Фридрих Ницше
Friedrich Nietzsche
|
Непосредственная предыстория этой книги — своего рода ницшевской Библии, падает на начало 80-х годов, а точнее, на промежуток времени от августа 1881 до января 1883 г., когда, по позднему признанию Ницше, на него снизошли два «видения»: сначала мысль о «вечном возвращении», а потом и образ самого Заратустры. Дальнейшая хронология написания книги представляет собой совершенный образец чисто штурмового вдохновения. Книга создавалась урывками, но в необыкновенно короткие сроки: фактически чистое время написания первых трёх частей заняло не больше месяца, по десять дней на каждую, так что окончательный календарь выглядит следующим образом: 1 — 10 февраля 1883 г. в Рапалло: 1-я часть; вышла в свет в июне того же года в лейпцигском издательстве Шмейцнера. 26 июня — 6 июля 1883 г. в Рапалло: 2-я часть; вышла в свет в сентябре в том же издательстве. 8 — 20 января 1884 г. в Сильс-Мария: 3-я часть; вышла в свет в марте там же. Последняя, 4-я часть была написана в Ницце в январе — феврале 1885 г. и вышла в свет в апреле того же года в издательстве Наумана в количестве 40 экземпляров, предназначенных только для узкого круга знакомых. С. Л. Франк вспоминает: «Зимой 1901-2 гг. мне случайно попала в руки книга Ницше «Так говорил Заратустра». Я был потрясён — не учением Ницше, — а атмосферой глубины духовной жизни, духовного борения, которой веяло от этой книги». Произведение публикуется по изданию: Фридрих Ницше, сочинения в 2-х томах, том 2, издательство «Мысль», Москва 1990.
|
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПРЕДИСЛОВИЕ ЗАРАТУСТРЫ
1
Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро своей родины и пошёл в горы. Здесь наслаждался он своим духом и своим одиночеством и в течение десяти лет не утомлялся этим. Но наконец изменилось сердце его — и в одно утро поднялся он с зарёю, стал перед солнцем и так говорил к нему: «Великое светило! К чему свелось бы твоё счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь! В течение десяти лет подымалось ты к моей пещере: ты пресытилось бы своим светом и этой дорогою, если б не было меня, моего орла и моей змеи. Но мы каждое утро поджидали тебя, принимали от тебя преизбыток твой и благословляли тебя. Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много мёду; мне нужны руки, простёртые ко мне. Я хотел бы одарять и наделять до тех пор, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумству своему, а бедные — богатству своему. Для этого я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило! Я должен, подобно тебе, закатиться
2
Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошёл он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину, чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре: «Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он; но он изменился. Тогда нёс ты свой прах на гору; неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в долины? Неужели не боишься ты кары поджигателю? Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому ли и идёт он, точно танцует? Заратустра преобразился, ребёнком стал Заратустра, Заратустра проснулся: чего же хочешь ты среди спящих? Как на море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Увы! ты хочешь выйти на сушу? Ты хочешь снова сам таскать своё тело?» Заратустра отвечал: «Я люблю людей». «Разве не потому, — сказал святой, — ушёл и я в лес и пустыню? Разве не потому, что и я слишком любил людей? Теперь люблю я Бога: людей не люблю я. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня». Заратустра отвечал: «Что говорил я о любви! Я несу людям дар». «Не давай им ничего, — сказал святой. — Лучше сними с них что-нибудь и неси вместе с ними — это будет для них всего лучше, если только это лучше и для тебя! И если ты хочешь им дать, дай им не больше милостыни и ещё заставь их просить её у тебя!» «Нет, — отвечал Заратустра, — я не даю милостыни. Для этого я недостаточно беден». Святой стал смеяться над Заратустрой и так говорил: «Тогда постарайся, чтобы они приняли твои сокровища! Они недоверчивы к отшельникам и не верят, что мы приходим, чтобы дарить. Наши шаги по улицам звучат для них слишком одиноко. И если они ночью, в своих кроватях, услышат человека, идущего задолго до восхода солнца, они спрашивают себя: куда крадётся этот вор? Не ходи же к людям и оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты быть, как я, — медведем среди медведей, птицею среди птиц?» «А что делает святой в лесу?» — спросил Заратустра. Святой отвечал: «Я слагаю песни и пою их; и когда я слагаю песни, я смеюсь, плачу и бормочу себе в бороду: так славлю я Бога. Пением, плачем, смехом и бормотанием славлю я Бога, моего Бога. Но скажи, что несёшь ты нам в дар?» Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: «Что мог бы я дать вам! Позвольте мне скорее уйти, чтобы чего-нибудь я не взял у вас!» — Так разошлись они в разные стороны, старец и человек, и каждый смеялся, как смеются дети. Но когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своём: «Возможно ли это! Этот святой старец в своём лесу ещё не слыхал о том, что Бог мёртв
3
Придя в ближайший город, лежавший за лесом, Заратустра нашёл там множество народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему обещано было зрелище — плясун на канате. И Заратустра говорил так к народу: Я учу вас о сверхчеловеке
4
Заратустра же глядел на народ и удивлялся. Потом он так говорил: Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью. Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращённый назад, опасны страх и остановка. В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход
5
Произнесши эти слова, Заратустра снова посмотрел на народ и умолк. «Вот стоят они, говорил он в сердце своём, — вот смеются они: они не понимают меня, мои речи не для этих ушей. Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они только заикающемуся? У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою, она отличает их от козопасов. Поэтому не любят они слышать о себе слово «презрение». Буду же говорить я к их гордости. Буду же говорить я им о самом презренном существе, а это и есть последний человек
6
Но тут случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным. Ибо тем временем канатный плясун начал своё дело: он вышел из маленькой двери и пошёл по канату, протянутому между двумя башнями и висевшему над базарной площадью и народом. Когда он находился посреди своего пути, маленькая дверь вторично отворилась, и детина, пёстро одетый, как скоморох, выскочил из неё и быстрыми шагами пошёл во след первому. «Вперёд, хромоногий, — кричал он своим страшным голосом, — вперёд, ленивая скотина, контрабандист, набеленная рожа! Смотри, чтобы я не пощекотал тебя своею пяткою! Что делаешь ты здесь между башнями? Ты вышел из башни; туда бы и следовало запереть тебя, ты загораживаешь дорогу тому, кто лучше тебя!» — И с каждым словом он всё приближался к нему — и, когда был уже на расстоянии одного только шага от него, случилось нечто ужасное, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным: он испустил дьявольский крик и прыгнул через того, кто загородил ему дорогу. Но этот, увидев, что его соперник побеждает его, потерял голову и канат; он бросил свой шест и сам ещё быстрее, чем шест, полетел вниз, как какой-то вихрь из рук и ног. Базарная площадь и народ походили на море, когда проносится буря: всё в смятении бежало в разные стороны, большею частью там, где должно было упасть тело. Но Заратустра оставался на месте, и прямо возле него упало тело, изодранное и разбитое, но ещё не мёртвое. Немного спустя к раненому вернулось сознание, и он увидел Заратустру, стоявшего возле него на коленях. «Что ты тут делаешь? — сказал он наконец. — Я давно знал, что чёрт подставит мне ногу. Теперь он тащит меня в преисподнюю; не хочешь ли ты помешать ему?» «Клянусь честью, друг, — отвечал Заратустра, — не существует ничего, о чём ты говоришь: нет ни чёрта, ни преисподней. Твоя душа умрёт ещё скорее, чем твоё тело: не бойся же ничего!» Человек посмотрел на него с недоверием. «Если ты говоришь правду, — сказал он, — то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я немного больше животного, которого ударами и впроголодь научили плясать». «Не совсем так, — сказал Заратустра, — ты из опасности сделал себе ремесло, а за это нельзя презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла; за это я хочу похоронить тебя своими руками». На эти слова Заратустры умирающий ничего не ответил; он только пошевелил рукою, как бы ища, в благодарность, руки Заратустры. — 7
