Ю.И. Потоцкая
Постклассическая философия не склонна преувеличивать свой разрыв с наукой. Так, Делёз и Гваттари видят в ней родственную форму самостоятельного философского мышления, а Кун и Лиотар - эталон языковой игры, стремящейся к обновлению собственных правил. И все же есть одно 'но', разводящее пути ученого с одной стороны и философа и художника с другой.
Дело в том, что многообразие научных решений одной проблемы предстает во временной, а не пространственной перспективе, поскольку они имеют взаимоисключающий характер. Хотя научные революции и неизбежны, их следует рассматривать 'не с точки зрения новаторской ценности для будущего, а с точки зрения разрушительного потенциала для прошлого' [5, с. 192-193]. Иными словами, парадигмы не могут сосуществовать. Американский философ Р. Нозик сравнил научное и философское знание, связанное с системой аргументации и доказательств, с узкой высокой башней, которая разрушается до основания от воздействий и искажений времени и никогда не принимает вид живописных руин, сохраняющих свое очарование в веках [5, с. 99].
Подчеркнем: плюралистическое мышление, как пространственное, так и временно́е, не может быть кумулятивным, речь идет о прерывностях. Создание континуумов возможно лишь в рамках оседлого распределения, культивирующего То же Самое - основание для подавления Другого. Следовательно, плюрализм, недоступный философскому снятию или нормальной науке, характерен для неклассической философии и революционной науки. В то же время научный плюрализм нельзя назвать полноценным: на определенном этапе, а именно в период нормального кумулятивного развития, некая истина становится господствующей и, что самое важное, имеет такую претензию изначально. (Еще Ницше указывал, что стремление доказать универсальность своих открытий - задняя мысль всех догматиков [15, с. 189].
Демократизация мышления, которой озабочена современная философия, была бы невозможна без науки и проекта 'модерн' в целом. Однако выясняется, что одного фаллибилизма недостаточно, чтобы гарантировать пространственную свободу, которая позволяла бы выбирать из относительно равноценных возможностей, руководствуясь субъективными факторами вплоть до личных предпочтений и прихотей. 'Это и есть реальное освобождение.., нравится нам его расточительность и непристойность или нет', - заметил Бодрийар [4, с. 174]. Но мышлению, ориентированному на науку, оно недоступно, что поддерживает определенный антинаучный настрой, наиболее бескомпромиссно выражаемый американским неопрагматизмом.
Постмодернистская мысль, без сомнения, есть мысль пространственная, всеядная, терпимая, словом, плюралистичная. Однако ее пространство не в полной мере свободно от времени: сколько бы ни говорили о преодолении модерна, его связь с постмодерном неустранима. Исторический, а отнюдь не мифологический дух, просветительское, а не романтическое начало побуждает постмодерн объявлять об очередной смерти чего-либо. 'Концы без конца' напоминают о былом господстве изживших себя форм [13, с. 2-3], которые постмодернистское пространство вмещает и сохраняет для игры. Ироническое низвержение препятствует их возрождению точно так же, как ранее этому мешало требование прогресса. Постмодернистский пространственный плюрализм стал возможен благодаря временно́му плюрализму модерна и еще не избавился от 'убийственных' методов последнего. Постсовременность также желает новизны (вспомним, как один из героев Д. Барта мечтает разомкнуть в восходящую спираль замкнутый контур своей жизни [1, с. 292], но испытывает боязнь перед ее претенциозностью. Этот страх, в конечном счете, приводит к воздержанию от полноценного творчества. Для постмодерна важна скорее его возможность, сохранение условий, которые сделают его реальным. Это верно и в отношении постмодернистского искусства. В.В. Малявин справедливо утверждал, что его назначение состоит в том, чтобы отсрочить собственную реализацию, стать укрытием для безукоризненно вольной мысли [12, с. 51]. Зададимся вопросом: а способствует ли иронизм творчеству? Можно ли, как того требовал Рорти, иронически воспринимать свое собственное творение и тем более творческий акт? Синдром 'последнего философа' свидетельствует о крайней трудности выполнения этого требования даже в отношении мыслителей - что же говорить о людях искусства? До иронии ли было Флоберу, когда он 'убивал' мадам Бовари, если он сам испытывал в этот момент симптомы отравления? [9, с. 357].
