От "патриотизма" к национальному самоуничтожению
Впервые пришло мне в голову, что идеи убивают, лет тридцать назад, причем в обстоятельствах, нисколько для трагических размышлений не подходящих. Может быть, кому-то эта мысль покажется тривиальной, меня она, я хорошо это помню, потрясла.
Нет, конечно, прямой наводкой убить человека идеи не могут, не пушки все-таки. Они убивают косвенно - разрушая вековые империи и политические режимы, утвердившийся строй жизни, одним словом, цивилизации. А потом уже очередь доходит и до людей. И тогда безобидные, не начиненные ни взрывчаткой, ни смертоносными микробами, вроде бы бесплотные идеи оказываются вдруг страшнее ураганов, смерчей и землетрясений. Под обломками убитых ими цивилизаций гибнут миллионы.
Потрясла меня, однако, в ту пору вовсе не абстрактная мысль о разрушительной • силе идей, но вполне конкретный случай убийства цивилизации. Я говорю о "патриотической" Русской идее, как было названо впоследствии учение славянофилов о культурном превосходстве России над Европой, о той самой идее, что, столкнув страну в пропасть мировой войны, убила ее.
Но сначала об обстоятельствах, при которых пришла ко мне эта горестная мысль, противоречащая буквально всему, чему учили нас в школах и в университетах - в СССР и на Западе.
1
Где-то осенью 1967 года, когда я был разъездным спецкором "Литературной газеты" и "Комсомолки" и до третьего христианского тысячелетия было еще невообразимо далеко - пережить бы как-нибудь второе! - приключилась со мной необыкновенная история. Сознаюсь, я не придал ей тогда особого значения, хотя эта история и определила всю мою жизнь на десятилетия вперед. На самом деле она показалась мне престранным курьезом, которыми полна была та короткая пора междуцарствия, когда динамический импульс, заданный СССР хрущевским десятилетием реформ, уже агонизировал, но страна еще не решалась поверить, что стоит на пороге беспросветного тупика брежневизма. Короче, фоном моей истории было время, когда возможность пойти по тому, что нынче зовется "китайским путем", была в России упущена безвозвратно.
Но вот сама история. Главный редактор "Литературной газеты" А. Чаковский, с которым я и знаком-то не был, вдруг пригласил меня к себе и предложил написать статью на полосу (!) о В. Соловьеве.
Чтобы представить себе, насколько странным было это предложение, надо знать, конечно, кто был Соловьев и кто Чаковский. И почему, собственно, обратился он с такой неожиданной просьбой именно ко мне.
Соловьев умер в 1900 году, на сорок восьмом году жизни. Был он сыном знаменитого историка и основателем русской школы философии. В 1880-е он пережил мучительную духовную драму, сопоставимую разве что с аналогичной драмой безвестного сборщика налогов Савла, внезапно обратившегося по дороге в Дамаск в пламенного апостола христианства Павла. Бывший славянофил Соловьев не только превратился в западника и жесточайшего критика покинутого им "патриотического" кредо, но и предсказал, что именно от этого кредо Россия и погибнет. Случаев, когда ¦ крупные умы обращались из западников в славянофилов, было в прошлом веке предостаточно. Самые знаменитые примеры, конечно, Ф. Достоевский и К. Леонтьев. Однако никто, кроме Соловьева, не прошел этот путь в обратном направлении.
В истории русской мысли остался он фигурой трагической. Но и монументальной. Если его идеи воссоединения христианских церквей или всемирной теократии не нашли последователей, то предложенное им учение, оставшееся в истории под именем "философии всеединства", вдохновило блестящую плеяду российских мыслителей Серебряного века. Н. Бердяев, С. Булгаков, Е. Трубецкой, С. Франк, Г. Федотов считали его своим учителем.
Он и Л. Толстой - лишь два человека нашлись в тогдашней России, публично восставшие против казни цареубийц в 1881 году. Говорили они одно и то же: насилие порождает насилие. Оба пророчили, что страшную цену заплатит Россия за эту кровавую месть. Леонтьев однажды назвал Соловьева "сатаной", но тут же с необыкновенной откровенностью добавил: "Возражая ему, я все-таки благоговею" [I].
Другое дело Чаковский, Сатаной его вряд ли кто назвал бы, но и благоговения он тоже ни у кого не вызывал. О духовных драмах и говорить нечего. Был он средне-советским писателем и важным литературным бюрократом; одно время даже, кажется, кандидатом в члены ЦК КПСС. Что мог он знать о Соловьеве? Ровно ничего. Кроме того, разумеется, что был тот "типичным представителем реакционной идеалистической философии", славянофилом и националистом. Имея, впрочем, в виду, что никаких антибольшевистских акций Соловьев - по причине преждевременной кончины -не предпринимал, имя его вполне уместно было упомянуть в каком-нибудь заштатном узкоспециализированном издании.
Но посвятить ему полосу в "газете советской интеллигенции" с почти миллионным тиражом - событие, согласитесь, экстраординарное. Так зачем же могла столь экзотическая акция понадобиться партийному прагматику Чаковскому? У меня и по сию пору нет точного ответа на этот вопрос. Хотя некоторые (и весьма даже правдоподобные) догадки, опирающиеся на компетентные редакционные источники, есть. С ними я, однако, повременю. Хотя бы потому, что нужно еще объяснить читателю, почему я такое невероятное предложение принял. И почему оно не показалось мне неисполнимым.
В двух словах: потому, что мне в ту странную пору все казалось возможным. Я только что объехал полстраны, и отчаянная картина жизни крестьянской России потрясла меня. Но удивительнее всего было то, что мне разрешили честно, т.е. практически без какого бы то ни было вмешательства цензуры, рассказать о ней в серии очерков на страницах самых популярных газет с миллионными тиражами, наделавшей когда-то много шума [2-5].
Едва ли можно сомневаться, что кому-то на самом верху жестокая правда о положении колхозного крестьянства была в тот момент почему-то выгодна. И я со своими очерками по какой-то причине пришелся кстати одному из тех бульдогов, что яростно дрались под кремлевским ковром. Во всяком случае В. Сырокомский, тогдашний зам. главного "Литературной газеты", сообщил мне конфиденциально, что опубликованный в июле 1966 года в двух номерах газеты социологический очерк "Тревоги Смоленщины" серьезно заинтересовал кого-то в Политбюро. И будто бы этот кто-то пожелал со мною встретиться, чтобы обсудить проблему, так сказать, персонально. Никакой встречи, впрочем, не было. Но удивительное ощущение, что я могу писать без оглядки на цензуру, кружило мне голову.
Тем более что еще охотнее печатали меня в "Комсомолке", где собралась тогда сильная команда, проталкивавшая так называемую звеньевую реформу в сельском хозяйстве и в особенности замечательный эксперимент И. Худенко. с которым я долгие годы был дружен. Верховодил там В. Чикин (да-да, тот самый нынешний редактор "Советской России", которому тоже в ту пору случалось ходить в подрывниках советской власти). Комсомольская команда, надо полагать, тоже имела своего патрона в Политбюро, для которого страшная картина нереформированной советской деревни стала козырной картой в драке за власть. "Колхозное собрание", например, -мой очерк, опубликованный почти одновременно с "Тревогами Смоленщины", где банкротство "колхозной демократии" описано было так рельефно, что звучало ей смертным приговором, - стал на время своего рода манифестом комсомольской команды.