Тем временем наступил вечер, и базарная площадь скрылась во мраке; тогда рассеялся и народ, ибо устают даже любопытство и страх. Но Заратустра продолжал сидеть на земле возле мёртвого и был погружён в свои мысли: так забыл он о времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер подул на одинокого. Тогда поднялся Заратустра и сказал в сердце своём: «Поистине, прекрасный улов был сегодня у Заратустры. Он не поймал человека, зато труп поймал он. Жутко человеческое существование и к тому же всегда лишено смысла: скоморох может стать уделом его. Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из тёмной тучи, называемой человеком. Но я ещё далёк от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я ещё середина между безумцем и трупом. Темна ночь, темны пути Заратустры. Идём, холодный, недвижный товарищ! Я несу тебя туда, где я похороню тебя своими руками». 8
Сказав это в сердце своём, Заратустра взял труп себе на спину и пустился в путь. Но не успел он пройти и ста шагов, как человек подкрался к нему и стал шептать ему на ухо — и гляди-ка, тот, кто говорил, был скоморох с башни. «Уходи из этого города, о Заратустра, — говорил он, — слишком многие ненавидят тебя здесь. Ненавидят тебя добрые и праведные, и они зовут тебя своим врагом и ненавистником; ненавидят тебя правоверные, и они зовут тебя опасным для толпы. Счастье твоё, что смеялись над тобою: и поистине, ты говорил, как скоморох. Счастье твоё, что ты пристал к мёртвой собаке; унизившись так, ты спас себя на сегодня. Но уходи прочь из этого города — или завтра я перепрыгну через тебя, живой через мёртвого». И сказав это, человек исчез; а Заратустра продолжал свой путь по тёмным улицам. У ворот города повстречались ему могильщики; они факелом посветили ему в лицо, узнали Заратустру и много издевались над ним: «Заратустра уносит с собой мёртвую собаку: браво, Заратустра обратился в могильщика! Ибо наши руки слишком чисты для этой поживы. Не хочет ли Заратустра украсть у чёрта его кусок? Ну, так и быть! Желаем хорошо поужинать! Если только чёрт не более ловкий вор, чем Заратустра! — Он украдёт их обоих, он сожрёт их обоих!» И они смеялись и шушукались между собой. Заратустра не сказал на это ни слова и шёл своей дорогой. Он шёл два часа по лесам и болотам и очень часто слышал голодный вой волков; наконец и на него напал голод. Он остановился перед уединённым домом, в котором горел свет. «Голод нападает на меня, как разбойник, — сказал Заратустра. — В лесах и болотах нападает на меня голод мой и в глубокую ночь. Удивительные капризы у моего голода. Часто наступает он у меня только после обеда, и сегодня целый день я не чувствовал его; где же замешкался он?» И с этими слонами Заратустра постучался в дверь дома. Появился старик; он нёс фонарь и спросил: «Кто идёт ко мне и нарушает мой скверный сон?» «Живой и мёртвый, — отвечал Заратустра. — Дайте мне поесть и попить; днём я забыл об этом. Тот, кто кормит голодного, насыщает свою собственную душу: так говорит мудрость». Старик ушёл, но тотчас вернулся и предложил Заратустре хлеб и вино. «Здесь плохой край для голодающих, сказал он, — поэтому я и живу здесь. Зверь и человек приходят ко мне, отшельнику. Но позови же своего товарища поесть и попить, он устал ещё больше, чем ты». Заратустра отвечал: «Мёртв мой товарищ, было бы трудно уговорить его поесть». «Это меня не касается, — ворча произнёс старик, — кто стучится в мою дверь, должен принимать то, что я ему предлагаю. Ешьте и будьте здоровы!» — После этого Заратустра шёл ещё два часа, доверяясь дороге и свету звёзд: ибо он был привычный ночной ходок и любил всему спящему смотреть в лицо. Но когда стало светать, Заратустра очутился в глубоком лесу, и дальше уже не было видно дороги. Тогда он положил мёртвого в дупло дерева на высоте своей головы — ибо он хотел защитить его от волков — и сам лёг на землю, на мох. И тотчас уснул он, усталый телом, но с непреклонной душою. 9
Долго спал Заратустра, и не только утренняя заря, но и час дополуденный прошли по лицу его. Но наконец он открыл глаза: с удивлением посмотрел Заратустра на лес и тишину, с удивлением заглянул он внутрь самого себя. Потом он быстро поднялся, как мореплаватель, завидевший внезапно землю, и возликовал: ибо он увидел новую истину. И так говорил он тогда в сердце своём: «Свет низошёл на меня: мне нужны спутники, и притом живые, — не мёртвые спутники и не трупы, которых ношу я с собою, куда я хочу. Мне нужны живые спутники, которые следуют за мною, потому что хотят следовать сами за собой — и туда, куда я хочу. Свет низошёл на меня: не к народу должен говорить Заратустра, а к спутникам! Заратустра не должен быть пастухом и собакою стада! Сманить многих из стада — для этого пришёл я. Негодовать будет на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов. У пастухов, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. У пастухов, говорю я, но они называют себя правоверными. Посмотри на добрых и праведных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника — но это и есть созидающий. Посмотри на правоверных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника — но это и есть созидающий. Спутников ищет созидающий, а не трупов, а также не стад и не верующих. Созидающих так же, как он, ищет созидающий, тех, кто пишут новые ценности на новых скрижалях. Спутников ищет созидающий и тех, кто собирал бы жатву вместе с ним: ибо всё созрело у него для жатвы. Но ему недостаёт сотни серпов; поэтому он вырывает колосья и негодует. Спутников ищет созидающий и тех, кто умеет точить свои серпы. Разрушителями будут называться они и ненавистниками добрых и злых. Но они соберут жатву и будут праздновать. Созидающих вместе с ним ищет Заратустра, собирающих жатву и празднующих вместе с ним ищет Заратустра: что стал бы он созидать со стадами, пастухами и трупами! И ты, мой первый спутник, оставайся с благом! Хорошо схоронил я тебя в дупле дерева, хорошо спрятал я тебя от волков. Но я расстаюсь с тобою, ибо время прошло. От зари до зари осенила меня новая истина. Ни пастухом, ни могильщиком не должен я быть. Никогда больше не буду я говорить к народу: последний раз говорил я к мёртвому. К созидающим, к пожинающим, к торжествующим хочу я присоединиться: радугу хочу я показать им и все ступени сверхчеловека. Одиноким буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоём; и у кого есть ещё уши, чтобы слышать неслыханное, тому хочу я обременить его сердце счастьем своим. Я стремлюсь к своей цели, я иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет моя поступь их гибелью!» 10
Так говорил Заратустра в сердце своём, а солнце стало уже на полдень; тогда он вопросительно взглянул на небо: ибо услышал над собою резкий крик птицы. И он увидел орла: описывая широкие круги, нёсся тот в воздух, а с ним — змея, но не в виде добычи, а как подруга: ибо она обвила своими кольцами шею его. «Это мои звери!» — сказал Заратустра и возрадовался в сердце своём. «Самое гордое животное, какое есть под солнцем, и животное самое умное, какое есть под солнцем, — они отправились разведать. Они хотят знать, жив ли ещё Заратустра. И поистине, жив ли я ещё? Опаснее оказалось быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра. Пусть же ведут меня мои звери!» Сказав это, Заратустра вспомнил слова святого в лесу, вздохнул и говорил так в сердце своём: «Если б я мог стать мудрее! Если б я мог стать мудрым вполне, как змея моя! Но невозможного хочу я; попрошу же я свою гордость идти всегда вместе с моим умом! И если когда-нибудь мой ум покинет меня — ах, он любит улетать! — пусть тогда моя гордость улетит вместе с моим безумием!» — — Так начался закат Заратустры. |
