Предисловие к 'Крестьянским рассказам' С Т Семенова
Толстой Лев Николаевич
Предисловие к 'Крестьянским рассказам' С Т Семенова
Л.Н.Толстой
ПРЕДИСЛОВИЕ К "КРЕСТЬЯНСКИМ РАССКАЗАМ" С. Т. СЕМЕНОВА
Я давно уже составил себе правило судить о всяком художественном произведении с трех сторон: 1) со стороны содержания ‑ насколько важно и нужно для людей то, что с новой стороны открывается художником, потому что всякое произведение тогда только произведение искусства, когда оно открывает новую сторону жизни; 2) насколько хороша, красива, соответственна содержанию форма произведения, и 3) насколько искренно отношение художника к своему предмету, то есть насколько он верит в то, что изображает. Это последнее достоинство мне кажется всегда самым важным в художественном произведении. Оно дает художественному произведению его силу, делает художественное произведение заразительным, то есть вызывает в зрителе, слушателе и читателе те чувства, которые испытывает художник.
И этим‑то достоинством в высшей степени обладает Семенов.
Есть известный рассказ Флобера, переведенный Тургеневым, ‑ "Юлиан Милостивый". Последний, долженствующий быть самым трогательным, эпизод рассказа состоит в том, что Юлиан ложится на одну постель с прокаженным и согревает его своим телом. Прокаженный этот ‑ Христос, который уносит с собой Юлиана на небо. Все это описано с большим мастерством, но я всегда остаюсь совершенно холоден при чтении этого рассказа. Я чувствую, что автор сам не сделал бы и даже не желал бы сделать того, что сделал его герой, и потому и мне не хочется этого сделать, и я не испытывал никакого волнения при чтении этого удивительного подвига.
Но вот Семенов описывает самую простую историю, и она всегда умиляет меня. В Москву приходит деревенский парень искать места и по протекции земляка‑кучера, живущего у богатого купца, получает тут же место помощника дворника. Место это прежде занимал старик. Купец, по совету своего кучера, отказал этому старику и на место его принял молодого парня. Парень приходит вечером, чтобы стать на место, и со двора слышит в дворницкой жалобы старика на то, что его без всякой вины с его стороны разочли, только чтобы дать его место молодому. Парню вдруг становится жалко старика, совестно за то, что он вытеснил его. Он задумывается, колеблется и, наконец, решается отказаться от места, которое ему так нужно и приятно было.
Все это рассказано так, что всякий раз, читая этот рассказ, я чувствую, что автор не только желал бы, но и наверное поступил бы так же в таком же случае, и чувство его заражает меня, и мне приятно, и кажется, что я сделал или готов был сделать что‑то доброе.
Искренность ‑ главное достоинство Семенова. Но, кроме нее, у него и содержание всегда значительно: значительно и потому, что оно касается самого значительного сословия России ‑ крестьянства, которое Семенов знает, как может знать его только крестьянин, живущий сам деревенскою тягловою жизнью. Значительно еще содержание его рассказов потому, что во всех главный интерес их не во внешних событиях, не в особенностях быта, а в приближении или в отдалении людей от идеала христианской истины, который твердо и ясно стоит в душе автора и служит ему верным мерилом и оценкой достоинства и значительности людских поступков.
Форма рассказов совершенно соответствует содержанию: она серьезна, проста, подробности всегда верны: нет фальшивых нот. В особенности же хорош, часто совершенно новый по выражениям, но всегда безыскусственный и поразительно сильный и образный язык, которым говорят лица рассказов.
23 марта
ПРЕДИСЛОВИЕ К АЛЬБОМУ: "РУССКИЕ МУЖИКИ" И. ОРЛОВА
"Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить".
(Мф. X. 28)
Прекрас 1000 ное дело ‑ издание альбома картин Орлова. Орлов мой любимый художник, а любимый он мой художник потому, что предмет его картин ‑ мой любимый предмет. Предмет этот ‑ это русский народ, ‑ настоящий русский мужицкий народ, не тот народ, который побеждал Наполеона, завоевывал и подчинял себе другие народы, не тот, который, к несчастью, так скоро научился делать и машины, и железные дороги, и революции, и парламенты со всеми возможными подразделениями партий и направлений, а тот смиренный, трудовой, христианский, кроткий, терпеливый народ, который вырастил и держит на своих плечах все то, что теперь так мучает и старательно развращает его.
