русский быт из языческого прошлого — почитание предков, празднование масленицы, парные бани — церковью не осуждались. Разного рода игрища, охота, скоромошничество хотя и порицались, но на практике фактически не преследовались. Осуждались пиры, однако в их осуждении церковь не шла дальше воспитательных проповедей. В целом, за XII — XIV века влияние православной церкви на повседневный быт людей возросло до значительных масштабов. Семейная мораль, физиология, гигиена - все это оказалось в сфере кураторства со стороны духовенства. Характерным для этого времени явилось широкое внедрение в быт людей христианских постов, имевших, кроме обрядового, и глубокий гигиенический смысл. При этом быт людей — как никакая другая сторона их жизни— тяготел к традиционным формам. Многие элементы в нем (постройки, жилища, одежда, утварь) оставались устойчивыми, существенные изменения в них накапливались постепенно и в течение длительного времени.
Академик Б. А. Рыбаков
обосновал предположение, что автором «Слова» был киевлянин Петр Бориславич - знаток военного дела, дипломат, один из лучших летописцев XII века.
Культура нашего прошлого органически входит в жизнь современного человека. Таким образом культура выступает и в качестве внешнего выражения коллективной памяти народа, и как способ человеческого бытия в мире, и как мир, творимый человеком.
Истоки русского национального художественного стиля теряются в глубине веков. Предпосылки его складывались задолго до принятия Русью христианства 10 веке .И хотя художественные формы часто были заимствованы, сначала в Византии, потом на Западе, русские, однако, эти формы всегда наполняли своим содержанием, что приводило к возникновению своеобразного художественного стиля. Такова, например, архитектура Киевской, Владимиро-Суздальской, Московской Руси, Новгорода и Пскова, искусство иконописи, мjзаики и фрески. Таковыми стали «нарышкинское» и «голицинское барокко», архитектура «петровского барокко», русский классицизм, русский ампир, модерн. Становление и развитие древнерусской культуры было неразрывно связанно с теми же факторами и условиями, которые оказывали влияние на формирование государственности, развитие хозяйства Руси, политической и духовной жизни общества. Даже не то, чтобы Русь заимствовала художественные формы, она, скорее всего, умело синтезировала богатейшее культурное наследие восточных славян, их опыт и верование, традиции и обычаи с элементами культуры соседних стран, племён, народов.
Эта открытость и синтетичность русской культуры во многом определили её своеобразие и неповторимость.
Фольклор.
Письменные памятники свидетельствуют о богатстве т многообразии устного народного творчества – фольклора Древней Руси. С незапамятных времён развивалась устная народная поэзия древних славян. Заговоры и заклинания (охотничьи, пастушеские, земледельческие); пословицы и поговорки, отражавшие древнейший быт; загадки, часто хранящие следы древнейших магический представлений; обрядовые песни, связанные с языческим земледельческим календарём; свадебные песни и похоронные плачи, песни на пирах и тризнах. С языческим прошлым связано и происхождение сказок. И до нашего времени дошли и старинные народные сказки, и пословицы, и поговорки, и загадки... У устных преданий совсем другая жизнь, нежели у письменных. Как отмечал академик Борис Дмитриевич Греков (1882-1953), "в легендах могут быть зерна истинной правды". Поэтому непременным условием аналитического и смыслового исследования исторических сказаний является отделение "зерен от плевел". Легенды о происхождении любого народа всегда хранились как величайшая духовная ценность и бережно передавались из уст в уста на протяжении веков и тысячелетий. Рано или поздно появлялся какой-нибудь подвижник, который записывал "преданья старины глубокой" или включал их в подредактированном виде в летопись. Прозаические предания, легенды и эпические сказания хранили и передавали из поколения в поколение «устную летопись» прошлого. Фольклорный материал лёг в основу летописи. Особое место в устном народном творчестве занимали «старины» - былинный эпос. Его возникновение относится к 9-10 векам. В нем отразилось представление о Руси как едином могучем государстве, а главной темой стала защита страны от внешних врагов. Былины киевского цикла, связанные с Киевом, с Днепром Славутичем, с князем Владимиром Красно Солнышко, богатырями. В них по-своему выразилось общественное сознание целой исторической эпохи, отразились нравственные идеалы народа, сохранились черты древнего быта, событий повседневной жизни.
Но особенно плодотворным для формирования героического былинного эпоса оказался конец 10 века – время правления князя Владимира Святославича Святого. Его княжение стало «эпическим временем» русских былин, а сам Владимир Красное Солнышко – обобщённым образом мудрого правителя. Любимыми былинныйми героями стали богатыри Илья Муромец, Добрыня Никитич, Микула Селянович, Вольга.
Устное народное творчество продолжало развиваться и после появления письменной литературы. Русский эпос 11 – нач.12 веков обогащается сюжетами,посвящёнными борьбе с половцами. Образ Владимира Мономаха, инициатора борьбы с кочевниками, слился с образом Владимира Святославича. К середине 12 – нач.13 века относится появление новгородских былин о «госте» Садко, богатом купце,происходящем из древнего боярского рода, а также цикл сказаний о князе Романе, прототипом которого являлся знаменитый Роман Мстиславич Галицкий.
Устное народное творчество явилось неисчерпаемым источником образов и сюжетов, веками питающих русскую словесность, изобразительное искусство, музыку.
В.№31
Куликовская битва взволновала не только совре-
менников, но долго интересовала русских людей и по-
сле 1380 г. Неудивительно поэтому, что Мамаеву по-
боищу посвящено несколько литературных памятни-
ков, создававшихся в разное время. Различны все эти
произведения и по своему характеру и стилю. Поэ-
тическая «Задонщина», фактографическая первона-
чальная краткая летописная повесть и остропублици-
стическая пространная летописная повесть, наполнен-
ное воинской героикой, отзвуками фольклора, подроб-
но освещающее все события «Сказание о Мамаевом
побоище» – таков состав памятников Куликовского ци-
кла.
«Задонщина»
. Одно из самых первых произведе-
ний, воспевших битву на Куликовом поле, «Задонщи-
на» уже упоминалась выше в связи со «Словом о полку
Игореве» . Памятник этот замечателен не
только тем, что он является неоспоримым свидетель-
ством древности и подлинности «Слова о полку Иго-
реве», не только тем, что он посвящен столь знамена-
тельному событию в истории Руси, но и собственным
литературным значением.
Точное время создания «Задонщины» неизвестно.
Мы придерживаемся в этом вопросе точки зрения, наи-
более четко сформулированной В. Ф. Ржигой. Иссле-
дователь, называя «Задонщину» «Словом Софония
рязанца», писал: «Для понимания Слова Софония ря-
занца важно и уточнение времени его создания. Лите-
ратуроведы, касавшиеся этого вопроса, большею ча-
стью отвечали на него приблизительно, относя Слово
Софония или к началу XV в., или к концу XIV в. Толь-
ко сравнительно недавно было обращено внимание на
то, что в памятнике упоминается Торнава, т. е. Тырно-
во, столица Болгарского царства, а так как в 1393 г.
Тырново взяли турецкие войска, то отсюда был сде-
лан вывод, что Слово Софония рязанца создано до
1393 г. В целях уточнения этого положения также бы-
ло использовано указание в Слове Софония и на то,
что со времени битвы на реке Калке до Мамаева по-
боища прошло 160 лет. Если толковать это хронологи-
ческое указание как имеющее отношение к датировке
произведения, то выходит, что Слово Софония написа-
но в 1384 г. Так это или нет, сказать трудно. Необходи-
мо, однако, признать, что попытки приурочить памят-
ник ко времени, более близкому к 1380 г., представля-
ются вполне целесообразными. Они отвечают тому яв-
но эмоциональному характеру, какой имеет Слово Со-
фония с начала до конца. В связи с этим есть основа-
ния считать, что Слово Софония появилось сразу же
после Куликовской битвы, быть может, в том же 1380 г.
или в следующем».