Как видит читатель, было от чего голове закружиться. И мое тогдашнее впечатление, что я могу все, по-видимому, совпало с впечатлением Чаковского. Ему я тоже, наверное, должен был казаться "восходящей звездой" советской журналистики, за которой стоит кто-то недосягаемо высокий и которой позволено то, что запрещено другим. (Добавлю, что точно такое же впечатление сложилось почему-то, как пришлось мне узнать позже, когда я уже оказался в Америке, и у аналитиков ЦРУ.
Во всяком случае они долго и въедливо допытывались, кто именно стоял за мною в Политбюро в 1960-е годы). Потому-то, я думаю, и возник, в голове у Чаковского план коварного спектакля, где я, согласно редакционным источникам, должен был невольно сыграть главную - предательскую - роль.
Как это ни невероятно, ни о чем таком я не догадывался. И воспринял новое задание с таким же воодушевлением, как если бы мне, например, предложили снова съездить в Казахстан и еще раз рассказать миру, как замечательно идут дела у Худенко - на фоне кромешной тьмы в соседних совхозах-доходягах. И, говоря по совести, новое задание мне показалось даже более интересным.
Я ведь историк по образованию, и мощная, трагическая фигура Соловьева давно меня занимала. Честно рассказать о его судьбе, о его драме и монументальном открытии, о котором, кажется, не писал еще никто ни до меня, ни после (да и моя рукопись давно куда-то задевалась, то ли в спешном и катастрофическом отъезде из России, то ли в бесконечных переездах по Америке), казалось мне очень важным. Это сейчас, когда сочинения Соловьева давно переизданы и доступны каждому, рассказ о его духовной драме никого, наверное, не удивит (впрочем, и в наши дни едва ли посвятит ему полосу популярная газета). Но в 1967 году, после процесса над А. Синявским и Ю. Даниэлем, такая полоса была бы без преувеличения событием беспрецедентным.
А для меня вся разница была лишь в том, что командировка на этот раз оказалась не в забытые богом колхозы Амурской или Пензенской областей, но во вполне комфортабельную Ленинку, где и перечитывал я несколько месяцев подряд тома Соловьева.
2
Я не могу, конечно, воспроизвести здесь то, что тогда написал. И память не та, да и давно уже не пишу я так темпераментно, как в те далекие годы. Все-таки полжизни прошло с тех пор.
Впрочем, в книге "После Ельцина" я о Соловьеве упомянул. Предложенная им формула, которую я называю "лестницей Соловьева", - открытие не менее замечательное, я думаю, чем периодическая таблица Менделеева. А по силе и смелости предвидения даже более поразительное. Вот как выглядит эта формула: "Национальное самосознание - национальное самодовольство - национальное самообожание -национальное самоуничтожение" [6J.
Вчитайтесь и вы увидите: содержится здесь нечто и впрямь неслыханное. А именно, что в России естественный, как дыхание, и высоко положительный патриотизм (национальное самосознание) может оказаться смертельно опасным. Неосмотрительное обращение с ним неизбежно развязывает, утверждал Соловьев, цепную реакцию, при которой человек или общественное движение и сами не замечают происходящих с ними губительных метаморфоз.
Нет, Соловьев нисколько не сомневался в жизненной важности патриотизма, столь же нормального - и необходимого - для народа, как, допустим, любовь к детям или к родителям. Опасность, по его мнению, была лишь в том, что в России граница между национальным самосознанием и второй ступенью это страшной лестницы, "национальным самодовольством" (или, говоря современным языком, умеренным национализмом), не очевидна, аморфна, размыта. И "проскочить" ее легче легкого. Но стоит культурной элите страны и впрямь оказаться на этой коварной второй ступени, как дальнейшее ее скольжение к пропасти становится необратимым. И тогда "национальное самоуничтожение" - гибель цивилизации - оказывается неминуемым. Короче говоря, Соловьев предсказал, что славянофильство убьет Россию.
3
Пришел он к своей роковой формуле, наблюдая деградацию этой националистической утопии 1830-х годов, сумевшей, разлагаясь, заразить "патриотическим" ядом культурную элиту страны на много поколений вперед. Объяснялось это просто.
Декабристам, которые были господствующим идейным движением после Отечественной войны 1812 года и в рядах которых сосредоточилось все думающее, талантливое и блестящее в ее европеизированной культурной элите, не приходила в голову идея какого бы то ни было превосходства России. Для них она просто была неотъемлемой частью Европы. Им, однако, было стыдно за российское крепостничество и самодержавие, за отсталость своей страны по сравнению с остальной Европой. И потому патриотизм их вдохновлялся жестокой национальной самокритикой,
а не провинциальной мечтой о величии, не говоря уже о мессианстве России.
Но в середине 1820-х декабризм был разгромлен. Образовался гигантский идейный вакуум, когда, как вспоминал впоследствии А. Герцен, не только "говорить было страшно", но и "сказать было нечего". Короче, разразилась интеллектуальная катастрофа. Подрастающее поколение русской интеллигенции оказалось в идейной пустыне. Оглушенная и растерянная, зажатая в железных тисках николаевской цензуры, молодежь была неспособна сопротивляться какой бы то ни было идейной фантасмагории. Вот в этот вакуум в конце 1830-х и вторглось славянофильство. Вдохновляли его идеи немецких романтиков. Простую и рациональную декабристскую мысль славянофилы заменили пропагандой культурного превосходства России над Европой, именно тем, что Соловьев назвал впоследствии "национальным самодовольством". Достаточно сказать, что самодержавие, проклятое декабристами, то самое, ради свержения которого согласились они рискнуть не только благополучием, но и жизнью, славянофилы провозгласили "самой свободной формой правления".
4
Порвав с политической традицией декабризма, основоположники славянофильства остались, однако, верны его социальной программе. Они были искренними и страстными противниками угнетения во всех его формах - крепостного права, цензуры и полицейского надзора за мыслью страны - словом, голубой воды либералами. Николаевский режим называли они "деспотизмом" и "полицейским государством" и боролись против него всеми доступными им средствами. Тем не менее их примирение с самодержавием как "национальной" политической формой Русской идеи и червоточинка "национального самодовольства" сделали дальнейшее скольжение славянофильства по лестнице Соловьева неминуемым. Никто не сказал об этом лучше него самого: "Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, - это противоречие погубило славянофильство" [7].
В таких условиях оно не могло в конечном счете не оказаться главным противником декабристской традиции. Роковую роль в деградации славянофильства сыграло то обстоятельство, что "национальное самодовольство" оно распространило не на одну Россию, но и на всю славянскую расу. Не только собственно российская, но и славянская культура, полагали они, выше западной. Даже позднейшие их апологеты не решались отрицать эту странную расистскую черту в славянофильстве. Нет, говорил, например, в попытке оправдать его Н. Бердяев, славянофилы, в отличие от националистов обскурантистского типа, никогда не были ненавистниками Запада. Они всего лишь считали славянскую культуру высшей ступенью по сравнению с западной.