И любим‑то мы с Орловым в этом народе одно и то же, любим в этом народе его мужицкую смиренную, терпеливую, просвещенную истинным христианством душу, которая обещает так много тем, кто умеет понимать ее.
Во всех картинах Орлова я вижу эту душу, которая, как в ребенке, носит еще в себе все возможности и главную из них ‑ возможность, миновав развращенность и извращенность цивилизации Запада, идти тем христианским путем, который один может вывести людей христианского мира из того заколдованного круга страданий, в котором они теперь, мучая себя, не переставая, кружатся.
Вот в курной избе на соломенной постели умирающая женщина. Смертная свеча вложена в ее холодеющие руки, над нею с торжественным, покорным спокойствием стоит муж и подле него в одной рубашонке плачущая худенькая старшая дочка. Бабка успокаивает раскричавшегося в подвесной люльке новорожденного. Соседки гуторят у двери. Картина эта производит на меня одновременно чудесное, возвышающее впечатление умиленной жалости и, вместе с тем, как ни странно сказать, зависти к той святой бедности и отношению к ней, которые изображены в ней.
Такое же возвышающее впечатление сознания великой духовной силы народа, к которому имеешь счастье принадлежать, хоть не жизнью, а породой, производят на меня и другие две одного же характера, всегда глубоко трогающие меня картины: "Переселенцы" и "Возвращение солдата".
Не говоря уже о том, что картина отъезда переселенцев, прощающихся с остающимися, значительна по содержанию своему, в живых образах представляя нам все то, что, несмотря на все представляемые ему трудности и правительством и земельными владельцами, совершает русский народ, заселяя и обрабатывая огромнейшие пространства, ‑ картина эта особенно трогательна по лицам не одного только чудного старика на первом плане, но всех этих полных движения и жизни лиц, как возбужденных отъезжающих, так и недоумевающих остающихся.
Вторую же картину возвратившегося солдата я особенно люблю. Промаявшись года на чужбине, в тяжелой, чуждой его душе солдатской службе, Пахом или Сидор, покорный сын, любящий муж, здоровый работник, дорвался, наконец, до свободы, до дому. И что же в доме? Еще не доехав до дома, ему уже все рассказали. Матрена его без него прижила ребенка.
И вот первое свидание: жена на коленях перед мужем, ребенок ‑ улика ‑ тут же. Свекровь ‑ бабьи счеты ‑ подуськивает сына, поминая, как она говорила: смотри, Матрена, придет муж... Но старик, еще полный того христианского духа милосердия, прощения и любви, которым жил и живет в своих лучших представителях русский народ, перебивает визгливую речь старухи и поминает о том, что прекращает все счеты, все обиды, все злобы, ‑ поминает о боге, и все счеты кончены и все развязано.
Как ни больно сыну, как ни чувствует он себя оскорбленным, как ни хотелось бы ему выместить жене за свой стыд, он ‑ сын отца, и тот же дух божий, дух милосердия, прощения, любви живет в нем, и дух этот пробуждается, и он ‑ в своем столь чуждом испытываемому им чувству солдатском мундире ‑ махает рукой и испытывает умиленную радость прощения.
‑ Бог простит, вставай, Матрена. Буде.
Так же важны и прекрасны и остальные шесть картин. Я отделил эти шесть картин от первых трех только потому, что, кроме одинаковых черт, общих всем картинам, 1000 в этих представлены еще в живых образах те соблазны, то развращение, с которыми приходится бороться христианской душе русского народа и с которыми она еще борется и не поддается.
Картины эти особенно привлекательны именно тем, что выражают эту борьбу, не решая вопроса о том, на чьей стороне будет победа. Пойдет ли весь народ по тому пути душевного и умственного разврата, на который зовет его так называемая интеллигенция, желая сделать его подобным себе, или удержится на тех христианских основах, которыми он жил и в огромном большинстве живет еще до сих пор.
Картины этого рода, во‑первых, та, где староста, придя в обед за податями к одинокому бедняку, только что пришедшему с работы, стоит над ним, дожидаясь ответа. Ответ дает только старик, независимо от всяких соображений о государственных необходимостях, говоря о боге и о грехе обирания трудящегося, еле‑еле кормящего свою семью работника. Особенно трогательны на этой картине, кроме самого хозяина, покорно опустившего голову, хозяйка, стоящая над только что собранным столом, от которого их всех оторвали, и ребенок, с недоумением и сочувствием смотрящий на разгорячившегося деда.