Бердяев писал: 'Мое мышление было утвердительным и тогда, когда оно бывало критическим. Я верил в Истину.., верил в Бога: Но я был ищущим.., достижения моих исканий определялись творческими подъемами: Скепсис застывший и длящийся, который не есть только момент духовного пути: означает метафизическую бесхарактерность, неспособность к волевому избранию' [3, с. 72]. Именно колоссальный скептический (адогматический или иронический) дух постмодерна и мешает ему стать по-настоящему утверждающим мышлением. Нежелание Деррида 'иметь еще одного ребенка от Сократа' [17, с. 174] продиктовано отказом породить еще одну копию, неприятием повторения, но оно оборачивается лишь воздержанием, в лучшем случае - романом о воздержании.
Английский исследователь З. Бауман полагает, что существует бесспорное родство между постмодерном и античным скептицизмом [2, с. 58-59] - с этим трудно не согласиться. Для подобных периодов характерно уникальное чувство свободы. Скептическое мировоззрение не интересуется теориями, которые могли бы стать наследницами отвергнутым, оно заинтересовано в 'освобождении человека от всяких теорий ради свободы его поведения' [11, с. 33]. Самое существенное здесь - хотеть прочь, для чего необходимо 'иметь перед глазами свою тюрьму' [16, с. 45]. Незнание прошлого, его забвение влекут за собой повторение. Цитирование, эклетизм постмодерна связаны с психоаналитической процедурой анамнеза, - говорит Лиотар, - постсовременность есть проработка современностью собстве
Однако попытаемся представить себе такую модель пространственного мышления, которая создавала бы некоммуникативное, творческое бесконечное пространство, словом, являлось бы идеалом плюралистической утверждающей мысли. На наш взгляд, ее истоки можно найти у Делёза и Гваттари: опора на стоицизм привела их к некой новой, по сравнению с постмодерном, стратегии (к слову, поздние античные скептики также обратились к учению стоиков, ранее отвергнутому за догматизм [11, с. 29]).
Метафизика Делёза реабилитирует понятия истины, субъекта, творчества, новизны, преодолевает иронию и скепсис посредством утверждающего юмора. Делёз исходит из того, что творчество, в отличие от созерцания, рефлексии и коммуникации, не порождает универсалий просто в силу уникальности доступных ему истин. Инициатива столкновения с хаосом принадлежит творцу, но прежде, чем вступить с ним в контакт и преодолеть его, приходится освободиться от догм и расхожих мнений, заслоняющих Бытие. Возвращение к хаосу, повторение различия в творческом акте, с точки зрения Делёза, есть истинное содержание вечного возвращения Ницше. Собственно, идея встречи с хаосом близка самостоятельному мышлению в любом проявлении - и временном, и пространственном. Зачем же понадобилось переинтерпретировать в соответствии с этой идеей вечное возвращение? И почему Фуко предпочитал думать, что на эту мысль Ницше указывал как на невыносимую [18, с. 471]?