М. А. Салмина, сопоставлявшая «Задонщину» с ле-
тописной повестью о Куликовской битве, пришла к
выводу, что автор «Задонщины» пользовался текстом
пространной летописной повести, время возникнове-
ния которой она датирует 40-ми гг. XV в. Следовательно, по Сал-
миной, «Задонщина» не могла возникнуть ранее кон-
ца 40-х гг. XV в. Приводимые М. А. Салминой аргу-
менты в пользу текстуальной зависимости «Задонщи-
ны» от пространной летописной повести неубедитель-
ны. Более того, текстологический сравнительный ана-
лиз «Задонщины» и летописной повести, с учетом бес-
спорной зависимости «Задонщины» от «Слова о полку
Игореве», дает основание утверждать, что летописная
повесть в том виде, в каком она читалась в своде 1408
г., испытала на себе влияние «Задонщины».
Таким образом, сопоставление «Задонщины» с ле-
тописной повестью о Мамаевом побоище лишь под-
тверждает правоту той точки зрения, согласно которой
«Задонщина» – непосредственный отклик на Куликов-
скую битву.
«Задонщина» дошла до нас в 6 списках, за которыми
прочно утвердились краткие условные обозначения,
часто употребляемые в научной литературе.
Плохая сохранность текста «Задонщины»
в дошедших списках вынуждает пользоваться рекон-
струированным текстом произведения.
В «Задонщине» перед нами не описание перипе-
тий Куликовской битвы (все это мы найдем в «Сказа-
нии о Мамаевом побоище»), а поэтическое выражение
эмоционально-лирических чувств по поводу события.
Автор вспоминает и прошлое и настоящее, его рас-
сказ переносится из одного места в другое: из Москвы
на Куликово поле, снова в Москву, в Новгород, опять
на Куликово поле. Характер своего произведения он
сам определил как «жалость и похвалу великому кня-
зю Дмитрею Ивановичю и брату его, князю Владиме-
ру Ондреевичю». Это жалость – плач по погибшим,
и похвала – слава мужеству и воинской доблести рус-
ских.
«Задонщина» вся основана на тексте «Слова о пол-
ку Игореве» – тут и повторение целых отрывков из
«Слова», и одинаковые характеристики, и сходные по-
этические приемы. Но «Задонщина» не просто перепи-
сывает, переиначивает «Слово» на свой лад. Обраще-
ние автора «Задонщины» к «Слову» носит творческий
характер: «Автор „Задонщины“ имел в виду не бессо-
знательное использование художественных сокровищ
величайшего произведения древней русской литера-
туры – „Слова о полку Игореве“, не простое подража-
ние его стилю (как это обычно считается), а вполне со-
знательное сопоставление событий прошлого и насто-
ящего, событий, изображенных в „Слове о полку Иго-
реве“, с событиями современной ему действительно-
сти. И те и другие символически противопоставлены
в „Задонщине“». Этим сопоставлением автор «За-
донщины» давал понять, что несогласие в действиях
князей (как было в «Слове») ведет к поражению, объ-
единение же всех для борьбы с врагом – залог побе-
ды. В этом отношении знаменательно, что в «Задон-
щине» ничего не говорится о союзниках Мамая Олеге
Рязанском и Ягайле Литовском. И вместе с тем о новго-
родцах (которые, по-видимому, участия в Куликовской
битве не принимали) автор «Задонщины» пишет, что
они, слишком поздно узнав о походе Мамая и уже не
надеясь поспеть «на пособь» к великому князю, тем
не менее «аки орли слетешася» и выехали из Новго-
рода «на пособе» к московскому князю. Автор
«Задонщины» вопреки исторической правде стремил-
ся показать полное единение всех русских земель в
борьбе с Мамаем.
Сопоставление прошлого с настоящим, событий,
описанных в «Слове», с событиями 1380 г., идет с са-
мого начала и на протяжении всего текста. Уже во вве-
дении это сопоставление выражено ярко и имеет глу-
бокий смысл. Начало бед Русской земли автор «Задон-
щины» ведет с злополучного сражения на Каяле и би-
твы на Калке: «… поганые татаровя, бусормановя… на
реке на Каяле одолеша род Афетов (т. е. русских, –
Л. Д.). И оттоля Руская земля седит невесела, а от Ка-
латьския рати до Мамаева побоища тугою и печалию
покрышася» . С момента Мамаева побоища на-
ступил перелом в судьбе Русской земли: «Снидемся,
братия и друзи и сынове рускии, составим слово к сло-
ву, возвеселим Рускую землю и возверзем печаль на
восточную страну» . И такое сопоставление и
противопоставление мы можем проследить по всему
тексту. Приведем лишь один пример. Когда Дмитрий
выступает в поход, то «солнце ему ясно на встоце сия-
ет и путь поведает» . Напомним, что в «Слове»
войско Игоря выходит в момент солнечного затмения
(«Тогда Игорь възре на светлое солнце и виде от не-
го тьмою вся своя воя прикрыты»). В рассказе «Задон-
щины» о движении сил Мамая к Куликову полю приво-
дится картина зловещих явлений природы: «А уже бе-
ды их пасоша птицы крылати, под облакы летают, во-
роны часто грают, а галици свои речи говорять, орли
хлекчют, а волцы грозно воют, а лисицы на кости бре-
шут» . В «Слове» этот пассаж соотнесен с вы-
ступлением в поход русских сил.
В «Задонщине», по сравнению со «Словом», чаще
употребляются образы церковной поэтики («за землю,
за Рускую и за веру крестьяньскую», «воступив во зла-
тое свое стремя, и взем свой мечь в правую руку, и
помолися богу и пречистой его матери» и т. п.). Ав-
тор «Слова о полку Игореве» обращался к средствам
устной народной поэтики и перерабатывал их творче-
ски, создавая свои оригинальные поэтические образы
на фольклорном материале. Автор «Задонщины» мно-
гие из таких образов упрощает, его поэтические сред-
ства, восходящие к поэтике устного творчества, ближе
к своим прообразам, ряд оригинальных по сравнению
со «Словом о полку Игореве» эпитетов «Задонщины»
явно народно-устного характера (типичное для былин-
ного стиля словосочетание «таково слово», «быстрый
Дон», «сырая земля» и некоторые другие).
Стиль «Задонщины» отличается пестротой: поэти-
ческие части памятника тесно переплетаются с частя-
ми, носящими прозаический, иногда даже деловой ха-
рактер. Возможно, что эта пестрота и «неорганизован-
ность» текста объясняются состоянием дошедших до
нас списков памятника. Прозаизмы могли возникнуть
в результате поздних наслоений, а не отражают автор-
ский текст.
В списках «Задонщины» в заглавии автором
произведения назван Софоний рязанец, о котором мы
ничего не знаем. Имя Софония упомянуто и в самом
тексте «Задонщины», и здесь автор «Задонщины» го-
ворит о Софонии как об ином по-отношению к нему ли-
це: «Аз же помяну резанца Софония», «И
здеся помянем Софона резанца». Кроме то-
го, в ряде списков Основной редакции «Сказания о Ма-
маевом побоище» Софоний назван в заглавии уже как
автор «Сказания». Все это дало основание Р. П. Дми-
триевой высказать предположение, что Софоний, во-
преки общепринятому мнению, не был автором «За-
донщины». Р. П. Дмитриева считает, что Софоний – ав-
тор не дошедшего до нас поэтического произведения о
Куликовской битве, к которому, независимо друг от дру-
га, обращались и автор «Задонщины», и автор «Ска-
зания». Возможность существования еще одного,
не сохранившегося поэтического памятника о Куликов-
ской битве, как считал академик А. А. Шахматов, вы-
текает из характера текстологических взаимоотноше-
ний дошедших произведений Куликовского цикла. А. А.
Шахматов назвал этот гипотетический текст «Словом
о Мамаевом побоище».
Помимо своих литературных достоинств, помимо
того эмоционального значения, которое присуще это-
му произведению, «Задонщина» замечательна как от-
ражение передовой политической идеи своего време-
ни: во главе всех русских земель должна стоять Мо-
сква, и единение русских князей под властью москов-
ского великого князя служит залогом освобождения
Русской земли от монголо-татарского господства.
Летописная повесть о Куликовской битве
. Лето-
писная повесть о Куликовской битве дошла до нас в
двух видах: кратком и пространном. Краткая летопис-
ная повесть входит в состав летописей, ведущих свое
происхождение от летописного свода Киприана 1408
г. (Троицкой летописи). Пространная летописная по-
весть в своем наиболее раннем виде представлена
Новгородской четвертой и Софийской первой летопи-
сями, т. е. должна была находиться в протографе этих
летописей, в своде 1448 г. М. А. Салмина убедитель-
но показала, что первоначален краткий вид летопис-
ной повести.