Таковы и остальные пять картин этого разряда, изображающие борьбу добра со злом, в котором со стороны зла уже участвуют начинающие развращаться и вполне развращенные люди из народа.
Такова картина "Недоимка", изображающая продажу у вдовы кормилицы детей коровы. Богатый деревенский кулак покупает, старшина продает, писарь записывает.
Таковы же полная содержания картина изловления вдовы, кормящейся корчемством и тем нарушающей доход казны, и замечательная и по живописи, и по тонкости и точности выражения мысли, и по верности типов ‑ освящение монополии. Такова же отвратительная по содержанию картина телесного наказания.
Во всех этих картинах, кроме того верного изображения не испорченного еще русского народа, которое составляет главное содержание всех картин, изображены представители и той части этого народа, которая, развратившись уже сама, ради своих выгод хочет развратить своих еще не развращенных братьев. Староста, пришедший за податями к недоимочному крестьянину, еще не потерял связи со своими братьями и, очевидно, страдает за собрата и за свое участие в этом деле. Отъевшийся же старшина в картине, где уводят корову, уже совершенно спокойно исполняет свою жестокую обязанность; и, только заботясь о своей выгоде, покупает корову кулак. В картине изловления корчемницы и урядник, и старшина, и писарь, уже не смущаясь, делают свое дело и даже одобрительно смотрят на ловкость ряженого. Только старик, представитель души народа, нарушает это общее удовольствие своим смелым словом. В картине монополии, не говоря уже о толстом, огорченном лишением своей торговли кабатчике, поразителен мужик, так явно лицемерно крестящийся на иконы, и тот оборванец, который несвоевременно лезет в дверь того заведения, которое довело его до его положения и так успешно развратило и развращает ради барышей казны большую часть народа.
То же и в картине телесного наказания. Все лица, кроме молящегося за грехи людей старика и недоумевающего перед жестокостью людей мальчика, уже доведены до того, что делают свое постыдное дело как что‑то нужное и должное.
Последняя же картина, в себе одной выражающая все то, что сказано в этих шести, особенно и сильна и страшна тем, что самым простым и понятным способом изображает то, что лежит в основе того развращения, которому подвергается народ, и ту главную опасность, которая предстоит ему.
‑ Ступай, ступай, бог подаст, ‑ говорит девушка, отказывая нищей, видишь, батюшка тут.
Да, это ужасная картина.
Сила народа в наибольшей истинности его религиозного, руководящего его поступками, понимания законов жизни. Я говорю "наиболее истинном" потому, что вполне истинного религиозного понимания законов жизни, как и вполне истинного понимания бога никогда не может быть у челове 1000 ка. Человек только все больше и больше приближается к тому и другому.
И такое наиболее, по нашему времени, истинное религиозное понимание жизни было и есть еще у русского безграмотного, мудрого и святого мужицкого народа. И вот, с разных сторон, со стороны суда, податей, солдатства, винной отравы для государственного дохода, его окружают ужасными соблазнами и самым страшным из них ‑ религиозным соблазном, вследствие которого церковь и ее служители важнее милосердия, любви к брату.
Все это изображено в картинах Орлова. И потому мне кажется, что я не напрасно люблю их.
Картины эти указывают нам на ту опасность, в которой находится теперь духовная жизнь русского народа.
А понять опасность там, где не видал ее, уже шаг к избавлению от нее.
26 июня 1908
ПРЕДИСЛОВИЕ К РАССКАЗУ В. С. МОРОЗОВА "ЗА ОДНО СЛОВО"
Рассказ этот написан любимейшим моим учеником первой моей школы 1862 года, тогда милым 12‑летним Васькой Морозовым [О нем я писал в 1862 г. в статье: "Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?", помещенной в IV томе полного собрания моих сочинений. (Примеч. Л. Н. Толстого.)], теперь уважаемым 60‑летним Василием Степановичем Морозовым.
Как тогда мне были особенно дороги в милом мальчике его чуткость на все доброе, его сердечность и, главное, всегдашняя искренность и правдивость, так и теперь мне особенно понравились те же черты в этом простом рассказе, так ярко отличающемся своей правдивостью от большинства литературных писаний.
Чувствуешь, что тут нет ничего придуманного, сочиненного, а рассказано то, что именно так и было, ‑ выхвачен кусочек жизни, и той именно русской жизни с ее грустными, мрачными и дорогими, задушевными чертами.
Думаю, что я не подкуплен моей привязанностью к сочинителю и что читателям рассказ полюбится так же, как и мне.