РЕЧИ ЗАРАТУСТРЫ
О трёх превращениях
Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребёнком становится лев. Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжёлому и самому трудному стремится сила его. Что есть тяжесть? — вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его. Что есть трудное? — так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей. Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать своё высокомерие? Заставить блистать своё безумие, чтобы осмеять свою мудрость? Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя? Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души? Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь? Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и тёплых жаб? Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению, когда оно собирается пугать нас? Всё самое трудное берёт на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню. Но в самой уединённой пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне. Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом. Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу». Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!». Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Ценности всех вещей блестят на мне». «Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность — это я. Поистине, «я хочу» не должно более существовать!» Так говорит дракон. Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержный и почтительный? Создавать новые ценности — этого не может ещё лев; но создать себе свободу для нового созидания — это может сила льва. Завоевать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужно стать львом. Завоевать себе право для новых ценностей — это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя. Как свою святыню, любил он когда-то «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи. Но скажите, братья мои, что может сделать ребёнок, чего не мог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать ещё ребёнком? Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения. Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей
О кафедрах добродетели
Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и награждали, и юноши садились перед кафедрой его. К нему пошёл Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец: Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью! Стыдлив и вор в присутствии сна: потихоньку крадётся он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа: не стыдясь, трубит он в свой рог. Уметь спать — не пустяшное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня. Десять раз должен ты днём преодолеть самого себя: это даст хорошую усталость, это мак души. Десять раз должен ты мириться с самим собою: ибо преодоление есть обида, и дурно спит непомирившийся. Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины и твоя душа останется голодной. Десять раз должен ты смеяться в течение дня и быть весёлым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби. Немногие знают это; но надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо. Не дал ли я ложного свидетельства? Не нарушил ли я супружеской верности? Не позволил ли я себе пожелать рабыни ближнего моего? Всё это мешало бы хорошему сну. И даже при существовании всех добродетелей надо ещё понимать одно: уметь вовремя послать спать все добродетели. Чтобы не ссорились между собой эти милые бабёнки! И на твоей спине, несчастный! Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чёртом! Иначе ночью он будет посещать тебя. Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если власть любит ходить на хромых ногах? Тот, по-моему, лучший пастух, кто пасёт своих овец на тучных лугах: этого требует хороший сон. Я не хочу ни больших почестей, ни больших сокровищ: то и другое раздражает селезёнку. Однако дурно спится без доброго имени и малых сокровищ. Малочисленное общество для меня предпочтительнее, чем злое; но и оно должно приходить и уходить вовремя: этого требует хороший сон. Мне также очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное. Так проходит день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина всех добродетелей! Но я размышляю, что я сделал и о чём думал в течение дня. Пережёвывая, спрашиваю я себя терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений? И каковы были те десять примирений, десять истин и десять смехов, которыми моё сердце радовало себя? При таком обсуждении и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин всех добродетелей. Сон колотит меня по глазам — и они тяжелеют. Сон касается уст моих, и они остаются отверстыми. Поистине, тихими шагами приходит он ко мне, лучший из воров, и похищает у меня мысли: глупый стою я тогда, как эта кафедра. Но недолго стою я так: затем я уже лежу. — Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на него. И так говорил он в сердце своём: Глупцом кажется мне этот мудрец со своими сорока мыслями; но я верю, что хорошо ему спится. Счастлив уже и тот, кто живёт вблизи этого мудреца! Такой сон заразителен; даже сквозь толстую стену заразителен он. Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели. Его мудрость гласит: так бодрствовать, чтобы сон был спокойный. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был бы выбрать бессмыслицу, то эта бессмыслица казалась бы мне наиболее достойной избрания. Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и увенчанной маками добродетели! Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни. И теперь ещё встречаются люди, похожие на этого проповедника добродетели, не всегда, однако, такие же честные, но их время прошло. И не долго стоять им, как уже будут они лежать. Блаженны сонливые: ибо скоро станут они клевать носом. — Так говорил Заратустра. О потусторонниках
Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Актом страдающего и измученного Бога показался тогда мне мир. Сном показался тогда мне мир и поэтическим творением Бога: разноцветным дымом пред очами божественного недовольника. Добро и зло, и радость и страдание, и я и ты — всё показалось мне разноцветным дымом пред очами Творца. Отвратить взор свой от себя захотел Творец — и тогда создал он мир. Опьяняющей радостью служит для страдающего — отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир. Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ — опьяняющая радость для его несовершенного Творца, — таким казался мне некогда мир. Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Правда ли, по ту сторону человека? Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам! Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я
О презирающих тело
К презирающим тело хочу я сказать моё слово. Не переучиваться и переучивать должны они меня, но только проститься со своим собственным телом — и таким образом стать немыми. «Я тело и душа» — так говорит ребёнок. И почему не говорить, как дети? Но пробудившийся, знающий, говорит: я — тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово для чего-то в теле. Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь. Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь «духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума. Я
О радостях и страстях
Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не владеешь ею сообща с другими. Конечно, ты хочешь называть её по имени и ласкать её: ты хочешь подёргать её за ушко и позабавиться с нею. И смотри! Теперь ты обладаешь её именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом! Лучше было бы тебе сказать: «нет слова, нет названия тому, что составляет муку и сладость моей души, а также голод утробы моей». Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить её имени: и если ты должен говорить о ней, то не стыдись говорить, лепеча. Говори, лепеча: «Это моё