В краткой летописной повести, составленной, как
считает М. А. Салмина, составителем свода 1408 г., со-
общается о жестокости и кровопролитности сражения,
продолжавшегося целый день, перечисляются имена
убитых князей и воевод, рассказывается о судьбе Ма-
мая. Автор пространной летописной повести, взяв за
основу краткую, значительно расширил ее (возможно,воспользовавшись для этого «Сказанием о Мамаевомпобоище» либо какими-то другими источниками), вста-
вил в свой текст резкие обличения Олега Рязанского.
Сказание о Мамаевом побоище
. Наиболее по-
дробное описание событий Куликовской битвы сохра-
нило нам «Сказание о Мамаевом побоище» – основ-
ной памятник Куликовского цикла. Произведение это
пользовалось огромной популярностью у древнерус-
ских читателей. Сказание многократно переписыва-
лось и перерабатывалось и дошло до нас в восьми ре-
дакциях и большом количестве вариантов. О популяр-
ности памятника у средневекового читателя как «че-
тьего» произведения свидетельствует большое число
лицевых (иллюстрированных миниатюрами) списков
его.
Точное время создания «Сказания о Мамаевом по-
боище» неизвестно. В тексте Сказания встречаются
анахронизмы и ошибки (на некоторых из них мы оста-
новимся подробнее ниже). Обычно они объясняются
поздним происхождением памятника. Это глубокое за-
блуждение. Отдельные из этих «ошибок» настолько
очевидны, что в развернутом повествовании об исто-
рическом событии они не могли иметь места, если бы
автор не преследовал этим какой-то определенной це-
ли. И, как мы убедимся далее, умышленная замена од-
ного имени другим имела смысл только в том случае,
если рассказ составлялся не в слишком отдаленное
от описываемых в нем событий время. Анахронизмы
и «ошибки» Сказания объясняются публицистической
направленностью произведения.
В последнее время вопрос о датировке Сказания
привлек к себе много внимания. Ю. К. Бегунов от-
носит время создания Сказания на период между се-
рединой и концом XV в., И. Б. Греков – к 90-м гг. XIV в.,
В. С. Мингалев – к 30–40-м гг. XVI в., М. А. Салмина –
к периоду с 40-х гг. XV в. до начала XVI в. Вопрос этот
весьма гипотетичен и считать его решенным нельзя.
Мы считаем наиболее вероятным датировать возник-
новение Сказания первой четвертью XV в. Особый
интерес к Куликовской битве в это время может объ-
ясняться вновь обострившимися взаимоотношениями
с Ордой, и в частности нашествием Едигея на Русь в
1408 г. Нашествие Едигея, успех которого объяснял-
ся недостаточной сплоченностью и единодушием рус-
ских князей, пробуждает мысль о необходимости вос-
становить единение под руководством великого князя
московского для борьбы с внешним врагом. Эта мысль
является основной в Сказании.
Главный герой Сказания – Дмитрий Донской. Ска-
зание – это не только рассказ о Куликовской битве,
но и произведение, посвященное восхвалению вели-
кого князя московского. Автор изображает Дмитрия
мудрым и мужественным полководцем, подчеркивает
его воинскую доблесть и отвагу. Все остальные пер-
сонажи группируются вокруг Дмитрия Донского. Дми-
трий – старший среди русских князей, все они – его
верные вассалы, его младшие братья. Взаимоотноше-
ния между старшими и младшими князьями, которые
представляются автору идеальными и которым долж-
ны следовать все русские князья, показаны в памят-
нике на примере отношений между Дмитрием Ивано-
вичем и его двоюродным братом Владимиром Андре-
евичем Серпуховским. Владимир Андреевич всюду ри-
суется верным вассалом великого князя московского,
беспрекословно выполняющим все его повеления. Та-
кое подчеркивание преданности и любви князя серпу-
ховского к князю московскому наглядно иллюстриро-
вало вассальную преданность младшего князя князю
старшему.
В Сказании поход Дмитрия Ивановича благословля-
ет митрополит Киприан, который в действительности в
1380 г. даже не находился в пределах Руси, а из-за «за-
мятни» на митрополии (см. ранее) в Москве вообще не
было в это время митрополита. Это, конечно, не ошиб-
ка автора Сказания, а литературно-публицистический
прием. Автору Сказания, поставившему своей целью в
лице Дмитрия Донского показать идеальный образ ве-
ликого князя московского, необходимо было предста-
вить его поддерживающим прочный союз с митропо-
литом. В число действующих лиц из публицистических
соображений автор мог ввести митрополита Киприана,
хотя это и противоречило исторической действитель-
ности (формально Киприан являлся в это время ми-
трополитом всея Руси).
Мамай, враг Русской земли, изображается автором
Сказания в резко отрицательных тонах. Он полная
противоположность Дмитрию Донскому: всеми деяни-
ями Дмитрия руководит бог, все, что делает Мамай, –
от дьявола. Принцип «абстрактного психологизма» в
данном случае проявляется очень ярко. Так же пря-
молинейно противопоставлены русским воинам тата-
ры. Русское войско характеризуется как светлая, нрав-
ственно высокая сила, татарское – как сила мрачная,
жестокая, резко отрицательная. Даже смерть совер-
шенно различна для тех и других. Для русских это сла-
ва и спасение для жизни вечной, для татар – погибель
бесконечная: «Мнози людие от обоих унывають, видя-
ще убо пред очима смерть. Начаша же погании полов-
ци с многым студом омрачатися о погибели жывота
своего, понеже убо умре нечестивый, и погыбе память
их с шумом. А правовернии же человеци паче проць-
ветоша радующеся, чающе съвръшенаго оного обето-
ваниа, прекрасных венцов, о них же поведа великому
князю преподобный игумен Сергий».
Литовским союзником Мамая в Сказании назван
князь Ольгерд. На самом деле во время событий Ку-
ликовской битвы союз с Мамаем заключил сын Оль-
герда Ягайло, а Ольгерд к этому времени уже умер.
Как и в случае с Киприаном, перед нами не ошибка, а
сознательный литературно-публицистический прием.
Для русского человека конца XIV – начала XV в., а осо-
бенно для москвичей, имя Ольгерда было связано с
воспоминаниями о его походах на Московское княже-
ство; это был коварный и опасный враг Руси, о воин-
ской хитрости которого сообщалось в летописной ста-
тье-некрологе о его смерти. Поэтому назвать Ольгер-
да союзником Мамая вместо Ягайла могли только в то
время, когда это имя было еще хорошо памятно как
имя опасного врага Москвы. В более позднее время
такая перемена имен не имела никакого смысла. Не
случайно поэтому уже в ранний период литературной
истории памятника в некоторых редакциях Сказания
имя Ольгерда заменяли в соответствии с исторической
правдой именем Ягайла. Называя союзником Ма-
мая Ольгерда, автор Сказания тем самым усиливал
и публицистическое и художественное звучание свое-
го произведения: против Москвы выступали самые ко-
варные и опасные враги, но и они потерпели пораже-
ние. Замена имени литовского князя имела и еще один
оттенок: в союзе с Дмитрием выступали князья Андрей
и Дмитрий Ольгердовичи, дети Ольгерда. Благодаря
тому, что в Сказании фигурировал Ольгерд, получа-
лось, что против него выступали даже собственные де-
ти, что также усиливало и публицистическую и сюжет-
ную остроту произведения.