Бердяев даже не заметил, что из этого невинного, на первый взгляд, признания логически вытекало представление о миродержавной роли России как верховного защитника этой высшей культуры, надежды человечества. Именно этим ведь и объяснялось знаменитое изречение Н. Данилевского: "Идея славянства должна быть [для русских] высшей идеей, выше свободы, выше науки, выше просвещения" [8]. Да разве и сам Бердяев не провозгласил в канун войны 1914 года, ничего кроме Страшного суда России не сулившей, что "бьет тот час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества" [9, с. 10].
К сожалению, Бердяев был не единственным западником, который в решающую для страны минуту встал на сторону славянофильской традиции против декабристской. Такую же позицию заняла практически вся московская интеллигенция. Бердяеву принадлежала лишь одна из восьми брошюр, выпущенных по этому случаю издательством И. Сытина в серии "Война и культура". Остальные вышли из-под пера самых блестящих интеллектуалов Серебряного века С. Булгакова, Е. Трубецкого автора двух брошюр), И. Ильина, В. Эрна, С. Дурылина, А. Глинки-Волжского. В. Розанов опубликовал по этому случаю целый сборник восторженных статей "Война 1914 года и русское возрождение". Чем, кроме влияния славянофильской традиции, объясните вы, что самые преданные сыны отечества с таким воодушевлением тащили родину на заклание, под нож, на гибель? И как должен был рассуждать о войне тогдашний средний славянофильствующий интеллигент, если звали его на смерть самые тонкие и авторитетные мыслители России?
Точнее всех, пожалуй, объяснил их тогдашнюю логику замечательный современный знаток славянофильских древностей С. Хоружий: «Кровавый конфликт между ведущими державами Запада означал [для них] явное банкротство его идеалов и ценностей и с большим вероятием мог означать также и начало его конца, глобального и бесповоротного упадка... Напротив, Россия... явно стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль ее в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей. "Ex oriente lux.
Теперь Россия призвана духовно вести европейские народы", - [провозгласил Сергий Булгаков]. Жизнь, таким образом, оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильских учении. Крылатым словом
момента стало название брошюры Эрна "Время славянофильствует"» [10]. Поистине, как говорили древние римляне, тех, кого бог хочет погубить, он вначале лишает разума...
5
Как именно произошла эта потрясающая аберрация, как на протяжении трех поколений превращалось славянофильство из умеренного романтического национализма в то, что по аналогии с крайними радикалами времен Французской революции уместно назвать национализмом "бешеным", как превращалось оно из преемника декабристов в наследника их палачей, подробно рассказано в книге. А сейчас пора нам вернуться к Соловьеву.
Больше всего его удручало, что культурная элита России уже в конце XIX века оказалась не в состоянии освободиться от гипноза славянофильских идей. Даже самые решительные их противники, либералы и западники, жестоко высмеивавшие "славянофильскую мякину", как окрестил ее впоследствии П. Струве, были тем не менее уязвимы для ее аргументов. Деятели Великой реформы поверили в славянофильскую апологию самодержавия. Герцен и народники соблазнились их гимнами крестьянской общине. Серьезные политики и мыслители рассуждали в их терминах о российском мессианстве и об органической связи судеб России и "братьев-славян", даже если те, подобно полякам или чехам, ховатам или словенцам, были католиками и знать этого "братства" не хотели. Короче, русская интеллигенция при всем своем внешнем европеизме оказалась в плену у идей антиевропейских, с точки зрения Соловьева, языческих, антихристианских. Забыла о том, что, по выражению его ученика Г. Федотова, "в отличие от мессианства еврейских пророков, русское мессианство лишено этического содержания. [И потому] способно обернуться и вовсе антихристианским имморализмом" [II].
И вытащить культурную элиту России из этого славянофильского морока оказалось практически невозможно. Впереди, как смертельно боялся Соловьев, зияла бездна. И тем не менее он боролся, сколько хватало сил, с бешеным национализмом, не щадя при этом и национализма умеренного, который, с его точки зрения, был лишь пусковым крючком всего процесса вырождения, лишь трамплином для рокового скольжения к пропасти, остановить которое он не мог. В этом и состояла его драма.
6
Как видит читатель, в своем эссе для Чаковского я даже и не коснулся сложнейших проблем соловьевской "философии всеединства". Они уже и вовсе были неуместны в газетной статье. И потому сосредоточился я лишь на общедоступной стороне дела, тем более что драма здесь бросалась в глаза. Упомянул, конечно, и о недостатках его формулы, которые были, как я тогда думал, лишь продолжением ее достоинств.
Начну с того, что, описывая драму патриотизма в России, Соловьев так никогда и не объяснил, почему начинается его роковая трансформация в национализм, как именно заражается им образованное общество. В этом смысле оставил он нам в наследство загадку. Конечно, найдись у него ученики, которых интересовала бы не только философия всеединства, но и духовная драма учителя, они, надо полагать. отыскали бы ключ к этой загадке, расшифровали бы то, что осталось в ней темным. Но не нашлось таких учеников - ни в России, ни на Западе (кроме, конечно, Федотова, которого так и не услышали из его эмигрантского далека в России, не услышали и на Западе). Тем более странно, что скольжение по лестнице Соловьева продемонстрировали миру - много лет спустя после его смерти - Тевтонская и Синтоистская идеи (аналоги Русской идеи в Германии и Японии). Они ведь тоже привели свои страны к национальному самоуничтожению. Иначе говоря, описанная Соловьевым драма патриотизма в стране, пораженной тем, что я называю "имперской болезнью", имела на самом деле смысл универсальный.
Конечно, "национальное самоуничтожение" не следует понимать буквально. И у России, и у Германии, и у Японии была еще, так сказать, жизнь после смерти. Но цена, уплаченная за национальное выздоровление, оказалась, как и предвидел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожающей.
И подумать только, что предсказал это все человек за десятилетия до Первой, не говоря уже о Второй, мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное потомство...
7
Такой вот примерно текст и принес я зимой 1967 года в "Литературную газету". Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. И никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери "Литературной газеты" стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском романе А. Солженицына "Раковый корпус". Замысел Чаковского состоял в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я не читал), уличил Солженицына в невежестве, показав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо скомпрометировал его в глазах либеральной интеллигенции как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.
Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. О его духовной драме не подозревал. Интриговал вслепую. Но, даже сознавая непристойность интриги, от которой тошнило даже его подчиненных, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в горячке тех дней, между командировками на Кубань и в Киргизию, другая возможность так близко прикоснуться к делам и заботам одного из титанов русской мысли? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев. Научиться у него, как это делается.