О бледном преступнике
Вы не хотите убивать, вы, судьи и жертвоприносители, пока животное не наклонит головы? Взгляните, бледный преступник склонил голову, из его глаз говорит великое презрение. «Моё Я
О чтении и письме
Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью — и ты узнаешь, что кровь есть дух. Не легко понять чужую кровь: я ненавижу читающих бездельников. Кто знает читателя, тот ничего не делает для читателя. Ещё одно столетие читателей — и дух сам будет смердеть. То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль. Некогда дух был Богом, потом стал человеком, а ныне становится он даже чернью. Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть. В горах кратчайший путь — с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они, — большими и рослыми. Воздух разрежённый и чистый, опасность близкая и дух, полный радостной злобы, — всё это хорошо идёт одно к другому. Я хочу, чтобы вокруг меня были кобольды, ибо мужествен я. Мужество гонит призраки, само создаёт себе кобольдов — мужество хочет смеяться. Я не чувствую больше вместе с вами: эта туча, что я вижу под собой, эта чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, — такова ваша грозовая туча. Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся. Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко? Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни. Беззаботными, насмешливыми, сильными — такими хочет нас
О дереве на горе
Заратустра заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, когда шёл он один по горам, окружавшим город, названный «Пёстрая корова», он встретил этого юношу сидевшим на земле, у дерева, и смотревшим усталым взором в долину. Заратустра дотронулся до дерева, у которого сидел юноша, и говорил так: «Если б я захотел потрясти это дерево своими руками, я бы не смог этого сделать. Но ветер, невидимый нами, терзает и гнёт его, куда он хочет. Невидимые руки ещё больше гнут и терзают нас». Тогда юноша встал в смущении и сказал: «Я слышу Заратустру, я только что думал о нём». Заратустра отвечал: «Чего же ты пугаешься? С человеком происходит то же, что и с деревом. Чем больше стремится он вверх, к свету, тем глубже впиваются корни его в землю, вниз, в мрак и глубину, — ко злу». «Да, ко злу! — воскликнул юноша. — Как же возможно, что ты открыл мою душу?» Заратустра засмеялся и сказал: «Есть души, которых никогда не откроют, разве что сперва выдумают их». «Да, ко злу! — воскликнул юноша ещё раз. Ты сказал истину, Заратустра. Я не верю больше в себя самого, с тех пор как стремлюсь я вверх, и никто уже не верит в меня, — но как же случилось это? Я меняюсь слишком быстро: моё сегодня опровергает моё вчера. Я часто перепрыгиваю ступени, когда поднимаюсь, — этого не прощает мне ни одна ступень. Когда я наверху, я нахожу себя всегда одиноким. Никто не говорит со мною, холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте? Моё презрение и моя тоска растут одновременно; чем выше поднимаюсь я, тем больше презираю я того, кто поднимается. Чего же хочет он на высоте? Как стыжусь я своего восхождения и спотыкания! Как потешаюсь я над своим порывистым дыханием! Как ненавижу я летающего! Как устал я на высоте!» Тут юноша умолк. А Заратустра посмотрел на дерево, у которого они стояли, и говорил так: «Это дерево стоит одиноко здесь, на горе, оно выросло высоко над человеком и животным. И если бы оно захотело говорить, не нашлось бы никого, кто бы мог понять его: так высоко выросло оно. Теперь ждёт оно и ждёт, — чего же ждёт оно? Оно находится слишком близко к облакам: оно ждёт, вероятно, первой молнии?» Когда Заратустра сказал это, юноша воскликнул в сильном волнении: «Да, Заратустра, ты говоришь истину. Своей гибели желал я, стремясь в высоту, и ты та молния, которой я ждал! Взгляни, что я такое, с тех пор как ты явился к нам? Зависть
О проповедниках смерти
Есть проповедники смерти; и земля полна теми, кому нужно проповедовать отвращение к жизни. Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если б можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни! «Жёлтые» или «чёрные» — так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам ещё и в других красках. Вот они ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме как вожделение или самоумерщвление. Но и вожделение их — тоже самоумерщвление. Они ещё не стали людьми, эти ужасные; пусть же проповедуют они отвращение к жизни и сами уходят! Вот — чахоточные душою: едва родились они, как уже начинают умирать и жаждут учений усталости и отречения. Они охотно желали бы быть мёртвыми, и мы должны одобрить их волю! Будем же остерегаться, чтобы не воскресить этих мёртвых и не повредить эти живые гробы! Повстречается ли им больной, или старик, или труп, и тотчас говорят они: «жизнь опровергнута!» Но только они опровергнуты и их глаза, видящие только одно
О войне и воинах
Мы не хотим пощады от наших лучших врагов, а также от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду! Братья мои по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я был вашим равным. И я также ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду! Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться себя самих! И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его ратниками. Они спутники и предвестники этого подвижничества. Я вижу множество солдат: как хотел бы я видеть много воинов! «Мундиром» называется то, что они носят; да не будет мундиром то, что скрывают они под ним! Будьте такими, чей взор всегда ищет врага — своего
О новом кумире
Кое-где существуют ещё народы и стада, но не у нас, братья мои; у нас есть государства. Государство? Что это такое? Итак, слушайте меня, ибо теперь я скажу вам своё слово о смерти народов. Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. Холодно лжёт оно; и эта ложь ползёт из уст его: «Я, государство, есмь народ». Это — ложь! Созидателями были те, кто создали народы и дали им веру и любовь; так служили они жизни. Разрушители — это те, кто ставит ловушки для многих и называет их государством: они навесили им меч и навязали им сотни желаний. Где ещё существует народ, не понимает он государства и ненавидит его, как дурной глаз и нарушение обычаев и прав. Это знамение даю я вам: каждый народ говорит на своём языке о добре и зле — этого языка не понимает сосед. Свой язык обрёл он себе в обычаях и правах. Но государство лжёт на всех языках о добре и зле: и что оно говорит, оно лжёт — и что есть у него, оно украло. Всё в нём поддельно: крадеными зубами кусает оно, зубастое. Поддельна даже утроба его. Смешение языков в добре и зле: это знамение даю я вам как знамение государства. Поистине, волю к смерти означает это знамение! Поистине, оно подмигивает проповедникам смерти! Рождается слишком много людей: для лишних изобретено государство! Смотрите, как оно их привлекает к себе, это многое множество! Как оно их душит, жуёт и пережевывает! «На земле нет ничего больше меня: я упорядочивающий перст Божий» — так рычит чудовище. И не только длинноухие и близорукие опускаются на колени! Ах, даже вам, великие души, нашёптывает оно свою мрачную ложь! Ах, оно угадывает богатые сердца, охотно себя расточающие! Да, даже вас угадывает оно, вы, победители старого Бога! Вы устали в борьбе, и теперь ваша усталость служит новому кумиру! Героев и честных людей хотел бы он уставить вокруг себя, новый кумир! Оно любит греться в солнечном сиянии чистой совести, — холодное чудовище! Всё готов дать вам
О базарных мухах