1908 г. 18 июля
ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ А. И. ЭРТЕЛЯ "ГАРДЕНИНЫ"
К издаваемому полному собранию сочинений покойного Александра Ивановича Эртеля меня просили написать несколько слов о его сочинениях.
Я очень рад был этому случаю перечесть "Гардениных". Несмотря на нездоровье и занятия, начав читать эту книгу, я не мог оторваться, пока не прочел всю и не перечел некоторых мест по нескольку раз.
Главное достоинство, кроме серьезности отношения к делу, кроме такого знания народного быта, какого я не знаю ни у одного писателя, кроме сильной, часто как будто не сознаваемой самим автором, любви к народу, который он иногда хочет изображать в темном свете, ‑ неподражаемое, не встречаемое уже нигде достоинство романа, это удивительный по верности, красоте, разнообразию и силе народный язык.
Такого языка не найдешь ни у старых, ни у новых писателей. Мало того, что народный язык его верен, силен, красив, он бесконечно разнообразен. Старик дворовый говорит одним языком, мастеровой другим, молодой парень третьим, бабы четвертым, девки опять иным. У какого‑то писателя высчитали количество употребляемых им слов. Я думаю, что у Эртеля количество это, особенно народных слов, было бы самое большое из всех русских писателей, да еще каких верных, хороших, сильных, нигде, кроме как в народе, не употребляемых слов. И нигде эти слова не подчеркнуты, не преувеличена их исключительность, не чувствуется того, что так часто бывает, что автор хочет щегольнуть, удивить подслушанными им словечками. Эртелю, кажется, более естественно говорить народным, чем литературным языком.
Читая народные сцены Эртеля, забываешь, что читаешь сочинителя, ‑ кажется, что живешь с народом; видишь не только все слабости этого народа, но и все те, превосходящие в бесчисленное число раз эти слабости, его достоинства, главное ‑ его нетронутую и до сих пор, не революционную, а религиозную силу, на которую одну можно теп 1000 ерь в России возлагать свои надежды.
И потому, для того, кто любит народ, чтение Эртеля большое удовольствие. Для того же, кто хочет узнать народ, не живя с ним, чтение это самое лучшее средство. Для того же, кто хочет узнать язык народный, не древний, которым уже никто не говорит, и не новый, которым, слава богу, говорят еще не многие из народа, а тот настоящий, сильный, где нужно ‑ нежный, трогательный, где нужно ‑ строгий, серьезный, где нужно ‑ страстный, где нужно ‑ бойкий и живой язык народа, которым, слава богу, еще говорит огромное большинство народа, особенно женщины, старые женщины, ‑ тому надо не читать, а изучать народный язык Эртеля.
Ясная Поляна.
4 декабря 1908
ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ В. ФОН ПОЛЕНЦА "КРЕСТЬЯНИН"
В прошлом году мой знакомый, вкусу которого я доверяю, дал мне прочесть немецкий роман "Бютнербауэр" фон Поленца. Я прочел и был удивлен тому, что такое произведение, появившееся года два тому назад, никому почти не известно.
Роман этот не есть одна из тех подделок под художественные произведения, которые в таком огромном количестве производятся в наше время, а настоящее художественное произведение. Роман этот не принадлежит ни к тем, ее представляющим никакого интереса описаниям событий и лиц, искусственно соединенных между собою только потому, что автор, выучившись владеть техникой художественных описаний, желает написать новый роман; ни к тем, облеченным в форму драмы или романа, диссертациям на заданную тему, которые также в наше время сходят в публике за художественные произведения; не принадлежит и к произведениям, называемым декадентскими, особенно нравящимся современной публике именно тем, что, будучи похожими на бред безумного, они представляют из себя нечто вроде ребусов, отгадывание которых составляет приятное занятие и вместе с тем считается признаком утонченности.
Роман этот [не] принадлежит ни к тем, ни к другим, ни к третьим, а есть настоящее художественное произведение, в котором автор говорит про то, что ему нужно сказать, потому что он любит то, про что говорит, и говорит не рассуждениями, не туманными аллегориями, а тем единственным средством, которым можно передать художественное содержание: поэтическими образами, ‑ и не фантастическими, необыкновенными и непонятными образами, без внутренней необходимости соединенными между собой, а изображением самых обыкновенных, простых лиц и событий, связанных между собою внутренней художественной необходимостью.
Но мало того, что роман этот есть настоящее художественное произведение, он еще и прекрасное художественное произведение, соединяющее в себе в высокой степени все три главные условия настоящего хорошего произведения искусства.