Героический характер события, изображенного в
Сказании, обусловил обращение автора к устным пре-
даниям о Мамаевом побоище, к эпическим рассказам
об этом событии. К устным преданиям, скорее всего,
восходит эпизод единоборства перед началом общего
сражения инока Троице-Сергиева монастыря Перес-
вета с татарским богатырем. Эпическая основа ощу-
щается в рассказе об «испытании примет» Дмитрием
Волынцем – опытный воевода Дмитрий Волынец с ве-
ликим князем в ночь накануне боя выезжают в поле ме-
жду русскими и татарскими войсками, и Волынец слы-
шит, как земля плачет «надвое» – о татарских и рус-
ских воинах: будет много убитых, но все же русские
одолеют. Устное предание, вероятно, лежит и в осно-
ве сообщения Сказания о том, что Дмитрий перед сра-
жением надел княжеские доспехи на любимого воево-
ду Михаила Бренка, а сам в одежде простого воина
с железной палицей первым ринулся в бой. Влияние
устной народной поэзии на Сказание обнаруживает-
ся в использовании автором отдельных изобразитель-
ных средств, восходящих к приемам устного народного
творчества. Русские воины сравниваются с соколами и
кречетами, русские побивают врагов «аки лес клоняху,
аки трава от косы постилается». Как отражение фольк-
лорного влияния может расцениваться плач великой
княгини Евдокии после прощания с князем, уходящим
из Москвы на борьбу с татарами. Хотя автор дает этот
плач в форме молитвы, все же в нем можно отметить
и отражение элементов народного плача-причитания.
Поэтичностью проникнуты описания русского воинства
(«Доспехы же русских сынов, аки вода в вся ветры ко-
лыбашеся. Шоломы злаченыя на главах их, аки заря
утренняа в время ведра светящися, яловци же шоло-
мов их, аки пламя огньное пашется»), ярки
картины природы, глубоко эмоциональны и не лишены
жизненной правдивости отдельные авторские замеча-
ния. Рассказывая, например, о прощании уходящих из
Москвы на битву воинов с женами, автор пишет, что
жены «в слезах и въсклицании сердечнем не могуще
ни слова изрещи», и добавляет, что «князь же великий
сам мало ся удръжа от слез, не дав ся прослезити на-
рода ради» .
Широко пользовался автор Сказания поэтически-
ми образами и средствами «Задонщины». Взаимодей-
ствие этих памятников носило обоюдный характер: в
поздних списках «Задонщины» встречаются вставки из
«Сказания о Мамаевом побоище».
«Сказание о Мамаевом побоище» представляло
для читателей интерес уже тем, что оно подробно опи-
сывало все обстоятельства Куликовской битвы. Не-
которые из них носили легендарно-эпический харак-
тер, некоторые являются отражением действительных
фактов, ни в каких других источниках не зафиксиро-
ванных. Однако не только в этом привлекательность
произведения. Несмотря на значительный налет рито-
ричности, «Сказание о Мамаевом побоище» имеет яр-
ко выраженный сюжетный характер. Не только само
событие, но и судьбы отдельных лиц, развитие перипе-
тий сюжета заставляло читателей волноваться и сопе-
реживать описываемому. И в целом ряде редакций па-
мятника сюжетные эпизоды усложняются, увеличива-
ется их количество. Все это делало «Сказание о Мама-
евом побоище» не только историко-публицистическим
повествованием, но и произведением, которое могло
увлечь читателя своим сюжетом и характером развития этого сюжета.____
В.№32,33,34
Литература XIV – 50-х гг. XV в. отражает события
и идеологию времени объединения княжеств Севе-
ро-Восточной Руси вокруг Москвы, образования рус-
ской народности и постепенного складывания Русско-
го централизованного государства.
Основными жанрами литературы, как и в предше-
ствующие периоды, являются летописание и агиогра-
фия. Возрождается жанр хождений. Широкое распро-
странение получает жанр легендарно-исторических
сказаний, сближающий агиографический жанр с сю-
жетным повествованием.
Летописание в этот период интенсивно развивает-
ся, усиливается политическое и публицистическое зна-
чение летописей. Летописание приобретает общерус-
ский характер, и центром его становится Москва. Ле-
тописи включают в себя в большом количестве мате-
риалы летописания всех русских земель, пополняются
разнообразными внелетописными материалами – по-
вестями, сказаниями, житиями, юридическими текста-
ми. Летописание становится мощным идеологическим
орудием в политической борьбе за объединение рус-
ских земель вокруг Москвы, за создание единого цен-
трализованного государства.
Предренессансные явления эпохи с особой силой
дают себя знать в агиографии. Интерес к человеку, к
его духовному миру приводит к росту субъективного
начала в литературе, к стремлению изобразить психо-
логическое состояние человека. В агиографии возни-
кает экспрессивно-эмоциональный стиль.
Интерес к внутреннему миру героя не приводит еще
к попыткам изображения индивидуального человече-
ского характера. Раскрытие психологического состоя-
ния, душевных переживаний героя не становится от-
ражением данной человеческой личности, а остается
абстрактным выражением тех качеств личности, кото-
рые должны быть присущи ей как представителю опре-
деленного класса, как носителю добра или зла. Этим
объясняется прямолинейность, односторонность опи-
сания героев и их поведения. Но все же в отдельных
частностях, рисуя тот или иной обобщенный образ, пи-
сатели вносят и элементы некоторой конкретности, ин-
дивидуальности.
Характерные черты литературы XIV – первой поло-
вины XV в. найдут дальнейшее развитие и еще боль-
ший расцвет во второй половине XV – начале XVI в.
Вторая половина XV в. – время больших перемен
в Северо-Восточной Руси. Победа московских князей
над своими соперниками привела к подчинению Мо-
скве многочисленных земель – Ростова и Ярославля,
Новгорода и Новгородской земли, Твери, с начала XVI
в. – также Пскова и Рязани; в эти же годы были отво-
еваны и некоторые из русских земель, находившихся
под властью Литвы (Вязьма, Гомель, Чернигов, Смо-
ленск и др.). На месте отдельных феодальных кня-
жеств было образовано единое Русское государство;
власть главы этого государства становилась все более
неограниченной.
Политические процессы, происходившие в России
в XV–XVI вв., несомненно имели глубокие социаль-
но-экономические предпосылки. XV век – время вели-
ких перемен в судьбе основного населения русского
Северо-Востока – крестьянства. В XIV и первой поло-
вине XV в. крестьяне, обязанные нести ряд повинно-
стей в пользу землевладельцев, имели вместе с тем
право переходить от одного владельца к другому; с се-
редины XV в. это право в отдельных землях начинает
ограничиваться, а в конце века общерусский «Судеб-
ник» Ивана III вводит специальные условия для такого
перехода (выплата «пожилого») и устанавливает для
него точный и краткий срок (две недели в период осен-
него Юрьева дня). Труднее определить те экономиче-
ские процессы, которые стояли за этими социальными
сдвигами. По всей видимости, стремление землевла-
дельцев к удержанию и закреплению крестьян было
связано с расширением производства сельскохозяй-
ственных продуктов, часть которых, очевидно, шла на
рынок. С XV в. большинство русских княжеств начина-
ет чеканить собственную монету; иностранцы отмеча-
ли бросающийся в глаза рост русских городов в конце
века. Городское население, занимавшееся ремеслом
и торговлей, естественно, должно было покупать хлеб
и другие продукты сельского хозяйства; рост рыноч-
ных отношений столь же естественно приводил к укре-
плению связей между различными городскими и сель-
скими центрами. Усиление повседневных экономиче-
ских связей между русскими землями несомненно со-
действовало укреплению их политического единства,
отсутствие которого в XIII–XIV вв. сыграло, как мы зна-
ем, весьма трагическую роль, облегчив монгольское
завоевание Руси. Но как далеко зашел в XV–XVI вв.
процесс развития рыночных отношений на Руси, какую
роль он играл в общей системе народного хозяйства,
мы, к сожалению, не знаем: соответствующие матери-
алы (особенно материалы за XV в.) чрезвычайно скуд-
ны и не поддаются статистической обработке.
Социальные и политические перемены XV–XVI вв.
совпали с глубокими изменениями в русской культу-
ре и литературе этого периода. Конец XV в. – вре-
мя расцвета гражданского и церковного строительства
Древней Руси (в конце XV в. были построены глав-
ный храм Московской Руси – Успенский собор и зда-
ние Грановитой палаты; ко второй половине XV в. отно-
сятся и сохранившиеся до нашего времени новгород-
ские кремлевские стены). Важнейшие перемены про-
исходят в этот период и в русской письменности. Если
прежде основным материалом для письма был дорогой пергамент (береста употреблялась, по всей види-
мости, только для небольших, преимущественно де-
ловых письменных документов), то с XV в. его вытес-
няет бумага. Бумага была привозным товаром, однако
она была все же гораздо дешевле пергамена и полу-
чила несравненно более широкое применение. Все из-
вестные нам памятники светской литературы Древней
Руси, за ничтожными исключениями (два летописных
свода XIV в.), дошли в рукописях не старше XV в.; даже
произведения, составленные и переведенные в более
ранние периоды («Моление Даниила Заточника», хро-
нографическая «Александрия», «Сказание об Индий-
ском царстве», «Повесть об Акире Премудром» и т. д.),
известны по спискам XV в. или более позднего време-
ни. XV век – время расцвета русского летописания.