Сейчас, три десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только подходу к жизни. И не только необходимому масштабу размышлений о ней, благодаря которому все, чем я до тех пор занимался, встало вдруг на свое место, обрело контекст и перспективу. Нет, судя по тому, что всю последующую жизнь я строго, не отклоняясь следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой страх, что при определенных обстоятельствах даже самый нормальный патриотизм вызывает в России цепную националистическую реакцию. И что умеренный национализм обязательно раньше или позже превращается в бешеный, чреватый в ядерном веке буквальным уничтожением страны, небытием. Что может быть страшнее этого?
8
Этот страх Соловьева преследовал меня всю жизнь. Я написал о грозном феномене русского патриотизма/национализма много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И ни разу за все время не усомнился в аргументах учителя. Хотя говорил о слабостях аргументации Соловьева еще в той, несостоявшейся полосе для "ЛГ". И все-таки принял ее без сомнения...
Но вот пришел час - и я усомнился.
Не знаю, почему это произошло именно сейчас. Может быть, потому, что -вопреки всякой логике - я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то понимаю - я ведь ученик Соловьева, что крушение это на самом деле величайшее благо, которое только могла подарить России история после четырех столетий блуждания по имперской пустыне. В каком-то интервью после своей отставки с поста А. Лебедь сказал: "А чем в конце концов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время" [12]. И он, значит, это понимает. И у него ум с сердцем не в ладу (вспомните название его книги "За державу обидно").
Но именно в момент мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозрительность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.
9
Между тем Соловьев, как мы знаем, так никогда и не определил точно ту грань, за которой появляется националистическое наваждение, ведущее к бездне. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозрительности ко всякому
патриотизму. А это ведь не только неверно по существу, это - грех. Чем в самом деле отличается человек, отрекшийся от родины, от того, кто отрекся от собственных родителей? Неверна, стало быть, здесь аргументация учителя, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты
патриотического чувства от жупела национализма. И, следовательно, от формулы Соловьева.
А ведь у нас сколько угодно и других свидетельств ее неточности. Не объяснил, например, Соловьев, почему именно в России грозит патриотизму предсказанная им деградация. Ведь мы вправе спросить, что конкретно в ее политической истории спровоцировало это вырождение и сделало его неизбежным? Что происходит с патриотизмом в сопоставимых с Россией великих державах, во Франции, допустим, или и в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне мирового опыта национализма?
И наконец, нельзя же пройти мимо того, что все альтернативы вырождающемуся национализму, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими -и воссоединение христианских церквей, и всемирная теократия, и даже философия всеединства. Не смогли они остановить скольжение страны в пропасть. И ничего в результате не изменило его открытие в ходе истории - ни российской, ни мировой.
Это, конечно, делает его судьбу еще более, трагичной, но ясности в главном, волновавшем его как политического мыслителя вопросе тоже ведь не прибавляет. Вот этот вопрос: а существует ли вообще в России (и в сопоставимых с нею великих державах) жизнеспособная альтернатива бешеному национализму? Или обречены они нести его в себе как вечное проклятие? Короче, если это действительно болезнь, излечима ли она? И если да, то как?
10
Ничего этого не найдет читатель в книгах Соловьева. И, боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не его так жестоко критикую, а себя. В конце концов ему не пришлось увидеть последнюю трагическую победу славянофильства над декабризмом, победу, которая окончательно трансформировала предреволюционных российских либералов в славянофильствующую интеллигенцию
и тем самым убила Россию.
Конечно, он предсказал эту цивилизационную катастрофу. И, конечно, был уверен, что придет она как результат националистического наваждения. Фатально ослабив и деморализовав страну, выродившийся патриотизм и сделает ее, думал учитель, легкой добычей первого же захватчика. Только конкретный механизм этого национального самоуничтожения представлял он себе иначе: как китайское нашествие, как новую волну "панмонголизма". Тут художественное прозрение Достоевского, связавшего наступающую катастрофу с нашествием русских
"бесов", было ближе к истине.
В главном, однако, прав оказался Соловьев, а не Достоевский. "Бесы"-то пришли на готовое. Самим по себе никогда бы им с Россией не совладать. Расчистили "бесам" дорогу, построили для своей страны эшафот "патриоты", втянув ее в бессмысленную мировую бойню, обескровив ее и положив, таким образом, обессиленную к ногам палачей.
Действительная проблема была, однако, в другом. Интернационализм победивших бесов на поверку оказался столь же негодным лекарством от имперской болезни, на протяжении четырех столетий мучившей Россию, как и предложенные Соловьевым экуменизм и философия всеединства. Разве что обошелся стране этот обманный бесовский интернационализм несоизмеримо дороже, поразив ее дух ужасами гражданской войны и террора и - что бесконечно важнее - на три поколения сбив ее со столбовой дороги мирового развития.
Вот тут-то и подходим мы к главному вопросу этой книги. Чем важно для нас прозрение Соловьева сегодня, столетие спустя после его смерти? Ведь живем мы, по-видимому, в совершенно ином мире, ничуть не похожем на тот, в котором воевал он с вырождающимся славянофильством, когда, как мы помним, само "время славянофильствовало". Я имею в виду, конечно, не только ракеты и компьютеры, которые во времена Соловьева и представить себе было немыслимо. Говорю я о куда более важном для нас. Россия больше не империя, а федеративная республика. Каждый может в ней теперь писать, что хочет, ездить по миру, куда ему вздумается, одним словом, свободно дышать.
Так что же, значит, пройдя через гибельную трясину имперского национализма и бесовства, усеяв ее болотные проселки костями стольких обездоленных поколений, вернулась Россия окончательно на ту самую цивилизационную стезю, что прочили ей еще декабристы? Значит, не противопоставит уже она себя Европе и миру, и восторжествовала в ней наконец бесповоротно декабристская традиция? .Но почему в таком случае, даже в момент, когда я пишу эти строки, я этому не верю? И мало кто из моих соотечественников верит?
И почему героями ее культурной элиты опять оказались проповедники Русской идеи, а не "декабристы", жизни свои положившие за то, чтобы Россия из империи превратилась в федерацию? Почему та самая Русская идея, однажды уже убившая Россию, по-прежнему, как и при жизни Соловьева, возвышается над памятью о них? И опять, пренебрегая страшным предостережением моего учителя, патриотизм на глазах перерастает в то самое национальное самодовольство, из трясины которого обессилевшей стране не вырваться.
Прислушайтесь к голосам профессиональных "патриотов", и у вас не останется сомнений, что, вопреки всему неизбывно горестному историческому опыту, опять "славянофильствует время". Вот вам А. Подберезкин, серый кардинал Народно-патриотического союза: "Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов" [13]. Вот руководитель КПРФ Г. Зюганов, формулирующий исторический выбор России: "Либо мы сумеем... восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, или нас ждет колониальная будущность" [14]. Вот главный теоретик нового бесовства А. Дугин: "Россия немыслима без империи" [15J. А вот главный практик этого бесовства А. Баркашов: "В мире останется только одно самое могучее во всех отношениях государство - это будет наше государство... Впереди эра России - и она уже началась!" [16]. Отличаются они от "патриотов" прошлого века? Отличаются. Тем нужны были Сербия, Константинополь и Галиция, а этим Сербия, Севастополь и Казахстан.
Ничего не мог знать Соловьев об этом возрождении демонов "
до наших дней.