Во‑первых, содержание его важно, касаясь жизни крестьянства, то есть большинства людей, стоящих в основе всякого общественного устройства и п
Во‑вторых, роман этот написан с большим мастерством и прекрасным немецким языком, особенно сильным, когда автор заставляет говорить свои лица грубым, мужественным рабочим платдейч.
И, в‑третьих, роман этот весь проникнут любовью к тем людям, которых автор заставляет действовать.
В одной из глав описывается, например, как, после проведенной в пьянстве с товарищами ночи, муж уже утром возвращается домой и стучится в дверь. Жена выглядывает в окно, узнает его, осыпает его бранью и нарочно медлит впустить. Когда же она, наконец, отворяет ему, муж вваливается и хочет войти в большую горницу, но жена не пускает его, чтобы дети не видели отца пьяным, и толкает его наза 1000 д. Но он ухватывается за притолки и борется с ней. Обыкновенно смирный человек, он вдруг страшно раздражается (повод к раздражению тот, что она накануне вынула у него из кармана деньги, которые ему подарили господа, и спрятала их) и в остервенении набрасывается на нее и схватывает ее за волосы, требуя своих денег.
‑ Не дам, ни за что не дам! ‑ повторяет она на его требования отдать деньги, стараясь освободиться от него.
Тогда он, не помня себя от злобы, бьет ее по чем попало.
‑ Умру, а не дам, ‑ говорит она.
‑ Не дашь! ‑ кричит он, сбивает ее с ног и сам падает на нее, продолжая требовать свои деньги. Не получая ответа, он в безумной пьяной злобе хочет задушить ее. Но вид крови, которая сочится из‑под ее волос и течет по лбу и носу, останавливает его: ему становится страшно того, что он сделал, и он оставляет ее и, шатаясь, добирается до своей постели и валится на нее.
Сцена правдивая и ужасная. Но автор любит своих героев и прибавляет одну маленькую подробность, которая вдруг освещает все таким ярким лучом света, что заставляет читателя не только пожалеть, но и полюбить этих людей, несмотря на всю их огрубелость и жестокость. Избитая жена опоминается, поднимается с полу, вытирает подолом окровавленную голову, ощупывает члены и, отворив дверь к кричащим детям, успокаивает их, потом ищет глазами мужа. Он как повалился, так и лежит на кровати, но голова его свесилась с изголовья и наливается кровью. Жена подходит к нему и бережно поднимает его голову, кладет на подушку и потом уже оправляет одежду и отделяет горсть выдернутых волос.
Десятки страниц рассуждений не скажут всего того, что сказала эта подробность. Тут сразу открывается для читателя и сознание, воспитанное преданием супружеского долга, и торжество выдержанного решения ‑ не отдавать нужные не ей, а семье, деньги; тут и обида, и прощение за побои, тут и жалость, и если не любовь, то воспоминание любви к мужу, отцу своих детей. Но этого мало. Такая подробность, освещая внутреннюю жизнь этой жены и этого мужа, освещает для читателя внутреннюю жизнь миллионов таких же мужей и жен, и прежде живших и теперь живущих; внушает не только уважение и любовь к этим задавленным трудом людям, но и заставляет задуматься о том, почему и за что эти сильные и телом и душою люди, с такими возможностями хорошей, любовной жизни, так заброшены, забиты и невежественны.
И такие истинно художественные черты, раскрываемые только любовью к тому, о чем пишет автор, встречаются в каждой главе этого романа.
Роман этот, несомненно, прекрасное произведение искусства, с чем согласится всякий, кто прочтет его. А между тем роман этот появился три года тому назад, и хотя он и был у нас переведен в "Вестнике Европы", он прошел совершенно незамеченным и в России и в Германии. Я спрашивал нескольких, встреченных за последнее время, литературных немцев про этот роман, ‑ они слышали имя Поленца, но не читали его романа, хотя все читали последние романы Золя, и рассказы Киплинга, и драмы Ибсена, и д'Анунцио, и даже Метерлинка.
Лет 20 тому назад Мэтью Арнольд написал прекрасную статью о назначении критики. По его мнению, назначение критики в том, чтобы находить во всем том, что было где бы и когда бы то ни было писано, самое важное и хорошее и обращать на это важное и хорошее внимание читателей.
Такая критика в наше время затопления людей газетами, журналами, книгами и развития рекламы, мне кажется, не только необходима, но от того, появится ли и получит ли авторитет такая критика, зависит вся будущность просвещения образованного класса нашего европейского мира.