Беги, мой друг, в своё уединение! Я вижу, ты оглушён шумом великих людей и исколот жалами маленьких. С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Опять уподобься твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем. Где кончается уединение, там начинается базар; и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжанье ядовитых мух. В мире самые лучшие вещи ничего ещё не стоят, если никто не представляет их; великими людьми называет народ этих представителей. Плохо понимает народ великое, т. е. творящее. Но любит он всех представителей и актёров великого. Вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир — незримо вращается он. Но вокруг комедиантов вращается народ и слава — таков порядок мира. У комедианта есть дух, но мало совести духа. Всегда верит он в то, чем он заставляет верить сильнее всего, — верить в себя самого
О целомудрии
Я люблю лес. В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей. Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты похотливой женщины? И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят — они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной. Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть ещё дух! О, если бы вы совершенны были, по крайней мере как звери! Но зверям принадлежит невинность. Разве я советую вам убивать свои чувства? Я советую вам невинность чувств. Разве целомудрие я советую вам? У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок. Они, быть может, воздерживаются — но сука-чувственность проглядывает с завистью во всём, что они делают. Даже до высот их добродетели и вплоть до сурового духа их следует за ними это животное и его смута. И как ловко умеет сука-чувственность молить о куске духа, когда ей отказывают в куске тела! Вы любите трагедии и всё, что раздирает сердце? Но я отношусь недоверчиво к вашей суке. У вас слишком жестокие глаза, и вы похотливо смотрите на страдающих. Не переоделось ли только ваше сладострастие и теперь называется состраданием! И это знамение даю я вам: многие желавшие изгнать своего дьявола сами вошли при этом в свиней. Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путём в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души. Разве я говорю о грязных вещах? По-моему, это не есть ещё худшее. Познающий не любит погружаться в воду истины не тогда, когда она грязна, но когда она мелкая. Поистине, есть целомудренные до глубины души: они более кротки сердцем, они смеются охотнее и больше, чем вы. Они смеются также и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие? Целомудрие не есть ли безумие? Но это безумие пришло к нам, а не мы к нему. Мы предложили этому гостю приют и сердце: теперь он живёт у нас — пусть остаётся, сколько хочет!» Так говорил Заратустра. О друге
«Всегда быть одному слишком много для меня» — так думает отшельник. «Всегда один и один — это даёт со временем двух». Я
О тысяче и одной цели
Много стран видел Заратустра и много народов — так открыл он добро и зло многих народов. Большей власти не нашёл Заратустра на земле, чем добро и зло. Ни один народ не мог бы жить, не сделав сперва оценки: если хочет он сохранить себя, он не должен оценивать так, как оценивает сосед. Многое, что у одного народа называлось добром, у другого называлось глумлением и позором — так нашёл я. Многое, что нашёл я, здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести. Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа. Скрижаль добра висит над каждым народом. Взгляни, это скрижаль преодолений его; взгляни, это голос воли его к власти. Похвально то, что кажется ему трудным; всё неизбежное и трудное называет он добром; а то, что ещё освобождает от величайшей нужды, — редкое и самое трудное — зовёт он священным. Всё способствующее тому, что он господствует, побеждает и блестит на страх и зависть своему соседу, — всё это означает для него высоту, начало, мерило и смысл всех вещей. Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты, несомненно, угадал и закон его преодолении, и почему он восходит по этой лестнице к своей надежде. «Всегда ты должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить твоя ревнивая душа, кроме друга» — слова эти заставляли дрожать душу грека; и шёл он своей стезёю величия. «Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелою» казалось в одно и то же время и мило и тяжело тому народу, от которого идёт имя моё, — имя, которое для меня в одно и то же время и мило и тяжело. «Чтить отца и матерь и до глубины души служить воле их» — эту скрижаль преодоления навесил на себя другой народ и стал чрез это могучим и вечным. «Соблюдать верность и ради верности полагать честь и кровь даже на дурные и опасные дела» — так поучаясь, преодолевал себя другой народ, и, так преодолевая себя, стал он чреват великими надеждами. Поистине, люди дали себе всё добро и всё зло своё. Поистине, они не заимствовали и не находили его, оно не упало к ним, как глас с небес. Человек сперва вкладывал ценности в вещи, чтобы сохранить себя, — он создал сперва смысл вещам, человеческий смысл! Поэтому называет он себя «человеком», т. е. оценивающим. Оценивать — значит созидать: слушайте, вы, созидающие! Оценивать — это драгоценность и жемчужина всех оцененных вещей. Через оценку впервые является ценность; и без оценки был бы пуст орех бытия. Слушайте, вы, созидающие! Перемена ценностей — это перемена созидающих. Постоянно уничтожает тот, кто должен быть созидателем. Созидающими были сперва народы и лишь позднее отдельные личности; поистине, сама отдельная личность есть ещё самое юное из творений. Народы некогда наносили на себя скрижаль добра. Любовь, желающая господствовать, и любовь, желающая повиноваться, вместе создали себе эти скрижали. Тяга к стаду старше происхождением, чем тяга к Я
О любви к ближнему
Вы жмётесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему есть ваша дурная любовь к самим себе. Вы бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше «бескорыстие». Ты
О пути созидающего
Ты хочешь, брат мой, идти в уединение? Ты хочешь искать дороги к самому себе? Помедли ещё немного и выслушай меня. «Кто ищет, легко сам теряется. Всякое уединение есть грех» — так говорит стадо. И ты долго принадлежал к стаду. Голос стада будет звучать ещё и в тебе! И когда ты скажешь: «у меня уже не одна
О старых и молодых бабёнках
«Отчего крадёшься ты так робко в сумерках, о Заратустра? И что прячешь ты бережно под своим плащом? Не сокровище ли, подаренное тебе? Или новорождённое дитя твоё? Или теперь ты сам идёшь по пути воров, ты, друг злых?» — — Поистине, брат мой! — отвечал Заратустра. — Это — сокровище, подаренное мне: это маленькая истина, что несу я. Но она беспокойна, как малое дитя; и если бы я не зажимал ей рта, она кричала бы во всё горло. Когда сегодня я шёл один своею дорогой, в час, когда солнце садится, мне повстречалась старушка и так говорила к душе моей: «О многом уже говорил Заратустра даже нам, женщинам, но никогда не говорил он нам о женщине». И я возразил ей: «О женщине надо говорить только мужчинам». «И мне также ты можешь говорить о женщине, — сказала она, — я достаточно стара, чтобы тотчас всё позабыть». И я внял просьбе старушки и так говорил ей: Всё в женщине — загадка, и всё в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью. Мужчина для женщины средство; целью бывает всегда ребёнок. Но что же женщина для мужчины? Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасности и игры. Поэтому хочет он женщины как самой опасной игрушки. Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина — для отдохновения воина; всё остальное — глупость. Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину; в самой сладкой женщине есть ещё горькое. Лучше мужчины понимает женщина детей, но мужчина больше ребёнок, чем женщина. В настоящем мужчине сокрыто дитя, которое хочет играть. Ну-ка, женщины, найдите дитя в мужчине! Пусть женщина будет игрушкой, чистой и лучистой, как алмаз, сияющей добродетелями ещё не существующего мира. Пусть луч звезды сияет в вашей любви! Пусть вашей надеждой будет: «о, если бы мне родить сверхчеловека!» Пусть в вашей любви будет храбрость! Своею любовью должны вы наступать на того, кто внушает вам страх. Пусть в вашей любви будет ваша честь! Вообще женщина мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимой, и никогда не быть второй. Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо она приносит любую жертву и всякая другая вещь не имеет для неё цены. Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина ещё дурна. Кого ненавидит женщина больше всего? — Так говорило железо магниту: «я ненавижу тебя больше всего, потому что ты притягиваешь, но недостаточно силён, чтобы перетянуть к себе». Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет. «Смотри, теперь только стал мир совершенен!» — так думает каждая женщина, когда она повинуется от всей любви. И повиноваться должна женщина, и найти глубину к своей поверхности. Поверхность — душа женщины, подвижная, бурливая плёнка на мелкой воде. Но душа мужчины глубока, её бурный поток шумит в подземных пещерах; женщина чует его силу, но не понимает её. — Тогда возразила мне старушка: «Много любезного сказал Заратустра, и особенно для тех, кто достаточно молод для этого. Странно, Заратустра знает мало женщин, и, однако, он прав относительно их. Не потому ли это происходит, что у женщины нет ничего невозможного? А теперь в благодарность прими маленькую истину! Я достаточно стара для неё! Заверни её хорошенько и зажми ей рот: иначе она будет кричать во всё горло, эта маленькая истина». «Дай мне, женщина, твою маленькую истину!» — сказал я. И так говорила старушка: «Ты идёшь к женщинам? Не забудь плётку!» — Так говорил Заратустра. Об укусе змеи
Однажды Заратустра заснул под смоковницей, ибо было жарко, и положил руку на лицо своё. Но приползла змея и укусила его в шею, так что Заратустра вскрикнул от боли. Отняв руку от лица, он посмотрел на змею; тогда узнала она глаза Заратустры, неуклюже отвернулась и хотела уползти. «Погоди, — сказал Заратустра, — я ещё не поблагодарил тебя! Ты разбудила меня кстати, мой путь ещё долог». «Твой путь уже короток, — ответила печально змея, — мой яд убивает». Заратустра улыбнулся. «Когда же дракон умирал от яда змеи? — сказал он. — Но возьми обратно свой яд! Ты недостаточно богата, чтобы дарить мне его». Тогда змея снова обвилась вокруг его шеи и начала лизать его рану. Когда Заратустра однажды рассказал это ученикам своим, они спросили: «В чём же мораль рассказа твоего, о Заратустра?» Заратустра так отвечал на это: — Разрушителем морали называют меня добрые и праведные: мой рассказ неморален. Если есть враг у вас, не платите ему за зло добром: ибо это пристыдило бы его. Напротив, докажите ему, что он сделал для вас нечто доброе. И лучше сердитесь, но не стыдите! И когда проклинают вас, мне не нравится, что вы хотите благословить проклинающих. Лучше прокляните и вы немного! И если случилась с вами большая несправедливость, скорей сделайте пять малых несправедливостей! Ужасно смотреть, когда кого-нибудь одного давит несправедливость. Разве вы уже знали это? Разделённая с другими несправедливость есть уже половина справедливости. И тот должен взять на себя несправедливость, кто может нести её! Маленькое мщение более человечно, чем отсутствие всякой мести. И если наказание не есть также право и честь для нарушителя, то я не хочу ваших наказаний. Благороднее считать себя неправым, чем оказаться правым, особенно если ты прав. Только для этого надо быть достаточно богатым. Я не люблю вашей холодной справедливости; во взоре ваших судей видится мне всегда палач и его холодный нож. Скажите, где находится справедливость, которая есть любовь с ясновидящими глазами? Найдите же мне любовь, которая несёт не только всякое наказание, но и всякую вину! Найдите же мне справедливость, которая оправдывает всякого, кроме того, кто судит! Хотите ли вы слышать ещё и это? У того, кто хочет быть совсем справедливым, даже ложь обращается в любовь к человеку. Но как мог бы я быть совсем справедливым! Как мог бы я каждому воздать своё! С меня достаточно, если каждому отдаю я моё. Наконец, братья мои, остерегайтесь быть несправедливыми к отшельникам! Как мог бы отшельник забыть! Как мог бы он отплатить! На глубокий родник похож отшельник. Легко бросить камень в него; но если упал он на самое дно, скажите, кто захочет снова достать его? Остерегайтесь обидеть отшельника! Но если вы это сделали, то уж и убейте его! Так говорил Заратустра. О ребёнке и браке
Есть у меня вопрос к тебе, брат мой; точно некий лот, бросаю я этот вопрос в твою душу, чтобы знать, как глубока она. Ты молод и желаешь ребёнка и брака. Но я спрашиваю тебя: настолько ли ты человек, чтобы иметь право
О свободной смерти
Многие умирают слишком поздно, а некоторые — слишком рано. Ещё странно звучит учение: «умри вовремя!» Умри вовремя — так учит Заратустра. Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! — Так советую я лишним людям. Но даже лишние люди важничают ещё своею смертью, и даже самый пустой орех хочет ещё, чтобы его разгрызли. Серьёзно относятся все к смерти; но смерть не есть ещё праздник. Ещё не научились люди чтить самые светлые праздники. Совершенную смерть показываю я вам; она для живущих становится жалом и священным обетом. Своею смертью умирает совершивший свой путь, умирает победоносно, окружённый теми, кто надеются и дают священный обет. Следовало бы научиться умирать; и не должно быть праздника там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих! Так умереть — лучше всего; а второе — умереть в борьбе и растратить великую душу. Но как борющемуся, так и победителю одинаково ненавистна ваша смерть, которая скалит зубы и крадётся, как вор, — и, однако, входит, как повелитель. Свою смерть хвалю я вам, свободную смерть, которая приходит ко мне, потому что я
О дарящей добродетели
1
Когда Заратустра простился с городом, который любило сердце его и имя которого было «Пёстрая корова», последовали за ним многие, называвшие себя его учениками, и составили свиту его. И так дошли они до перекрёстка; тогда Заратустра сказал им, что дальше он хочет идти один: ибо он любил ходить в одиночестве. Но ученики его на прощанье подали ему посох, на золотой ручке которого была змея, обвившаяся вокруг солнца. Заратустра обрадовался посоху и опёрся на него; потом он так говорил к своим ученикам: — Скажите же мне: как достигло золото высшей ценности? Тем, что оно необыкновенно и бесполезно, блестяще и кротко в своём блеске; оно всегда дарит себя. Только как символ высшей добродетели достигло золото высшей ценности. Как золото, светится взор у дарящего. Блеск золота заключает мир между луною и солнцем. Необыкновенна и бесполезна высшая добродетель, блестяща и кротка она в своём блеске: дарящая добродетель есть высшая добродетель. Поистине, я угадываю вас, ученики мои: вы стремитесь, подобно мне, к дарящей добродетели. Что у вас общего с кошками и волками? Ваша жажда в том, чтобы самим стать жертвою и даянием; потому вы и жаждете собрать все богатства в своей душе. Ненасытно стремится ваша душа к сокровищам и всему драгоценному, ибо ненасытна ваша добродетель в желании дарить. Вы принуждаете все вещи приблизиться к вам и войти в вас, чтобы обратно изливались они из вашего родника, как дары вашей любви. Поистине, в грабителя всех ценностей должна обратиться такая дарящая любовь; но здоровым и священным называю я это себялюбие. — Есть другое себялюбие, чересчур бедное и голодающее, которое всегда хочет красть, — себялюбие больных, больное себялюбие. Воровским глазом смотрит оно на всё блестящее; алчностью голода измеряет оно того, кто может богато есть; и всегда ползает оно вокруг стола дарящих. Болезнь и невидимое вырождение говорят в этой алчности; о чахлом теле говорит воровская алчность этого эгоизма. Скажите мне, братья мои: что считается у нас худым и наихудшим? Не есть ли это вырождение
2