В какой степени социально-политические процес-
сы, происходившие на Руси в XV–XVI вв., могут быть
сопоставлены с аналогичными процессами, происхо-
дившими в ту же пору по всей Европе? Уничтоже-
ние феодальной раздробленности, складывание цен-
трализованных государств, усиление монархической
власти, опирающейся на рядовое дворянство и горо-
жан, – явления, знакомые многим европейским госу-
дарствам XV–XVI вв. Перемены эти были связаны с на-
чинающимся кризисом всей социально-экономической
системы средневековья, распадением традиционных
феодальных институтов и складыванием буржуазных
отношений.
Порождением того же кризиса были и новые идео-
логические явления – ослабление верховного господ-
ства церкви во всех областях западной культуры, об-
щеевропейский Ренессанс и Реформация в ряде стран
Северо-Западной Европы. Глубочайшие изменения
происходили и в западной литературе. Именно в XV–
XVI вв. литература как искусство – светская литерату-
ра – становится значительным и широко распростра-
ненным явлением в системе европейской письменно-
сти. Средневековый рыцарский эпос, лишь случайно и
фрагментарно отраженный в письменных памятниках
до XIV в., стал теперь широко записываться; по словам
западных исследователей, «если бы не прозаическое
переложение XV века, то древняя эпопея погибла бы».
Появляется (в рукописях, а с XV в. – и в печати)
массовая «народная книга», перенесшая в письмен-
ность сюжеты средневекового сельского и городского
фольклора (фацеция, фабльо, шванк). На фольклор-
ных традициях основывалось и творчество ряда пи-
сателей европейского Возрождения – Боккаччо, Чосе-
ра, Вийона, Ганса Сакса. Роль фольклора в формиро-
вании общеевропейской ренессансной культуры, едва
ли не более значительная, чем роль античного насле-
дия (имевшего определяющее значение лишь для ита-
льянского Возрождения), не раз отмечалась исследо-
вателями.[339] Столь же характерны для западного Ре-
нессанса секуляризация культуры, ее связь с город-
ской жизнью, развитие представлений о ценности че-
ловеческой личности самой по себе, вне ее принад-
лежности к определенной корпорации, и т. д.
Могут ли аналогичные явления быть обнаружены и
в русской жизни XV–XVI вв.? Если существование черт
Возрождения в странах Северной (Скандинавия) и Во-
сточной Европы (Венгрия, Польша), примыкающих к
России, не вызывает сомнения у большинства иссле-
дователей, то вопрос об элементах Возрождения
на Руси далеко еще не разъяснен.
Выше мы уже отмечали черты Предренессанса
(Предвозрождения) на Руси в XIV – первой полови-
не XV в. (см. ранее, с. 147). Характерные для Пред-
ренессанса мистические построения, самоуглубление,
интерес к отдельным психическим состояниям чело-
века обнаруживаются и у русских мыслителей второй
половины XV в.: ярким представителем русского «иси-
хазма» был, например, Нил Сорский. Но следующим
в культурном развитии этапом за Предвозрождением
должно было быть, очевидно, движение в сторону се-
куляризации культуры, начало Возрождения. В Визан-
тии борьба между провозвестниками и противниками
надвигающегося Возрождения приняла форму спора
между сторонниками светского научного знания – вар-
лаамитами (Варлаам эмигрировал затем в Италию и
стал учителем Петрарки) и мистиками – «исихастами»,
победа которых способствовала тому, что византий-
ская культура так и осталась культурой Предвозрожде-
ния. Важнейшую роль в судьбе византийской куль-
туры сыграло, однако, турецкое завоевание. Развитие
элементов Возрождения можно проследить во второй
половине XV в. и на Руси. Конечно, это были только
отдельные черты, не дающие оснований говорить о
«русском Возрождении» XV–XVI вв., но они свидетель-
ствовали уже не о мистических настроениях Предвоз-
рождения, а о некотором ослаблении типично средне-
векового господства богословия во всех областях ум-
ственной деятельности.
XV век – время развития еретических, раннерефор-
мационных движений на Руси. Уже в конце XIV в. в
Новгороде, а с XV в. и в Пскове получает развитие
ересь стригольников, противников церковной иерар-
хии и сторонников «простого строя раннехристианской
церкви». В конце XV и начале XVI в. Русская земля
была охвачена широким еретическим движением (по-
лучившим в научной литературе XVIII–XIX вв. крайне
неточное и тенденциозное наименование «ереси жи-
довствующих»). Подлинные размеры и масштабы это-
го движения едва ли могут быть установлены с до-
статочной определенностью, однако противники ереси
утверждали, что споры о вере проходили в то время
повсеместно – «в домах, на путях и на торжищах», по-
лемическая литература, связанная с ересью, охваты-
вала очень значительный период – от 70-х гг. XV в. до
20-х гг. XVI в. Местом первоначального возникновения
ереси были русские города-коммуны – Новгород (отку-
да и название движения, данное его современниками:
«новоявившаяся новгородская ересь») и Псков; затем
еретические споры перешли в Москву и другие города.
Как и другие ранние реформационные движения, нов-
городско-московская ересь была реформационно-гу-
манистическим движением: она соединяла в себе чер-
ты незавершенной реформации с живым интересом к
светской и даже к нехристианской культуре.
Россия XV в. располагала некоторыми фрагментами
античной и средневековой науки. Популярная среди
переписчиков «Пчела» приводила высказывания Ари-
стотеля, Демокрита и других философов; в рукопис-
ных сборниках переписывалась теория Гиппократа –
Галена о четырех стихиях, рассуждение Александра
из Афродиссии (комментатора Аристотеля) о развитии
человеческого семени; переписывались также сочине-
ния по космографии «О широте и долготе земли», «О
стадиях и поприщах» и т. д.
Новгородско-московская ересь ввела в культурный
оборот XV–XVI вв. ряд новых памятников науки и свет-
ской письменности. «Лаодикийское послание», при-
надлежавшее перу одного из руководителей москов-
ских еретиков Федора Курицына, представляло собой
философский (как мы увидим ниже) и вместе с тем
грамматический трактат:[344] грамматические сведения
«Лаодикийского послания» были весьма интересны и
не стояли ни в какой зависимости от известного на Ру-
си сочинения Константина Костеньчского. Интересова-
лись еретики и историей – об этом свидетельствует
список крупнейшего хронографического памятника то-
го времени, «Еллинского летописца», сделанного ере-
тиком Иваном Черным. Перечень книг, бывших в рас-
поряжении новгородских еретиков (и составленный их
врагом архиепископом Геннадием Новгородским),
говорит о большой широте интересов вольнодумцев.
Среди книг, которыми пользовались еретики, были, на-
пример, «Менандр» – сборник изречений, извлечен-
ных из комедий знаменитого афинского драматурга IV
в. до н. э.; любопытно, что та же антология Менан-
дра была напечатана в 1496 г. Альдом Мануцием.
«Логика», которую читали новгородские еретики, это,
возможно, сборник, состоящий из сочинения по логи-
ке еврейского ученого XII – начала XIII в. Моисея Май-
монида и философского трактата арабского ученого XI
– начала XII в. Аль-Газали (в русской транскрипции –
«Авиасафа»). Трактат Аль-Газали был направлен про-
тив материалистических учений Фараби и Ибн-Сины
(Авиценны), однако взгляды материалистов переска-
зывались здесь так подробно, что на средневековом
Западе этот трактат нередко рассматривался как свое-
образная энциклопедия материализма.