Перепроизводство всяких предметов бывает вредно; перепроизводство же предметов, составляющих не цель, а средство, когда люди это средство считают целью, ‑ особенно вредно.
Лошади и экипажи, как средства передвижения, одежды и дома, как средства защиты от перемен погоды, хорошая пища, как средство поддержания сил 1000 организма, очень полезны. Но как только люди начинают смотреть на обладание средствами как на цель, считая хорошим иметь как можно больше лошадей, домов, одежд, пищи, ‑ так предметы эти становятся не только не полезными, но прямо вредными. Так это случилось с книгопечатанием в достаточном кругу людей нашего европейского общества. Книгопечатание, несомненно полезное для больших малообразованных масс народа, в среде достаточных людей уже давно служит главным орудием распространения невежества, а не просвещения.
Убедиться в этом очень легко. Книги, журналы, в особенности газеты стали в наше время большими денежными предприятиями, для успеха которых нужно наибольшее число потребителей. Интересы же и вкусы наибольшего числа потребителей всегда низки и грубы, и потому для успеха произведений печати нужно, чтобы произведения отвечали требованиям большого числа потребителей, то есть чтобы касались низких интересов и соответствовали грубым вкусам. И пресса вполне удовлетворяет этим требованиям, имея полную возможность этого, так как в числе работников прессы людей с такими же низкими интересами и грубыми вкусами, как и публика, гораздо больше, чем людей с высокими интересами и тонким вкусом. А так как при распространении книгопечатания и приемах торговли журналами, газетами и книгами эти люди получают хорошее вознаграждение за поставляемые ими и отвечающие требованиям массы произведения, то и является то ужасное, все увеличивающееся и увеличивающееся, наводнение печатной бумаги, которая уже одним своим количеством, не говоря о вреде содержания, составляет огромное препятствие для просвещения.
Если в наше время умному молодому человеку из народа, желающему образоваться, дать доступ ко всем книгам, журналам, газетам и предоставить его самому себе в выборе чтения, то все вероятия за то, что он в продолжение 10 лет, неустанно читая каждый день, будет читать всё глупые и безнравственные книги. Попасть ему на хорошую книгу так же маловероятно, как найти замоченную горошину в мере гороха. Хуже же всего при этом то, что, читая все плохие сочинения, он будет все более и более извращать свое понимание и вкус; так что, когда он и попадет на хорошее сочинение, он уже или вовсе не поймет его, или поймет его превратно.
Кроме того, благодаря случайности или мастерству рекламы, некоторые плохие произведения, как, например, "The Christian" Hall Caine'a ["Христианин" Гелькена], фальшивый по содержанию и не художественный роман, который был продан в количестве миллиона экземпляров, ‑ получают, подобно "Одолю" или Pears soap [мылу Пирса (англ.)], не оправдываемую своими достоинствами большую известность. Эта же большая известность заставляет все большее и большее количество людей читать такие книги, и слава ничтожной, часто вредной, книги, как снежный ком, все вырастает и вырастает, и в головах огромного большинства людей, тоже как снежный ком, образуется все большая и большая путаница понятий и совершенная неспособность понимания достоинств литературных произведений. И потому, по мере все большего и большего распространения газет, журналов и книг, вообще книгопечатания, все ниже и ниже спускается уровень достоинства печатаемого и все больше и больше погружается большая масса так называемой образованной публики в самое безнадежное, довольное собой и потому неисправимое невежество.
На моей памяти, за 50 лет, совершилось это поразительное понижение вкуса и здравого смысла читающей публики. Проследить можно это понижение по всем отраслям литературы, но укажу только на некоторые, более заметные и мне знакомые примеры. В русской поэзии, например, после Пушкина, Лермонтова (Тютчев обыкновенно забывается), поэтическая слава переходит сначала к весьма сомнительным поэтам Майкову, Полонскому, Фету, потом к совершенно лишенному поэтического дара Некрасову, потом к искусственному и прозаическому стихотворцу Алексею Толстому, потом к однообразному и слабому Надсону, потом к совершенно бездарному Апухтину, а потом уже все мешается, и являются стихотворцы, им же имя легион, которые д 1000 аже не знают, что такое поэзия и что значит то, что они пишут и зачем они пишут.