Здесь Заратустра умолк на минуту и с любовью смотрел на своих учеников. Затем продолжал он так говорить — и голос его изменился: — Оставайтесь верны земле, братья мои, со всей властью вашей добродетели! Пусть ваша дарящая любовь и ваше познание служат смыслу земли! Об этом прошу и заклинаю я вас. Не позволяйте вашей добродетели улетать от земного и биться крыльями о вечные стены! Ах, всегда было так много улетевшей добродетели! Приводите, как я, улетевшую добродетель обратно к земле, — да, обратно к телу и жизни: чтобы дала она свой смысл земле, смысл человеческий! Сотни раз улетали и заблуждались до сих пор дух и добродетель. Ах, в вашем теле и теперь ещё живет весь этот обман и заблуждение: плотью и волею сделались они. Сотни раз делали попытку и заблуждались до сих пор как дух, так и добродетель. Да, попыткою был человек. Ах, много невежества и заблуждений сделались в нас плотью! Не только разум тысячелетий — также безумие их прорывается в нас. Опасно быть наследником. Ещё боремся мы шаг за шагом с исполином случаем, и над всем человечеством царила до сих пор ещё бессмыслица, безсмыслица. Да послужат ваш дух и ваша добродетель, братья мои, смыслу земли: ценность всех вещей да будет вновь установлена вами! Поэтому вы должны быть борющимися! Поэтому вы должны быть созидающими! Познавая, очищается тело; делая попытку к познанию, оно возвышается; для познающего священны все побуждения; душа того, кто возвысился, становится радостной. Врач, исцелись сам, и ты исцелишь также и своего больного. Было бы лучшей помощью для него, чтобы увидел он своими глазами того, кто сам себя исцеляет. Есть тысячи троп, по которым ещё никогда не ходили, тысячи здоровий и скрытых островов жизни. Всё ещё не исчерпаны и не открыты человек и земля человека. Бодрствуйте и прислушивайтесь, вы, одинокие! Неслышными взмахами крыл веют из будущего ветры; и до тонких ушей доходит благая весть. Вы, сегодня ещё одинокие, вы, живущие вдали, вы будете некогда народом: от вас, избравших самих себя, должен произойти народ избранный и от него — сверхчеловек. Поистине, местом выздоровления должна ещё стать земля! И уже веет вокруг неё новым благоуханием, приносящим исцеление, — и новой надеждой! 3
Сказав эти слова, Заратустра умолк, как тот, кто не сказал ещё своего последнего слова; долго в нерешимости держал он посох в руке. Наконец так заговорил он — и голос его изменился: — Ученики мои, теперь ухожу я один! Уходите теперь и вы, и тоже одни! Так хочу я. Поистине, я советую вам: уходите от меня и защищайтесь от Заратустры! А ещё лучше: стыдитесь его! Быть может, он обманул вас. Человек познания должен не только любить своих врагов, но уметь ненавидеть даже своих друзей. Плохо отплачивает тот учителю, кто навсегда остаётся только учеником. И почему не хотите вы ощипать венок мой? Вы уважаете меня; но что будет, если когда-нибудь падёт уважение ваше? Берегитесь, чтобы статуя не убила вас! Вы говорите, что верите в Заратустру? Но что толку в Заратустре! Вы — верующие в меня; но что толку во всех верующих! Вы ещё не искали себя, когда нашли меня. Так поступают все верующие; потому-то всякая вера так мало значит. Теперь я велю вам потерять меня и найти себя; и только когда вы все отречётесь от меня, я вернусь к вам. Поистине, другими глазами, братья мои, я буду тогда искать утерянных мною; другою любовью я буду тогда любить вас. И некогда вы должны будете ещё стать моими друзьями и детьми единой надежды; тогда я захочу в третий раз быть среди нас, чтобы отпраздновать с вами великий полдень. Великий полдень — когда человек стоит посреди своего пути между животным и сверхчеловеком и празднует свой путь к закату как свою высшую надежду: ибо это есть путь к новому утру. И тогда заходящий сам благословит себя за то, что был он переходящий; и солнце его познания будет стоять у него на полдне. «Умерли все боги; теперь мы хотим, чтобы жил сверхчеловек
|
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— и только когда вы все отречётесь от меня, я вернусь к вам. Поистине, другими глазами, братья мои, я буду тогда искать утерянных мною; другою любовью я буду тогда любить вас. |
Заратустра
, о дарящей добродетели
Ребёнок с зеркалом
После этого Заратустра опять возвратился в горы, в уединение своей пещеры, и избегал людей, ожидая, подобно сеятелю, посеявшему своё семя. Но душа его была полна нетерпения и тоски по тем, кого он любил: ибо ещё многое он имел дать им. А это особенно трудно: из любви сжимать отверстую руку и, как дарящий, хранить стыдливость. Так проходили у одинокого месяцы и годы; но мудрость его росла и причиняла ему страдание своей полнотою. Но в одно утро проснулся он ещё задолго до зари, долго припоминал что-то, сидя на своём ложе, и наконец заговорил в своём сердце: «Что же так напугало меня во сне, что я проснулся? Разве не ребёнок подходил ко мне, несший зеркало? «О Заратустра, — сказал мне ребёнок, — посмотри на себя в зеркале!» Посмотрев в зеркало, я вскрикнул, и сердце моё содрогнулось: ибо не себя увидел я в нём, а рожу дьявола и язвительную усмешку его. Поистине, слишком хорошо понимаю я знамение снов и предостережение их: моё учение
|
На блаженных островах
Плоды падают со смоковниц, они сочны и сладки; и пока они падают, сдирается красная кожица их. Я северный ветер для спелых плодов. Так, подобно плодам смоковницы, падают к вам эти наставления, друзья мои; теперь пейте их сок и ешьте их сладкое мясо! Осень вокруг нас, и чистое небо, и время после полудня. Посмотрите, какое обилие вокруг нас! И среди этого преизбытка хорошо смотреть на дальние моря. Некогда говорили: Бог, — когда смотрели на дальние моря; но теперь учил я вас говорить: сверхчеловек. Бог есть предположение, но я хочу, чтобы ваше предположение простиралось не дальше, чем ваша созидающая воля. Могли бы вы создать
|
О сострадательных
Друзья мои! до вашего друга дошли насмешливые слова: «Посмотрите только на Заратустру! Разве не ходит он среди нас, как среди зверей?» Но было бы лучше так сказать: «Познающий ходит среди людей, как
|
О священниках
И однажды Заратустра подал знак своим ученикам и говорил им эти слова: «Вот — священники; и хотя они также мои враги, но вы проходите мимо них молча, с опущенными мечами! Также и между ними есть герои; многие из них слишком страдали; поэтому они хотят заставить других страдать. Они — злые враги: нет ничего мстительнее смирения их. И легко оскверняется тот, кто нападает на них. Но моя кровь родственна их крови, и я хочу, чтобы моя кровь была почтена в их крови». — И когда прошли они мимо, напала скорбь на Заратустру; но недолго боролся он со своею скорбью, затем начал он так говорить: Жаль мне этих священников. Они мне противны; но для меня они ещё наименьшее зло, с тех пор как живу я среди людей. Я страдаю и страдал с ними: для меня они — пленники и клеймёные. Тот, кого называют они избавителем, заковал их в оковы: В оковы ложных ценностей и слов безумия! Ах, если бы кто избавил их от их избавителя! К острову думали они некогда пристать, когда море бросало их во все стороны; но он оказался спящим чудовищем! Ложные ценности и слова безумия — это худшие чудовища для смертных, — долго дремлет и ждёт в них судьба. Но наконец она пробуждается, выслеживает, пожирает и проглатывает всё, что строило на ней жилище себе. О, посмотрите же на эти жилища, что построили себе эти священники! Церквами называют они свои благоухающие пещеры. О, этот поддельный свет, этот спёртый воздух! Здесь душа не смеет взлететь на высоту свою! Ибо так велит их вера: «На коленях взбирайтесь по лестнице, вы, грешники!» Поистине, предпочитаю я видеть бесстыдного, чем перекошенные глаза стыда и благоговения их! Кто же создал себе эти пещеры и лестницы покаяния? Не были ли ими те, кто хотели спрятаться и стыдились ясного неба? И только тогда, когда ясное небо опять проглянет сквозь разрушенные крыши на траву и пунцовый мак у разрушенных стен, только тогда опять обращу я своё сердце к жилищам этого Бога. Они называли Богом, что противоречило им и причиняло