Идеи, противостоящие господствующей религиоз-
ной идеологии, возникали и у самих русских мыслите-
лей XV в. Важнейшей особенностью новгородско-мо-
сковской ереси были характерная для всех реформа-
ционных движений рационалистическая критика по-
слебиблейского «предания» и стремление вернуться
к источникам христианской мысли. Как и все рефор-
маторы позднего средневековья, еретики отрицали ин-
ститут монастырей и монашество, считая, что он про-
тиворечит Библии. С позиций рационализма критико-
вали еретики и догмат о троице: защитники этого дог-
мата ссылались, между прочим, на иконные изображе-
ния троицы; еретики напоминали о том, что согласно
богословским авторитетам троица «телесными очами
незрима», и потому ее изображения на иконах абсурд-
ны. Аналогичный характер имела критика культа «со-
творенных вещей» (икон, креста и т. д.) у новгородских
и отрицание монашества – у московских еретиков. Не-
которые, наиболее радикальные представители ере-
си доходили, по-видимому, и до отрицания загробной
жизни, т. е. воззрений почти атеистического характера.
Большой интерес для характеристики идеологии
еретиков представляет «Лаодикийское послание» Фе-
дора Курицына – особенно если принять весьма ве-
роятное предположение о его тесной связи с другим
философско-грамматическим трактатом того времени
– «Написанием о грамоте». «Лаодикийское посла-
ние» начинается с декларативного заявления о «са-
мовластии» души; в «Написании» автор говорит, что
бог дал человеку при его создании «самовластна ума,
путь откровения изящьству и невежествию», и далее
объявляет воплощением «самовластия» грамоту (т.
е. образованность, знание): «грамота есть самовла-
стие». В «Лаодикийском послании» мы читаем: «наука
преблаженна есть; сею приходим в страх божий – на-
чало добродетели»; в «Написании» это же говорится о
«грамоте»: «сим учением человек приходится в страх
божий».
Признаки постепенного освобождения от «верхов-
ного господства богословия во всех областях умствен-
ной деятельности» обнаруживаются в XV в. не только в
выступлениях явных вольнодумцев. Черты эти можно
обнаружить, например, в сочинении замечательного
русского путешественника того времени Афанасия Ни-
китина. Во время своего путешествия в Индию Ники-
тин встречался с представителями многих вер; мусуль-
манские власти в Индии не раз требовали от него пере-
хода в «магометову веру». Никитин мужественно (ино-
гда с риском для жизни и свободы) отвергал эти тре-
бования, но положение гонимого иноверца, живущего
среди разных религий, не могло не оказать известно-
го влияния на его взгляды. «Магометова вера еще го-
дится», – записал Никитин по-тюркски в своем дневни-
ке, рассказывая об успехах мусульманского султана, и
тут же счел необходимым изложить свой взгляд на от-
ношение между разными верами: «А правую веру бог
ведает, а правая вера бога единаго знати, имя его при-
зывати на всяком месте чисте чисту». Признавая
носителем «правой веры» всякого человека, соблюда-
ющего единобожие и моральную чистоту, Никитин не-
сомненно расходился с господствующей религиозной
идеологией тогдашней Руси, требовавшей признания
православия единственной «правой верой», но обна-
руживал зато неожиданное (и, конечно, никакими вли-
яниями не обусловленное) единомыслие с гуманиста ми итальянского Возрождения (ср. новеллу Д. Боккач-
чо о трех перстнях).
Заслуживает внимания также идеология некоторых
литературных памятников, сохранившихся в кирил-
ло-белозерских сборниках, составленных выдающим-
ся русским книгописцем конца XV в. Ефросином. Мы
будем еще иметь случай поговорить об этом замеча-
тельном пропагандисте светской литературы, и в част-
ности об одном из памятников, пользовавшимся его
особым вниманием, – «Сказании о Соломоне и Китов-
расе». Отметим пока один из вариантов «Соломона и
Китовраса», известный только по рукописи Ефросина.
В этом варианте читается совершенно неожиданный
диалог между царем и захваченным в плен «борзым
зверем». «Что есть узорочнее (прекраснее всего, – Я.
Л.) во свете сем?» – спрашивает царь. «Всего есть луч-
ши своя воля», – отвечает Китоврас. «Абие крянулся
и все переломал и поскочил на свою волю», – заклю-
чает рассказчик. А в недалеком соседстве от это-
го гимна «своей воле», в том же ефросиновском сбор-
нике, помещен другой рассказ – о блаженных «рахма-
нах», к которым приходил Александр Македонский. В
рассказе этом (основанном на «Хронике» Амартола,
но дополненном) также обнаруживается текст, не из-
вестный ни по каким другим памятникам. У счастливых
рахманов нет «ни царя, ни купли, ни продажи, ни сва-
ру, ни боя, ни зависти, ни велможь, ни татбы, ни раз-
боя». Перед нами, в сущности, та же тема «своей
воли» – счастливого государства, где нет ни царей, ни
вельмож, ни тех печально знакомых в XV в. явлений,
которые, очевидно, в представлениях русских книжни-
ков были неразрывно связаны с властью царей и вель-
мож. Появление столь неожиданных идеалов в памят-
никах и письменности конца XV в. свидетельствовало
о том, что русская общественная мысль того времени
отличалась достаточной самостоятельностью и свое-
образием.
Некоторое ослабление безраздельного господства
религиозной идеологии в России конца XV – первой по-
ловины XVI в. не могло не сказаться и на русском ис-
кусстве. Говоря об элементах Возрождения в русском
искусстве этого времени, исследователи чаще всего
упоминают о строительной деятельности Аристотеля
Фиораванти и Марко Руффо в Кремле, о ренессансных
мотивах в руском книжном орнаменте. «Множество ни-
тей, связывающих ее с Италией эпохи Возрождения»,
М. В. Алпатов находит в кремлевской иконе конца XV
в. «Апокалипсис».[354] Черты профессионального свет-
ского искусства обнаруживаются в ряде памятников ху-
дожественного ремесла того времени: в бытовых изо-
бражениях на рогатине тверского великого князя Бори-
са Александровича, в подобных же миниатюрных изо-
бражениях на монетах XV в. (охотник на медведя, ка-
бана, птицу, палач, автопортрет самого денежника и т.
д.). К той же категории памятников, не связанных тра-
дициями церковного искусства, относятся и скульптур-
ные работы, выполненные под руководством архитек-
тора и скульптора второй половины XV в., московско-
го купца Василия Ермолина. Искусствоведы уже отме-
чали памятники ермолинской мастерской (в частности,
рельефное изображение всадника над Спасскими во-
ротами) как произведения «новаторского, связанного
с реалистическими исканиями» искусства, не получив-
шего дальнейшего развития в XVI в., когда победило
«традиционное направление» в русской пластике.
Было бы, конечно, преувеличением, если бы мы ста-
ли связывать с элементами Возрождения и рефор-
мационно-гуманистическими движениями все основ-
ные явления русского искусства (и русской литерату-
ры) второй половины XV в. Характерной чертой ерети-
ческих движений конца XV в. было как раз иконобор-
чество или, по крайней мере, критическое отношение в
целому ряду иконописных сюжетов. И все-таки глубо-
кие идейные сдвиги и «еретическая буря» конца XV в.
не прошли бесследно для русской культуры этой эпо-
хи; они оставили свои явственные и значительные сле-
ды.
2. Летописи. «Хожение за три
моря» Афанасия Никитина
Как и в предшествующий период, собственно-худо-
жественная литература во второй половине XV в. осо-
бо не выделялась из основной массы письменности,
имевшей «деловое» – общественно-политическое, по-
знавательное или религиозно-ритуальное назначение.
Черты литературы как искусства могут быть обнаруже-
ны поэтому в памятниках самых различных жанров.
Одной из наиболее устойчивых форм древнерус-
ской литературы было историческое повествование.
Вторая половина XV в. – время расцвета русского
летописания. Ни от какой исторической эпохи до нас не
дошло такого количества разнообразных летописных
сводов, как от этого времени.