Для Ницше вечное возвращение - это 'высшая форма утверждения, которая вообще может быть достигнута' [14, с. 386], но - в рамках временного (на этот раз мифологического) мышления. Повторение - единственный способ сохранения, доступный времени, поэтому Ницше отчасти жертвует новизной ('исторической болезнью' мышления). Делёз, как нам кажется, стремился согласовать и то, и другое в рамках вмещающего сохраняющего пространства (можно и сегодня оставаться платоником или кантианцем [8, с. 40]), оставляющего бесконечное поле для появления новых форм. Соответственно, вечное возвращение в традиционной трактовке сделалось излишним. В этом пространстве осуществляется бытие, потому речь идет о со-бытии, а не о со-небытии 'классического' постмодерна [12, с. 58], где мыслящий вместо обретения своего существа посредством про-из-ведения Бытия, возвращает его и себя несбывшемуся хаосу, где человек как 'вот', просвет Бытия оказывается лишь зеркальным светом, т.к. язык, в котором обитает его существо, стремится к 'выражению нетипичному, аграмматичному' как к своему концу [7, с. 127]. 'Существование на безымянном просторе' - непременное условие для того, чтобы оказаться вблизи Бытия, но недостаточное для его осуществления, развертывания до полноты его существа в слове [19, с. 192]. У Делёза же пространство знает не только детерриториализацию - размыкание некой структуры мыслью, скольжение по земле и ее стихиям - но и обратный процесс ретерриториализации, нахождения нового пристанища [8, с. 111].
Известно, что согласно классификации 'Логики смысла', философы антиметафизической направленности относятся к разряду мыслителей поверхности. Но, как нам кажется, здесь присутствуют два персонажа, два самостоятельных мыслителя. Неодинаков вектор мысли, приводящий их к поверхности: первый возвышает и низвергает посредством иронии, он связан с небесами, второй - опускает и извращает посредством юмора, 'работает' с глубиной [18, с. 444]. Первый основывает поверхность мертвых форм, которым остается лишь отсылать друг к другу, составлять причудливые группы и разыгрывать неожиданные сюжеты. Второй стоит на 'живой' поверхности, населенной становящимися организмами, укорененными в глубине, сплетенными самым беспорядочным образом, но при этом самодостаточными. Несмотря на то, что пространство со времен Аристотеля ассоциируется с коммуникацией, здесь мы видим некий 'монадический' плюрализм. Утверждается, что каждый крупный философ предлагает свой оригинальный образ мысли ('план имманенции'), не подозревая и не заботясь о том, с кем он пересечется. Ретроспективно установить взаимное влияние планов, содержащих интуиции о мысли и природе, также затруднительно, т.к. их истоки - в грезах, эзотерическом опыте, опьянении, в бездне бессознательного [8, с. 57]. Именно глубине отведена главная роль в производстве смысла.
Фуко заметил, что ответ на вопрос 'что такое мышление?' подразумевает для Делёза два контекста: 'контекст стоической логики - в той мере, в какой она связана с бестелесным, - и фрейдовский анализ фантазма' [18, с. 455]. ': нам понятно, - пишет Фуко, - повторяемое Делёзом акцентирование рта: Рот, где глубина орального тела отделяется от бестелесного смысла. Через этот раскрытый рот, этот пищеварительный голос протягивают свои расходящиеся серии развитие языка, формация смысла и плоть мысли' [18, с. 455]. На наш взгляд, недостаточно указать, что мыслитель поверхности ведет сражение на два фронта - против глубины и высоты. Ироническое низвержение моделей и реабилитация симулякра не влекут за собой обуздание глубины, напротив приводят к ее разнуздыванию. Постмодернизм как продукт скептической, негативной мысли являет собой скорее забвение воли к власти, чем ее преодоление. Желая насладиться праздником децентрации, свержения моделей, ломки структур, ироническая мысль постмодерна тешит себя иллюзией безосновности симулякра, не рискуя заглядывать в глубины, откуда он произрастает. Юмористическое же извращение есть не что иное, как сублимация, совладание с бездной.
Полагаем, не будет преувеличением сказать, что Делёз стремится освободить философию от боязни перед новизной, не сделав уступок универсализму. В идеале пространственное мышление признает бесконечное многообразие живых истин и только одну форму отрицания - новый творческий акт. Современная мысль должна избавиться как от паранойи мифического вечного возвращения, так и от постмодернистской привязанности к прошлому. В этом случае она обретет утверждающую метафизическую силу, не потеряв плюралистичности иронизма.