11
Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне подобная задача. Но ведь требует этого не только долг по отношению к учителю, которому я стольким обязан. Как и в его время, стоит Россия на пороге решающего в ее истории перелома. Как и прежде, озабочена большая часть ее либеральной публики вовсе не той монументальной проблематикой, о которой он размышлял. Сейчас занимают ее борьба нефтяных кланов, титанический передел собственности и естественно сопровождающий его взрыв коррупции и преступности, министерская чехарда, одним словом, "реальные процессы". Но ведь и тогда было вокруг чего суетиться прессе, волноваться политикам, ахать и охать публике. Такие же "реальные процессы" бурлили и тогда. Было, например, отчаянное разочарование результатами нелепой русско-турецкой войны 1877 года в которую опять-таки втравило страну славянофильство. Или моровой голод 1891 года и Ходынка, и "бессмысленные мечтания" либералов, сходу отвергнутые молодым императором, и та же баснословная коррупция, и та же министерская чехарда. Все было. Только о зловещей драме русского патриотизма/национализма, которой суждено было закончиться убийством России, размышлял тогда один Соловьев.
Опаснее всего, однако, что, как и в его время, культурная элита страны раскололась сегодня надвое. Покуда одна ее часть с головой ушла в суетные и преходящие "реальные процессы", другая постепенно дезертирует в "патриотический" стан. И не странно уже видеть бывших лябералов Г. Трофименко и А. Нагорного, серьезно обсуждающих с "конспирологом" Дугиным в газете "Завтра" американскую агрессию против России. Или слышать бывшего либерального философа А. Гулыгу, всерьез убеждающего публику, что "национально-патриотическая диктатура" предпочтительней демократии. Или наблюдать В. Межуева и Б. Ерасова, серьезных ученых и тоже бывших либералов, провозглашающими, что Россия не страна, а Идея. Да ведь их не перечесть, этих либеральных перебежчиков. Почитайте на досуге хоть НГ-сценарии, приложение к "Независимой газете", и у вас не останется сомнений, что, как и тогда, время и впрямь "славянофильствует".
Нет, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь пойти дальше него - и себя прежнего.
12
Помимо всего прочего, возьму на себя смелость заранее уверить читателя, что предстоящее нам путешествие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы потому, что полна она гигантских загадок - интеллектуальных, психологических, не говоря уже об актуально-политических. На самом деле от того, сумеем ли мы вовремя разгадать их. вполне может зависеть само существование России как великой державы. Между тем нет у нас сегодня не только разгадок. Самые даже вопросы, на которые попытаемся мы здесь ответить, и поставлены-то по сию пору не были. Кто и когда, например, спросил себя, почему четырежды на протяжении двух столетий значительную часть российской культурной элиты охватывало вдруг непреодолимое националистическое наваждение, силу которого почувствовал на себе Соловьев? И принималась она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его "декадентский" Запад. И что истина открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к Русской идее?
И почему, даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи. Оттоманская и Австро-Венгерская, умудрилась она снова бросить вызов истории, продолжая свое одинокое путешествие в средневековом пространстве. по-прежнему уверенная, что "не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов"? Почему, короче говоря, затянулась в ней имперская агония на два столетия, если уже в 1820-е декабристы были совершенно уверены, что империя обречена? Если П. Чаадаеву десятилетие спустя очевидно было, что "присоединение к человечеству" для России неизбежно?
Или вот еще вопрос, тоже никем никогда не поставленный. Все знают о культе простого народа, зачаровавшем поколения российской интеллигенции, начиная от славянофилов, свято веровавших, что "вся мысль страны сосредоточена в простом народе" и что именно крестьянскому "миру" принадлежит будущее. От них унаследовали эту веру социалисты-западники, за ними народники и марксисты, всей учености которых хватило лишь на то, чтобы на месте славянофильского кумира, крестьянства, воздвигнуть кумир индустриального "простого народа", пролетариата.
Всем известно, что блюстители этого культа обратились против интеллектуальной элиты страны. Но кто спрашивает, откуда именно в России такая воинствующая средневековая провинциальность, породившая тысячу мифов, призванных оправдать свирепый антиинтеллектуализм? Причем не только оправдать, но и воспеть его как знак первородства, подобный, по выражению М. Бакунина, "свежим весенним сокам", которые предстоит России "перелить в жилы окоченевший европейской жизни"? Откуда он, объясните мне, у одного из самых интеллектуально одаренных народов? И как связан он с "национальным самообожанием", о котором говорил Соловьев?
Уж настолько ясным и беспощадным умом обладал Достоевский, но и для него сила националистического наваждения оказалась необоримой. И видим мы его вдруг в плену идей, вполне вроде бы безумных. Вот они в изложении Шатова из "Бесов": "Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в нем одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал... Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенной ролью в человечестве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ. Но истина одна, а, стало быть, только единый из народов может иметь Бога истинного... Единый народ-богоносец - это русский народ" [17, т. 10, с. 199, 200].
И не просто ведь перед нами монолог персонажа. В "Дневнике писателя" Достоевский возвращается к этой идее, формулируя ее - теперь уже от собственного имени -точно таким же образом и защищая ее правильность, ее истинность [17, т. 25, с. 17].
Так не ярчайший ли перед нами пример "национального самообожания", описанный Соловьевым как предпоследняя, третья ступень вырождения патриотизма? Что должно было происходить в голове у человека, во всех остальных отношениях замечательно тонкого и глубокого, чтобы он мог искренне в такое поверить? Не заметить даже, что проповедь его- вернейший путь к конфронтации с миром и, стало быть, залог национальной трагедии?
13
Но разве об одном Достоевском речь? Ведь говорю я о своего рода коллективном помешательстве, охватывавшем вдруг целые интеллектуальные течения и общественные движения. Причем эта страшная волна накрывала их с головою и в моменты упадка империи, и в минуты величайших, казалось бы, ее триумфов. Вспомним, как декламировал в одну из таких минут знаменитый историк М. Погодин: "Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если мы только захотим решить ее?" [18]. Откуда эти средневековые наваждения?
Не странно ли, что никому до сих пор не приходило в голову даже поставить такой вопрос, не говоря уже о том, чтоб на него ответить? Более того, и сейчас не приходит, хотя налицо, казалось бы, все признаки того, что созревает страна для нового "патриотического" приступа, который на этот раз может привести к окончательному самоуничтожению. Ведь не в том только дело, что и сегодня массовое общественное движение, которое мы по старой памяти продолжаем называть коммунистическим и которое в действительности воплощает то же "национальное самообожание", что поразило в свое время славянофилов и Достоевского, опять планирует "обвал Запада" и новое продвижение России к вершинам сверхдержавности. Действительная опасность в другом.
14
Я не говорю уже, что три из пяти возможных кандидатов в преемники Б. Ельцина -Ю. Лужков, Г. Зюганов и А. Лебедь - выступают за передачу Севастополя России, т.е. за открытую конфронтацию с Украиной; четвертый, В. Черномырдин, заявляет публично: "Россия - не страна, а континент" (другими словами, сам того не замечая, начинает изъясняться на "патриотическом" канцелярите), а пятый, Б. Немцов, на глазах у изумленной публики приглашает в качестве политического советника печально известного "патриота" В. Аксючица. Говорю я о куда более поразительном факте.