Другой поразительный пример английских прозаиков. От великого Диккенса спускается сначала к Джорж Элиоту, потом к Теккерею. От Теккерея к Тролопу, а потом уже начинается безразличная фабрикация Киплингов, Голькенов, Ройдер Гагартов и т. п. То же еще поразительнее в американской литературе: после великой плеяды ‑ Эмерсона, Торо, Лойеля, Уитиера и др. вдруг все обрывается, и являются прекрасные издания с прекрасными иллюстрациями и с рассказами и романами, которые невозможно читать по отсутствию в них всякого содержания.
В наше время невежество образованной толпы дошло уже до того, что все настоящие великие мыслители, поэты, прозаики, как древности, так и XIX века, считаются отсталыми, не удовлетворяющими уже высоким и утонченным требованиям новых людей. На все это смотрят или с презрением, или с снисходительной улыбкой. Последним словом философии в наше время признается безнравственная, грубая, напыщенная, бессвязная болтовня Ницше; бессмысленный, искусственный набор слов, соединенных размером и рифмой, разных декадентских стихотворений считается поэзией высшего разбора; на всех театрах даются пьесы, смысл которых никому, не исключая и автора, неизвестен, и в миллионах экземпляров печатаются и распространяются, под видом художественных произведений, романы, не имеющие в себе ни содержания, ни художественности.
‑ Что мне читать, чтобы дополнить свое образование? ‑ спрашивает молодой человек или девушка, окончившие высшую школу.
О том же спрашивает выучившийся читать и понимать читанное человек из народа, ищущий истинного просвещения.
Для ответа на такие вопросы, разумеется, недостаточна наивная попытка опроса выдающихся людей: какие сто книг они считают лучшими?
Не помогает этому тоже существующее в нашем европейском обществе, всеми молчаливо признанное, подразделение всех писателей на разряды: первого, второго, третьего и т. д. сорта, на гениальных, очень талантливых, талантливых и просто хороших. Такое деление не только не помогает истинному пониманию достоинств литературы и отысканию хорошего среди моря дурного, но еще более мешает этому. Не говоря уже о том, что самое деление это на разряды очень часто неверно и держится только потому, что очень давно сделано и всеми принято, ‑ не говоря об этом, такое деление вредно потому, что у писателей, признаваемых первосортными, есть очень плохие вещи и у писателей самого последнего разбора ‑ вещи превосходные. Так что человек, который будет верить делению писателей на разряды и тому, что в первосортном писателе все прекрасно, а в писателях низшего разряда или вовсе неизвестных все слабо, только запутается в своем понимании и лишится многого полезного и истинно просветительного.
Ответить на важнейший в наше время вопрос ищущего образования юноши образованного сословия или человека из народа, ищущего просвещения, может только настоящая критика, ‑ не та критика, которая существует теперь и которая поставляет себе задачей восхвалять произведения, получившие известность, и под эти произведения придумывать оправдывающие их туманные философско‑эстетические теории, и не та критика, которая занимается тем, чтобы более или менее остроумно осмеивать плохие или чужого лагеря произведения, и еще менее та критика, которая процветала и процветает у нас и задается целью по типам, изображаемым у нескольких писателей, определять направленна движения всего общества или вообще по поводу литературных произведений высказывать свои экономические и политические мысли.
Ответить на этот огромной важности вопрос: что читать из всего того, что написано? ‑ может только настоящая критика, та, которая, как говорит Мэтью Арнольд, поставит себе целью выдвигать и указывать людям все, что есть самого лучшего как в прежних, так и в современных писателях.
От того, появится или нет такая критика, бескорыстная, не принадлежащая ни к какой партии, понимающая и 1000 любящая искусство, и установится ли ее авторитет настолько, что он будет сильнее денежной рекламы, ‑ зависит, по моему мнению, решение вопроса о том, погибнут ли последние проблески просвещения в нашем, так называемом образованном, европейском обществе, не распространяясь на массы народа, или возродится оно, как оно возродилось в средние века, и распространится на большинство народа, лишенного теперь всякого просвещения.
Неизвестность среди публики прекрасного романа Поленца, точно так же, как и многих других, тонущих в море печатного хлама, хороших произведений, ‑ тогда как бессмысленные, ничтожные и даже просто гадкие произведения литературы обсуждаются на все лады, неизменно восхваляются и расходятся в миллионах экземпляров, ‑ вызвала во мне эти мысли, и я пользуюсь случаем, который едва ли еще мне представится, чтобы, хоть вкратце, высказать их.
ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ "ЦВЕТНИК"
Порождения ехидны! как вы можете говорить доброе, будучи злы? Ибо от избытка сердца говорят уста. Добрый человек из доброго сокровища выносит доброе, а злой человек из злого сокровища выносит злое.
Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день Суда.
Ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься.
(Матф. 12, 34‑87)
В этой книге, кроме рассказов, в которых описываются истинные происшествия, собраны еще истории, предания, сказания, легенды, басни, сказки, такие, какие были составлены и написаны на пользу людей.
Мы собрали такие, какие мы считаем согласными с учением Христа и потому считаем добрыми и правдивыми.
Многие люди и особенно дети, читая историю, сказку, легенду, басню, прежде всего спрашивают: правда ли то, что описывается; и часто если видят, что то, что описывается, не могло случиться, то говорят: это пустая выдумка и это неправда.
Люди, которые судят так, судят неправильно.
Правду узнает не тот, кто узнает только то, что было, есть и бывает, а тот, кто узнает, что должно быть по воле бога.
Напишет правду не тот, кто только опишет, как было дело и что сделал тот, и что сделал другой человек, а тот, кто покажет, что делают люди хорошо, т. е. согласно с волей бога, и что дурно, т. е. противно воле бога.
Правда ‑ это путь. Христос сказал: "Я есмь путь, и истина, и жизнь".
И потому правду знает не тот, кто глядит себе под ноги, а тот, кто знает по солнцу, куда ему идти.
Все словесные сочинения и хороши и нужны не тогда, когда они описывают, что было, а когда показывают, что должно быть; не тогда, когда они рассказывают то, что делали люди, а когда оценивают хорошее и дурное, когда показывают людям один тесный путь воли божией, ведущей в жизнь.
Для того же, чтобы показать этот путь, нельзя описывать только то, что бывает в мире. Мир лежит во зле и соблазнах. Если будешь описывать много лжи, и в словах твоих не будет правды. Чтобы была правда в том, что описываешь, надо писать не то, что есть, а то, что должно быть, описывать не правду того, что есть, а правду царствия божия, которое близится к нам, но которого еще нет. От этого и бывает то, что есть горы книг, в которых говорится о том, что точно было или могло быть, но книги эти всё ложь, если те, кто их пишут, не знают сами, что хорошо, что дурно, и не знают, и не показывают того единого пути, который ведет людей к царствию божьему. И бывает то, что есть сказки, притчи, басни, легенды, в которых описывается чудесное, такое, чего никогда не бывало и не могло быть, и легенды, сказки, басни эти правда потому, что они показывают то, в чем воля божия всегда была, есть и будет, показывают, в чем правда царствия божия.
Может быть такая книга, и много, много есть таких романов, историй, в которых описывается, как человек живет для своих страстей, мучается, других мучает a92 , терпит опасности, нужду, хитрит, борется с другими, выбивается из бедности и под конец соединяется с предметом своей любви и делается знатен, богат и счастлив. Книга такая, если бы и все, что в ней описывается, точно так и было и не было бы в ней ничего невероятного, все‑таки будет ложь и неправда, потому что человек, живущий для себя и для своих страстей, какая бы у него ни была красавица жена и как бы он ни был знатен, богат, не может быть счастлив.
И может быть такая легенда, что Христос с апостолами ходили по земле и зашли к богачу, и богач не пустил его, а зашли к бедной вдове съесть ее последнюю телушку, и она пустила. И потом он велел бочке золота покатиться к богачу, а волка послал к бедной вдове съесть ее последнюю телушку, и вдове было хорошо, а богачу худо. А хорошо было вдове потому, что доброго ее дела и счастия от того, что она его сделала, никто не мог отнять у нее; а богачу было худо потому, что на совести осталось дурное дело, и горечь от дурного дела не прошла от бочки золота.
Такая история вся невероятная, потому что ничего того, что описывается, не бывало и не могло быть; но она вся правда, потому что в ней показывается то, что всегда должно быть, в чем добро, в чем зло и к чему должен стремиться человек, чтобы исполнить волю бога.
Какие бы чудеса ни описывались, какие бы звери ни разговаривали по‑людски, какие бы ковры‑самолеты ни переносили людей, ‑ и легенды, и притчи, и сказки будут правда, если в них будет правда царствия божия. А если не будет этой правды, то пускай все, что описывается, будет засвидетельствовано кем бы то ни было, все это будет ложь, потому что нет в нем правды царствия божия. Сам Христос говорил притчами, и притчи его остались вечною правдою. Он только прибавлял: "И так наблюдайте, как вы слушаете".