К середине XV в. относится общерусский свод, со-
единивший московское митрополичье летописание на-
чала XV в. (Троицкая летопись) с богатой новгород-
ской летописной традицией XI – начала XV в. (до это-
го времени существовавшей отдельно) и использовав-
ший также тверское, псковское и иное местное_ лето-
писание. Свод этот, созданный, по-видимому, при ми-
трополичьем дворе в период междоусобных войн в
Московском княжестве, именуется обычно Новгород-
ско-Софийским или сводом 1448 г. (дошел в соста-
ве Софийской первой и Новгородской четвертой лето-
писей). Значение свода 1448 г. в истории древнерус-
ской литературы и общественной мысли весьма ве-
лико: это был первый в полном смысле слова обще-
русский свод, который ввел в летописание ряд развер-
нутых рассказов о важнейших событиях отечествен-
ной истории (обширные повести о монгольском наше-
ствии, построенные на основе владимиро-суздальско-
го, южнорусского и новгородского рассказов, повести
о Михаиле Черниговском, Михаиле Ярославиче, Дми-
трии Донском, Куликовской битве, нашествии Тохта-
мыша). Уже в 50-е гг. XV в., в период восстановле-
ния единовластия в Москве, был составлен (на осно-
ве свода 1448 г. и других источников) великокняжеский
летописный свод; до нас он дошел в редакциях 1472
г. (Никаноровская и Вологодско-Пермская летописи),
1479 г. (Эрмитажный список Московского свода, так на-
зываемая Ростовская летопись), 1493 г. (Московский
свод по Уваровскому списку).
Наряду с общерусским летописанием в XVI в. про-
должается ведение летописей в отдельных княже-
ствах, землях и монастырях. Новгородское летописа-
ние XV в. развивалось в двух направлениях: парал-
лельно со сводом 1448 г. на основе местной традиции
была создана новгородская летопись с незначитель-
ным добавлением общерусских известий (Новгород-
ская первая летопись младшего извода), а несколь-
ко позже и на основе свода 1448 г. возникла летопись
общерусского характера с некоторыми переделками
и расширением новгородских разделов (Новгородская
четвертая летопись); последняя независимая новго-
родская летопись была составлена в 70-х гг. XV в. – на-
кануне падения Новгородской республики (Строевский
список Новгородской четвертой летописи). В основ-
ном на местном материале была построена и псков-
ская (Псковская первая) летопись. Ряд сводов XV
в. имел общерусский, но не официальный характер;
они составлялись, очевидно, при монастырях и мест-
ных епархиях. Таковы кирилло-белозерский свод на-
чала 70-х гг. (отразился в Ермолинской летописи и Со-
кращенных сводах конца XV в.), ростовский свод 80-х
гг. XV в. (Типографская летопись) и независимый свод
того же времени (Софийская вторая и Львовская лето-
писи).
К летописям примыкали и иные виды историческо-
го повествования – хронографические своды, содер-
жащие материал по всемирной (главным образом, би-
блейской и византийской) истории. В середине XV в.
на основе свода 1448 г. была составлена вторая редак-
ция «Еллинского летописца». К концу XV или нача-
лу XVI в. относится наиболее обширный свод все-
общей истории – «Русский Хронограф», включивший
в свой состав материалы из второй редакции «Еллин-
ского летописца», переводной греческой хроники Кон-
стантина Манассии, библейских книг, средневековых
сказаний о Троянской войне и т. д.
Летописи второй половины XV в. различались не
только по месту возникновения, но и по своим со-
циально-политическим тенденциям. Русским летопис-
цам, как и составителям средневековых западных хро-
ник, не было чуждо сословное самосознание. Уже
в своде 1448 г., несмотря на его общерусский харак-
тер и особый интерес к теме борьбы с монголо-татара-
ми, москвичи, оборонявшие в 1382 г. город от хана То-
хтамыша, характеризовались как «мятежники», встав-
шие вечем, «недобрии чловеци, людие крамольници»,
которые «не пущааху вон из града» пытавшихся убе-
жать знатных людей, «ни самого митрополита посты-
дешася, ни боляр нарочитых… Пьяни суще, шатаху-
ся, ругающеся тотаром образом бестудным». Такое
же аристократическое презрение к «смердам» обнару-
живал и московский великокняжеский летописец, пове-
ствовавший о победе над Новгородом в 1471 г. Против-
ников Москвы он характеризовал как «злых тех смер-
дов – убийц, шильников и прочих безименитых мужи-
ков, иже скотом подобии суть, ничто же разума иму-
щих, но точию едино кричание, иже и безсловеснаа жи-
вотнаа»; все эти «плотници и горчары и прочии», пре-
зрительно замечал он, с рождения «на лошади не бы-
вали». Особенно его возмущало то, что, по новгород-
скому обычаю, всех таких «мужиков», собравшихся на
вече, полагалось звать «государем… Великим Новым-
городом». С другой стороны, составитель послед-
него новгородского свода 70-х гг. XVI в. (Строевский
список) определенно ощущал свою принадлежность к
«меньшим людям»: «И бысть на лутьшии люди молва,
яко те приведоша великого князя на Новгород. И то бог
сердцевидец и суди им, зачинающим рать и обидящим
нас!», – говорил он по поводу событий 1471 г.
Различными были и политические позиции лето-
писцев, составлявших общерусские своды. Основной
идеей московского великокняжеского летописания бы-
ла защита «отчинных» прав владимирско-московских
князей на Новгород и другие русские земли. Свод 1448
г. также признавал эти права, но считал вполне за-
конными и новгородские вольности, постоянно и без
всякого осуждения отмечая случаи, когда новгородцы
«выгнаша», «выведоша» или «показаша путь» неугод-
ным им князьям, упоминал он и мирные соглашения,
заключенные «по всей воле новгородской». Из пред-
ставления о едином Русском государстве, возглавля-
емом московскими «великими осподарями», исходили
и уже упомянутые неофициальные своды последней
трети XV в.; они осуждали только те политические ак-
ты московских государей, которые казались им про-
явлением несправедливости: «Недостойно бяше пра-
вославному великому осподарю, во всей подсолнеч-
ной сущею и такими казньми казнити и кровь пролива-
ти», – писал составитель кирилло-белозерского свода
по поводу жестокой расправы Василия Темного с сер-
пуховскими дворянами.[367] В противоположность этим
сводам московское великокняжеское летописание по-
следовательно отстаивало неограниченные права сво-
их государей; используя текст свода 1448 г., вели-
кокняжеский свод 1472 г. (Никаноровская и Вологод-
ско-Пермская летописи) тщательно устранял все упо-
минания о новгородских вольностях (и о соглашениях
«по всей воле новгородской»), заменяя упоминания о
том, что новгородцы «выгнаша» князей или «показаша
им путь», на «изыде» князь, «выеха» князь и т. д. Ве-
ликокняжеский свод 1479 г., составленный уже после
окончательного присоединения Новгорода, упоминал
случаи изгнания князей из Новгорода, но как приме-
ры новгородского самоуправства: «Таков бо бе обычай
окаянных смердов изменников».
Чрезвычайно разнообразные по своему происхо-
ждению и социально-политическим позициям, летопи-
си второй половины XV в. существенно различались по
их литературному характеру. Наряду с краткими изве-
стиями и погодными записями в летописании XV в. все
более значительное место занимают развернутые по-
вести о наиболее важных событиях. Повести эти часто
обнаруживали влияние агиографического (житийного)
жанра.
Под несомненным влиянием агиографического жа-
нра находился, например, автор летописной повести
о Куликовской битве. В основе пространной повести
свода 1448 г. лежал краткий рассказ «о великом побо-
ище» (из свода 1408 г.), но сводчик подверг его некото-
рой обработке, создал сюжет повествования. Однако
сюжет этот был достаточно традиционным. Враги хри-
стианства – «старый злодей» Мамай, «поганая Литва»
и «душегубивый» Олег Рязанский ярятся «зраком» и
распаляются «лютою яростию»; смиренный Дмитрий
вздыхает «из глубины сердца своего»; во время битвы
Дмитрий сражается «напереди всех», окруженный та-
тарами, «аки вода многа обаполы», но, сохраненный
«высокой мышцею» бога, он остается невредимым –
«на телеси его не беше язвы никоея же». Ряд сюжет-
ных мотивов повести – молитва в церкви перед отпра-
влением в поход, безумие и ярость врагов, победа, до-
стигнутая благодаря вмешательству ангелов, святых
Бориса и Глеба и «архистратига Михаила», – был за-
имствован летописцем из житийно-летописной пове-
сти об Александре Невском.