Рассуждения об "идеологическом вакууме", нуждающемся в заполнении, давно уже стали стандартным припевом на любой тусовке московских интеллектуалов. Важно, однако, что под "заполнением вакуума" имеется в виду вовсе не свободное соревнование исторически сложившихся идеологий, либеральной, консервативной и социал-демократической, как происходит во всех современных странах, но непременно некая всеобъемлющая моноидея (одни лукаво называют ее Национальной, другие откровенно Русской), т.е. нечто вполне средневековое, вроде северокорейского "Чучхе".
И добро бы занимались этим одни проповедники "Русского пути", как Зюганов или Подберезкин. Но ведь даже либеральнейшие из либералов - и те туда же. Два примера. Тот же Гулыга, замечательный знаток немецкой классической философии (я сам когда-то напечатал в "Новом мире" похвальную рецензию на его книгу о Гегеле). О чем пишет он сегодня? Конечно, о Русской идее (естественно, попадает при этом и мне как "тенденциозному ее интерпретатору"). Пишет очень искренне и как всегда устрашающе эрудированно, но совершенно не понимая, что к чему, даже не задаваясь вопросом, отчего такие разные и уважаемые люди, как А. Валицкий или Д. Драгунский, могли отзываться о его предмете таким образом: "Когда говорят о Русской идее, у меня по коже пробегает легкий мороз. Потому что на самом деле это просто идея российской империи, не более того и не менее" [19]. Отвергает их всех Гулыга как "тенденциозных интерпретаторов" - и баста.
Против них выдвигает он Достоевского, который писал, что "Русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые... развивает Европа в отдельных своих национальностях" [17, т. 18, с. 37]. И, более того, "Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы" [17, т. 13, с. 377]. Или, как добавляет Гулыга, "все ответственны за всех" [20]. Говорил это Достоевский? Конечно. Но и другое ведь он говорил. Например, что "Константинополь должен быть наш,
завоеван нами,
русскими, у турок и остаться нашим навеки" [17, т. 26, с. 83]. Да еще и яростно спорил с Н. Данилевским, который тоже, разумеется, был убежден, что завоевание Константинополя - наша судьба, но считал все-таки необходимым поделить его после захвата с другими славянами. Очень рассердился тогда Достоевский: "Какое может быть сравнение между нами и славянами?.. Как может Россия участвовать во владении Константинополем на равных основаниях со славянами, если Россия им не равна во всех отношениях - и каждому народу порознь и всем им вместе взятым?" [17, т. 26. с. 83].
Все, конечно, "ответственны за всех", и про Россию, которая "живет для одной лишь Европы", тоже красиво сказано. Но наше (т.е., собственно, даже не наше, чужое, то, что нам еще предстоит захватить) не трожь! И не только с Европой, но и с братьями, славянами не поделимся. Да тот ли, помилуйте, перед нами Достоевский, которого представил нам Гулыга как певца и пророка "всечеловечества"? Да, конечно •хр
И знал это о нем еще Бердяев: "Тот же Достоевский, который проповедовал всечеловека и призывал к вселенскому духу, проповедовал и самый изуверский национализм, травил поляков и евреев, отрицал за Западом всякие права быть христианским миром" [9, с. 16].
Но если так, чем же была в прошлом веке Русская идея? Абстрактной слащавой риторикой о "всечеловечестве", как пытается внушить читателям Гулыга? Или конкретной и жесткой имперской политикой, которой, между прочим, предстояло сдать Россию "бесам"?
Очевидно, что для либерала-перебежчика Гулыги, ставящего на одну доску как "творцов Русской идеи" проповедника "национально-патриотической диктатуры" И. Ильина и В. Соловьева, при том что для последнего понятие национальной идеи имело смысл чисто религиозный ("идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности" [7, т. 1, с. 220]), риторика важнее политики. Но определяет-то судьбы страны политика. И именно поэтому, несмотря на все красивые абстракции. Русская идея по-прежнему способна убить Россию. И, следовательно, выбирать нужно между Ильиным и Соловьевым, а не смешивать в одну кучу яростного националиста и человека, видевшего в национализме гибель отечества.
Еще хуже, однако, что и не переметнувшиеся в "патриотический" лагерь либералы стараются как-то адаптироваться к веянием времени и тоже взять на вооружение ту же Русскую идею. Об этом второй пример.
15
Доклад № 31 Российского научного фонда толкует об интеллектуальном потенциале страны и способах его реализации. Но озаглавлен он "Русская идея: демократическое развитие России" [21]. Помилуйте, по пути демократии идут уже 117 стран мира. Что же в нем специфически русского? И ведь умные же писали это люди, а вот даже самые простые, на поверхности лежащие вопросы в голову им почему-то не пришли.
Чем, спрашивается, отличаются они от "патриотов", которые объявляют главным принципом Русской идеи, скажем, коллективизм, даже не подозревая, что глашатаи так называемой Азиатской идеи в Куала Лумпуре или в Сингапуре давно уже провозгласили его своей
монополией. Ведь до последнего времени азиатские "патриоты" объясняли свой стремительный экономический успех именно коллективизмом, который отличает, по их мнению, Азию от индивидуалистической белой Европы, включающей, естественно, и Россию. (Поразительно и другое "патриотическое" совпадение. При первых же признаках экономической катастрофы, постигшей Азию в 1997 году, ведущий идеолог "азиофильства" премьер-министр Малайзии М. Мохамед тотчас обвинил в ней тех самых злодеев, которых винят в экономических невзгодах России Зюганов или Баркашов - евреев.) То же самое происходит, впрочем, и с другим отличительным свойством, приписываемым "патриотами" Русской идее, - с духовностью. И тут ведь они опоздали. На самом деле идеологи воинствующего индуизма давно уже убеждают мир, что как раз в духовности всегда и состояла Индийская идея, принципиально отличающая их как от мусульман, так и от христиан (опять-таки, разумеется, включая православных россиян).
Короче говоря, в провинциальном своем самодовольстве "патриоты" даже и не заметили: решительно все, что пытаются приписать они Русской идее, давно уже присвоено националистами других стран. И тем не менее в России дело дошло до того, что президент страны обязал своих аппаратчиков к такому-то сроку положить ему на стол Национальную идею. Родимые мои, и десятилетия не прошло, как вырвалась страна из удушающих объятий государственной моноидеи, а вы опять, словно загипнотизированные, тянетесь к еще одной. Ведь очевидно же, что как национальную идею ни назови - "идеологией патриотизма" (Зюганов) или "демократического развития" (авторы доклада № 31), ничем, кроме государственной монополии, стать она не может. И уже поэтому никак не вяжется с реальностью современного государства.
16
Совсем не удивительно, однако, что на таком фоне пророчества А. Панарина, либерального профессора, заведующего кафедрой политологам Московского университета, звучат вполне естественно. Говорит он по сути то же, что Достбевский, пусть и не так ярко: "Любая партия в России рано или поздно обнаруживает - для того, чтобы сохранить власть, ей необходима государственная и даже мессианская идея с провозглашением мирового величия и призвания России" [22, с. 137]. И предсказывает поэтому:
"Главный парадокс нашей новейшей политической истории в том, что основателям нынешнего режима для сохранения власти предстоит уже завтра занять позиции, прямо противоположные тем, с которых они начинали свою реформаторскую деятельность. Либералы, адепты теории "государство-минимум", они превратятся в законченных этатистов. Критики империи, они станут централистами-державниками, наследниками традиции Ивана IV" [22, с. 38]. Понимаете, о чем речь? Ельцину предстоит обратиться в Зюганова. Неминуемо.
Короче, синдром мессианства и сверхдержавности вечен в России, нормален в ней, естествен, она всегда будет больна имперской болезнью - вот о чем говорит Панарин, полагая, вероятно, что таким образом устраняет загадку, о которой я веду речь. Так, мол, устроена российская политическая культура, такова ее традиция. О чем тут рассуждать? Но ведь по сути он делает решение нашей загадки еще более насущным. Ибо вопросы, вправду ли
именно так устроена наша политическая культура или почему
устроена она так, а не иначе, остаются. И от того, что они даже не поставлены, загадка становится еще "загадочнее".
Между тем вопрос о природе русской политической культуры, который, сам того не заметив, поставил Панарин, и впрямь захватывающе интересен. В начале своего государственного существования, в ее досамодержавное, докре постническое, доимпер-ское столетие (я посвятил ему целую книгу) политическая культура России начисто лишена была мессианских идей, не говоря уже о "провозглашении мирового величия" [23]. Тогда на протяжении четырех поколений вся международная стратегия России строилась как раз на противопоставлении ее этнической однородности соседним полиэтническим империям. Вся эта имперская помпа с "мировым величием" начинается с Ивана Грозного. И была она тогда совершенно новым (и чуждым) элементом в составе русской политической культуры.
Она прижилась в России, это правда. Но реформаторы, А. Курбский, например, в XVI или М. Салтыков в XVII, или Д. Голицын в XVIII веке, никогда легитимной ее не признавали. Декабристское поколение русской культурной элиты вообще отвергло ее с порога. Так на каком же основании Панарин считает, что именно к ней весь смысл русской политической культуры и сводится? Почему, собственно, руководители постимперской России должны обязательно стать наследниками традиции Ивана Грозного, а не, допустим, доимперской традиции Ивана III или антиимперской традиции декабристов? Ведь это же все равно, что сказать, будто руководители сегодняшней федеративной Германии непременно станут "централистами-державниками" и наследниками традиции Отгона Великого.
В сегодняшней России такое может случиться, не спорю. Но только если ее культурная элита окажется столь же беспомощной перед лицом "патриотической" атаки, как Панарин, Гулыга или авторы доклада № 31. Декабристское поколение сумело противопоставить имперской болезни идею новой неимперской России, поколение Серебряного века не сумело. Каков будет выбор нынешнего?
17
Это, конечно, всего лишь малая доля тех загадок, что предстоит нам с читателем разгадывать на страницах этой книги. Разумеется, здесь я могу упомянуть лишь некоторые из них. Ну вот еще одна: загадка А. Солженицына.
В 1974 году он только что вырвался из коммунистической клетки, и Америка великодушно приняла его, приветствуя как героя. Чем же ответил он на этот прием? Беспощадным обличением бесхребетного либерального декадентства Запада. Уверенностью, что уже из-за своего, так сказать, западничества американские интеллектуалы чужды истине и не способны понять, как "каждую минуту, что мы живем, не менее одной страны (иногда сразу две-три) угрызаются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекращается никогда, уже 40 лет... Всякую минуту, что мы живем, где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тоталитаризма... Коммунисты везде уже на подходе - и в Западной Европе, и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро всё увидят не по телевизору и тогда поймут на себе - но уже в проглоченном состоянии" [24].
Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если Солженицын прав, что каждая из них была уже "угрызена" и даже "внове перемолота зубами" коммунистов по крайней мере 133 333 раза. Удивительна здесь, однако, не эта смехотворная риторическая арифметика. Удивительна бесшабашность его обвинений. Откуда, в самом деле, эта уверенность, что истина одна и она именно у него в кармане? Откуда этот пророческий пыл у выходца из средневековой державы? Не от того ли "национального самообожания", которое так страшно подвело Достоевского? Во мгновение ока растранжирил Солженицын громадный героический капитал, с которым прибыл в Америку. Местные интеллектуалы тотчас же перестали принимать его всерьез. Так оскандалился. Загадка?
18
Все это, однако, лишь загадки частные, можно сказать, производные от одной решающей, монументальной и страшной загадки, о которой говорил в 1884 году Соловьев. Загадки самоуничтожения России.
Как, действительно, могло случиться, что культурная элита великой страны единодушно и даже с энтузиазмом столкнула ее в пропасть? Что собственными руками губила она на протяжении целого столетия все, что любила и ценила в этой жизни, включая родину и самое себя, и своих детей?
Обычно когда историки (или политики) рассуждают о внезапной гибели четырехсотлетней российской монархии, то в зависимости от личных или партийных пристрастий приписывают ее либо ошибкам императорского правительства, либо козням большевиков. В тени при этом остается роль культурной элиты России, ее образованного сообщества, того самого, что создавало не только идейную атмосферу, но и политическое давление, непреодолимое даже для царей.-Александр II не хотел турецкой войны 1877 года, но не смог устоять перед мощным славянофильским нажимом общества. Точно так же, как Николай П,
капитулировавший перед ошеломляющим и единодушным напором славянофильствующей интеллигенции в канун Первой мировой войны.
Так что ошибки императорского правительства не с неба, как видим, упали. Они коренились в самоубийственных настроениях культурной элиты, в идеях, ее одушевлявших, в атмосфере, которую она создала. А уж о большевистских интригах и говорить нечего. Просто не способны были маргиналы-большевики втянуть Россию в пагубную для нее войну, не предвидели ее и на нее не рассчитывали. А не увязни в ней Россия, не было бы у них ни малейшего шанса подняться на поверхность политической жизни, не говоря уже о том, чтобы претендовать на власть.
Другими словами, что-то явно не в порядке с конвенциональными объяснениями исторической катастрофы России в 1917 году. Ничего они на самом деле не объясняют. И покуда не обратимся мы к тому, о чем говорил Соловьев, т.е. к генезису идей, обусловивших именно те настроения образованного общества, которым суждено было убить Россию, нет у нас никакой надежды даже просто представить себе действительные причины этой цивилизационной катастрофы. Вот почему именно происхождению и развитию этих идей посвящен первый том моей книги.
Из него читатель узнает лишь первую часть одного из возможных решений главной загадки русской истории двух последних столетий: как убивали Россию. Вторая часть, связанная с эмигрантским и постсоветским инобытием старой России, часть, которую уместно скорее назвать "Как убивают Россию", - предмет второго тома. Посвящен он главным образом неожиданному возрождению той самой старой драмы имперского патриотизма/национализма, о смертельности которой предупреждали еще Соловьев и Федотов.