Значение летописной повести о Куликовской битве
в истории древнерусской литературы было довольно
скромным. Создание сюжетной схемы – житийной или
воинской – было на определенном этапе необходимым
явлением в развитии повествовательного искусства.
Но описание отдельных ситуаций, этикетные форму-
лы, на которых строил свой сюжет составитель лето-
писной повести, были заимствованы им из уже сло-
жившейся традиции. А. С. Орлов недаром назвал авто-
ра этой повести «бесталанным»: обратившись к теме,
историческое значение которой он понял и подчерк-
нул, летописец внес в ее литературную разработку ма-
ло оригинального, не создав произведения такого мас-
штаба, как «Задонщина» и «Сказание о Мамаевом по-
боище».
Склонность к житийным схемам и риторике встреча-
ется и у летописцев второй половины XV в. Именно так
строятся, например, московские летописные повести о
победе над Новгородом в 1471 г.: «Словеса избранна
от святых писаний», помещенные в одном из списков
Софийской первой летописи, и рассказ великокняже-
ских сводов 1472, 1479 и последующих годов.
В этих повествованиях мы находим знакомые мо-
тивы «Жития Александра Невского» или летописной
повести о Куликовской битве: враги (новгородцы) гор-
дятся и ярятся, забыв библейские поучения; великий
князь (Иван III) скорбит, проливает слезы, молится богу
и только тогда, когда чаша его долготерпения перепол-
няется, вступает в бой; победа великокняжеских сил
имеет все признаки чуда и совершается с божествен-
ной помощью. Некоторое неудобство этой сюжетной
схемы заключалось в том, что она была предназна-
чена для описания победы над чужеземцами; новго-
родцы же были русскими и православными. Но авто-
ры устраняли это затруднение тем, что обвиняли нов-
городцев (ведших переговоры с польско-литовским ко-
ролем) в «латинстве» и, следовательно, в «отступни-
честве». Этим аргументом оправдывалась и одна осо-
бенность войны 1471 г., которая, по-видимому, многих
на Руси смущала: значительная роль татарских сил в
войске великого князя; летописцы специально подчер-
кивали, что новгородцы, готовясь отступить от право-
славия, становились тем самым «горее [хуже] невер-
ных».
В.№30
В чем заключается этот «абстрактный психологизм» конца XIV — начала XV в.? Удобнее всего продемонстрировать его на конкретных литературных произведениях. Для каждой эпохи и для каждого литературного стиля существуют в литературе жанры и писатели, в которых эпоха и ее стиль отражаются наиболее ярко. Для конца XIV — начала XV в. таким самым «типическим» жанром явились жития святых, а наиболее, может быть, типичным писателем — уже неоднократно цитированный нами выше Епифаний, прозванный за свою начитанность и литературное умение «Премудрым». Епифаний долго путешествовал на Востоке, прекрасно знал греческий, а возможно, и другие языки. Начитанность Епифания, отразившаяся в его сочинениях, поразительна. Епифаний отлично знает произведения современной ему и прошлой церковно-учительной, богословской, житийной и исторической литературы. В составленных им «житиях» обильно включены самые разнообразные сведения: географические названия, имена богословов, исторических лиц, ученых, писателей, а также рассуждения о пользе чтения книг. Цветистую новую литературную манеру Епифаний довел до пределов сложности. Нагромождение стилистических ухищрений иногда подавляет читателя. Для характеристики какого-нибудь качества действующего лица Епифаний подбирает сразу до двух десятков эпитетов, создает новые сложные слова. Он достигает исключительного мастерства в создании ритмической прозы. Вся эта новая стилистическая манера связана у Епифания с новым отношением к человеку, с особым, типичным для его эпохи отношением к человеческой психологии. Психологические побуждения и переживания, сложное разнообразие человеческих чувств, дурных и хороших, сильных, экспрессивно выраженных, повышенных в своих проявлениях, стали заполнять собою литературные произведения по преимуществу с конца XIV в. и с особой отчетливостью проявились в произведениях Епифания Премудрого. В центре внимания писателей конца XIV — начала XV в. оказались отдельные психологические состояния человека, его чувства, эмоциональные отклики на события внешнего мира. Но эти чувства, отдельные состояния человеческой души не объединяются еще в характеры. Отдельные проявления психологии изображаются без всякой индивидуализации и не складываются в психологию. Связующее, объединяющее начало — характер человека — еще не открыто. Индивидуальность человека по-прежнему ограничена прямолинейным отнесением ее в одну из двух категорий—добрых или злых, положительных или отрицательных '. Экспрессивный стиль в литературе сталкивается со стилем сдержанным и умиротворенным, отнюдь не шумным и возбужденным, но не менее психологичным, вскрывающим внутреннюю жизнь действующих лиц, полным эмоциональности, но эмоциональности сдержанной и глубокой. Если первый, экспрессивный, стиль близок горячему и динамичному творчеству Феофана Грека, то второй стиль, стиль сдержанной эмоциональности, близок вдумчивому творчеству знаменитого русского художника Андрея Рублева. Ни живописный идеал человека, ни литературный не развивались только в пределах своего искусства. Идеал человека создавался в жизни и находил себе воплощение в литературе и живописи. Этим объясняется то общее, что есть между разными видами искусств в изображении идеальных человеческих свойств. Стиль эмоциональной умиротворенности был противоположностью экспрессивно-эмоционального стиля в изображении эмоций. Он знаменовал собой как бы возвращение к тишине после шума и преувеличений эмоционального стиля. И он был связан с поисками конкретности. Абстрагирование эмоций воспринималось как их преувеличение, как повышенная экспрессия. Чем объясняется существование в одну и ту же эпоху эмоционально-экспрессивного стиля и стиля эмоционального умиротворения? Если говорить в общекультурном плане, то надо сказать, что второй стиль вторичен и по происхождению. Он является как бы продолжением и следствием первого. Стиль экспрессивно-эмоциональный — это своеобразная русская готика, готика, в общем, не нашедшая себе такого развития, как на Западе. Готика заключала в себе элементы, предшествующие Возрождению,— динамичность, эмоциональность, хотя и «абстрактную». Стиль же умиротворенной эмоциональности, как мы его условно называем, был ближе к Возрождению. Это как бы второй этап Предвозрождения. В России исихазм оказывал воздействие главным образом через Афон. Центром новых мистических настроений стал Троице-Сергиев монастырь, основатель которого Сергий Радонежский «божественный сладости безмолвна въкусив». Из этого монастыря вышел главный представитель нового литературного стиля Епифаний Премудрый и главный представитель нового течения в живописи Андрей Рублев (безмолвная беседа ангелов — основная тема рублевской иконы «Троицы»). «Безмолвие» исихастов было связано с обостренным чувством слова, с сознанием особой таинственной силы слова и необходимости точного выражения в слове сущности явления, с учением о творческой способности слова. В исихазме сказался тот же интерес к психологии человека, к «внутреннему человеку», к его индивидуальным переживаниям, к возможностям личного общения с богом, а также те поиски интимного в религии, которые были характерны для многих культурных явлений XIV в. Исихазм отразил тот же интерес к внутренней жизни человека и к его эмоциональной сфере, которые были характерны и для литературы, и для живописи конца XIV— XV в. Он выразил интерес к личности человека, к его индивидуальным переживаниям, к движениям душевным и страданиям телесным. Исихазм, с одной стороны, сблизил человека и божество, а с другой — учил о конечной непостижимости божества. Духовные состояния личности изображались в литературе и живописи и ранее, но теперь они стали связываться с эмоциями, с мистическими переживаниями отдельной и часто уединенной личности. Учение Григория Паламы о конечной непостижимости божества для разума и о невозможности выразить божество в слове находило себе соответствие в литературе, в стиле «плетения словес», в обычных предисловиях авторов, где они говорили о невозможности выразить словом всю святость тех тем, за которые брались, сетовали на отсутствие у них «небесного языка». Невозможность познания бога умом не означала, однако, невозможности общения с богом. Напротив, богословие, живопись и литература стремились именно к общению с божественным и искали его в эмоциональной и иррациональной сфере, в области личных ощущений, мистических озарений, в области всего мгновенного, неповторимого, сугубо индивидуального, движущегося, в нематериальном свете и соединяющей все существующее божественной энергии.