Тому, иначе говоря, поразительному феномену, что, в отличие, допустим, от Франции после наполеоновской катастрофы или Германии после гитлеровского катаклизма, российское образованное общество, похоже, ничему нс научилось на страшном опыте самоуничтожения старой России. Что по-прежнему корчится оно в судорогах все той же имперской болезни. По-прежнему не готово сделать то, на что оказались способны после наполеоновского и гитлеровского опыта Франция и Германия: признать себя частью Европы. По-прежнему, наконец, уверено, что Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других народов и цивилизаций. То есть добивает
Россию.
19
Другое дело, что главный герой первого тома - славянофильство,
ставшее, по словам Соловьева, "первой систематической формой нашего национализма", отошло теперь на задний план, сменившись евразийством.
Принято считать и в российской, и в западной литературе, что евразийство - всего лишь славянофильство XX
века, что разница между ними пренебрежимо мала. В действительности она огромна. Ибо евразийство на самом деле - саморазоблачение
славянофильства и в этом смысле его отрицание.
Не утратившее еще корневых связей с идеями декабризма, славянофильство начиналось как проповедь всеобщего спасения. "Спасать надо не человека, а человечество",- говорил один из его отцов-основателей А. Хомяков. Постулировалось, конечно, что спасение придет из России и что возможно оно лишь благодаря уникальным качествам русского духа, но при всем том Европа была для провозвестников славянофильства "второй родиной". Евразийство же начиналось с проповеди ненависти к Европе как исконному врагу России. И ни о каком спасении человечества речи в нем не было. И самого человечества в том смысле, в каком понимали это славянофилы, т.е. как семьи народов, не было тоже. Были ощетинившиеся друг против друга "цивилизации", готовые разорвать противника на части.
Славянофильство было ориентировано на прошлое. Его идеалом была патриархальная допетровская Русь. В политике стояло оно за архаическое самодержавие, в социальной сфере - за столь же архаическую крестьянскую общину, в культурной -за раннюю версию "социалистического реализма", во внешней политике, насколько оно вообще ею интересовалось, - за мир. Евразийство обращено в будущее, его идеал-всемирная "идеократия", т.е. диктатура моноидеи. Его страсть-футуризм, его душа - геополитика. А "кто говорит геополитика, тот говорит война" - провозглашает один из апологетов современного евразийства А. Дугин [25].
Славянофильство, как мы знаем, боготворило "простой народ", в котором пребывала для него "вся мысль страны". Оно презирало "публику", не доверяло элите. Евразийство вызывающе элитарно, оно проповедует "Государство Правды", управляемое "избранными". С самого своего начала, с 1920-х, когда возникло оно среди переживших шок русской катастрофы изганников, вдохновляла его странная амальгама идей, заимствованных из ленинского большевизма и муссолиниевского фашизма (к концу столетия усвоило оно еще более парадоксальную смесь сталинизма с нацизмом.
Наконец, для славянофильства было аксиомой, что "мир спасется любовью". О "всемирной отзывчивости русской души" говорил Достоевский, о том, что "Бог есть любовь". В основе евразийства-ненависть: к Западу, к демократии, к свободе, даже к "простому народу". Это ли не отрицание славянофильства?
На самом деле, конечно, соотношение между ними еще более сложно. Как всякий "национальный эгоизм", славянофильство, по словам Соловьева, вырождалось.
Уже во втором его поколении увидит читатель таких персонажей, как Данилевский и Леон-тьев, которых по праву можно назвать буревестниками евразийства. И не случайно, разумеется, в апологетической книге Гулыги "Русская идея и ее творцы", где содержится 13 биографий главных, по его мнению, создателей националистического кредо России, оказались даже С. Франк и Б. Вышеславцев, но нет титанов, нет ни Данилевского, ни Леонтьева, а идеи Достоевского тщательно, как мы видели, профильтрованы: никакой политики, одна риторика.
Секрет тут, очевидно, заключался в том, что славянофильство было националистической утопией прошлого века. Первоначально ударение здесь ставилось на утопии. Но по мере приближения XX
столетия постепенно спадали с него элегантные утопические одежды, обнажая жестокое и беспощадное имперско-националистическое ядро. Короче, как во всякой утопии, заложено было в славянофильстве семя саморазрушения, дегенерации. Точно так же, как конечным продуктом дегенерации марксистской утопии оказался сталинизм, результатом вырождения
славянофильства стало евразийство. И точно так же, как сталинизм был на самом деле жесточайшим отрицанием марксистской утопии, евразийство оказалось отрицанием славянофильской.
Вот почему основное содержание второго тома будет уже не столько историческим, сколько политическим. И главный вопрос, который будет в нем поставлен: удастся ли евразийцам совершить то, что так трагически удалось в свое время славянофилам, т.е. послужить инструментом убийства России? Но это уже другая история. У нее иные черты и иные герои.
20
Четырежды на протяжении последних двух столетий история предоставляла России возможность подняться с одра имперской болезни. В первый раз в 1825 году, когда декабристы пытались сделать это силой; во второй-между 1855-м и 1863 годами, в эпоху Великой реформы, когда ничто не мешало это сделать по-доброму; в третий -в 1917 году, в разгар мировой войны, и в четвертый- в 1991-м. Три шанса из четырех по разным причинам были безнадежно, бездарно загублены. Евразийская судорога "национального самообожания", если удастся ей снова поразить культурную элиту России после 2000 года, может загубить и последний.
Не случайно начал я эту статью со встречи лицом к лицу с монументальной и трагической фигурой Соловьева. В момент, когда страна снова накренилась над пропастью, пробил, я думаю, час для российской интеллигенции посмотреть на судьбы страны и мира глазами великих предшественников, мыслителей масштаба Соловьева и Федотова.
Ибо именно этого масштаба, этой потрясающей исторической ретроспективы прошлых эпохальных поражений и недостает нам сегодня, чтобы избежать еще одного. Без нее и спорим мы не о том, и воюем не за то. Вот эту ретроспективу и предлагаю я здесь читателю в надежде, что, несмотря на сегодняшние шатания, даст она ему силу устоять самому и удержать страну от падения в бездну. По крайней мере увидит он здесь совершенно ясно, что все это уже с нами было. Увидит, как однажды убивали - и как убили - Россию.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Русское обозрение. 1897. № 3. С. 452.
2. Янов А. Л.
Тревоги Смоленщины // Литературная газета. 1966. 23 и 26 июля.
3. Янов А. Л.
Колхозное собрание // Комсомольская правда. 1966. 5 июля.
4. Янов А.Л.
Рационалист поднимает перчатку // Литературная газета. 1967. 5 апреля.
5. Янов А.Л.
Костромской эксперимент // Литературная газета. 1867. 17 декабря.
6. Янов А. Л.
После Ельцина. М., 1995. С. 5.
7. Соловьев B.C.
Соч. В 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 444.
8. Данилевский Н.Я.
Россия и Европа. СПб., 1895.