страдание; и поистине, было много героического в их поклонении! И не иначе умели они любить своего Бога, как распяв человека! Как трупы, думали они жить; в чёрные одежды облекли они свой труп; и даже из их речей слышу я ещё зловоние склепов. И кто живёт вблизи их, живёт вблизи чёрных прудов, откуда жаба, в сладкой задумчивости, поёт свою песню. Лучшие песни должны бы они мне петь, чтобы научился я верить их избавителю: избавленными должны бы выглядеть его ученики! Нагими хотел бы я видеть их: ибо только красота должна проповедовать покаяние. Но кого же убедит эта закутанная печаль! Поистине, сами их избавители не исходили из свободы и седьмого неба свободы! Поистине, сами они никогда не ходили по коврам познания! Из дыр состоял дух этих избавителей; и в каждую дыру поместили они своё безумие, свою затычку, которую они называли Богом. В их сострадании утонул их дух, и, когда они вздувались от сострадания, на поверхности всегда плавало великое безумие. Гневно, с криком гнали они своё стадо по своей тропинке, как будто к будущему ведёт только одна тропинка! Поистине, даже эти пастыри принадлежали ещё к овцам! У этих пастырей был маленький ум и обширная душа; но, братья мои, какими маленькими странами были до сих пор даже самые обширные души! Знаками крови писали они на пути, по которому они шли, и их безумие учило, что кровью свидетельствуется истина. Но кровь — самый худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец. А если кто и идёт на огонь из-за своего учения — что же это доказывает! Поистине, совсем другое дело, когда из собственного горения исходит собственное учение! Душное сердце и холодная голова — где они встречаются, там возникает ураган, который называют «избавителем». Поистине, были люди более великие и более высокие по рождению, чем те, кого народ называет избавителями, эти увлекающие всё за собой ураганы! И ещё от более великих, чем были все избавители, должны вы, братья мои, избавиться, если хотите вы найти путь к свободе! Никогда ещё не было сверхчеловека! Нагими видел я обоих, самого большого и самого маленького человека. Ещё слишком похожи они друг на друга. Поистине, даже самого великого из них находил я слишком человеческим! — Так говорил Заратустра. |
О добродетельных
Громом и небесным огнём надо говорить к сонливым и сонным чувствам. Но голос красоты говорит тихо: он вкрадывается только в самые чуткие души. Тихо вздрагивал и смеялся сегодня мой гербовый щит: это священный смех и трепет красоты. Над вами, вы, добродетельные, смеялась сегодня моя красота. И до меня доносился её голос: «Они хотят ещё — чтобы им заплатили!» Вы ещё хотите, чтобы вам заплатили, вы, добродетельные! Хотите получить плату за добродетель, небо за землю, вечность за ваше сегодня? И теперь негодуете вы на меня, ибо учу я, что нет воздаятеля? И поистине, я не учу даже, что добродетель сама себе награда. Ах, вот моё горе: в основу вещей коварно волгали награду и наказание — и даже в основу ваших душ, вы, добродетельные! Но, подобно клыку вепря, должно моё слово бороздить основу вашей души; плугом хочу я называться для вас. Всё сокровенное вашей основы должно выйти на свет; и когда вы будете лежать на солнце, взрытые и изломанные, отделится ваша ложь от вашей истины. Ибо вот ваша истина: вы слишком чистоплотны
|
О людском отребье
Жизнь есть родник радости; но всюду, где пьёт отребье, все родники бывают отравлены. Всё чистое люблю я; но я не могу видеть морд с оскаленными зубами и жажду нечистых. Они бросали свой взор в глубь родника; и вот мне светится из родника их мерзкая улыбка. Священную воду отравили они своею похотью; и когда они свои грязные сны называли радостью, отравляли они ещё и слова. Негодует пламя, когда они свои отсыревшие сердца кладут на огонь; сам дух кипит и дымится, когда отребье приближается к огню. Приторным и гнилым становится плод в их руках: взор их подтачивает корень и делает сухим валежником плодовое дерево. И многие, кто отвернулись от жизни, отвернулись только от отребья: они не хотели делить с отребьем ни источника, ни пламени, ни плода. И многие, кто уходили в пустыню и вместе с хищными зверями терпели жажду, не хотели только сидеть у водоёма вместе с грязными погонщиками верблюдов. И многие приходившие опустошением и градом на все хлебные поля хотели только просунуть свою ногу в пасть отребья и таким образом заткнуть ему глотку. И знать, что для самой жизни нужны вражда и смерть и кресты мучеников, — это не есть ещё тот кусок, которым давился я больше всего: Но некогда я спрашивал и почти давился своим вопросом: как? неужели для жизни нужно
|
О тарантулах
Взгляни, вот яма тарантула! Не хочешь ли ты посмотреть на него самого? Вот висит его сеть — тронь, чтобы она задрожала. Вот идёт он добровольно: здравствуй, тарантул! Чёрным сидит на твоей спине твой треугольник и примета; и я знаю также, что сидит в твоей душе. Мщение сидит в твоей душе: куда ты укусишь, там вырастает чёрный струп; мщением заставляет твой яд кружиться душу! Так говорю я вам в символе, вы, проповедники равенства
|
О прославленных мудрецах
Народу служили вы и народному суеверию, вы все, прославленные мудрецы! — а не
|
Ночная песнь
Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И моя душа тоже бьющий ключ. Ночь: теперь только пробуждаются все песни влюблённых. И моя душа тоже песнь влюблённого. Что-то неутолённое, неутолимое есть во мне; оно хочет говорить. Жажда любви есть во мне; она сама говорит языком любви. Я — свет; ах, если бы быть мне ночью! Но в том и одиночество моё, что опоясан я светом. Ах, если бы быть мне тёмным и ночным! Как упивался бы я сосцами света! И даже вас благословлял бы я, вы, звёздочки, мерцающие, как светящиеся червяки на небе! — и был бы счастлив от ваших даров света. Но я живу в своём собственном свете, я вновь поглощаю пламя, что исходит из меня. Я не знаю счастья берущего; и часто мечтал я о том, что красть должно быть ещё блаженнее, чем брать. В том моя бедность, что моя рука никогда не отдыхает от дарения; в том моя зависть, что я вижу глаза, полные ожидания, и просветлённые ночи тоски. О горе всех, кто дарит! О затмение моего солнца! О алкание желаний! О ярый голод среди пресыщения! Они берут у меня; но затрагиваю ли я их душу? Целая пропасть лежит между дарить и брать; но и через малейшую пропасть очень трудно перекинуть мост. Голод вырастает из моей красоты; причинить страдание хотел бы я тем, кому я свечу, ограбить хотел бы я одарённых мною — так алчу я злобы. Отдёрнуть руку, когда другая рука уже протягивается к ней; медлить, как водопад, который медлит в своём падении, — так алчу я злобы. Такое мщение измышляет мой избыток; такое коварство рождается из моего одиночества. Моё счастье дарить замерло в дарении, моя добродетель устала от себя самой и от своего избытка! Кто постоянно дарит, тому грозит опасность потерять стыд; кто постоянно раздаёт, у того рука и сердце натирают себе мозоли от постоянного раздавания. Мои глаза не делаются уже влажными перед стыдом просящих; моя рука слишком огрубела для дрожания рук наполненных. Куда же девались слёзы из моих глаз и пушок из моего сердца? О одиночество всех дарящих! О молчаливость всех светящих! Много солнц вращается в пустом пространстве; всему, что темно, говорят они своим светом — для меня молчат они. О, в этом и есть вражда света ко всему светящемуся: безжалостно проходит он своими путями. Несправедливое в глубине сердца ко всему светящемуся, равнодушное к другим солнцам — так движется всякое солнце. Как буря, несутся солнца своими путями, в этом — движение их. Своей неумолимой воле следуют они, в этом — холод их. О, это вы, тёмные ночи, создаёте теплоту из всего светящегося! О, только вы пьёте молоко и усладу из сосцов света! Ах, лёд вокруг меня, моя рука обжигается об лёд! Ах, жажда во мне, которая томится по вашей жажде! Ночь: ах, зачем я должен быть светом! И жаждою тьмы! И одиночеством! Ночь: теперь рвётся, как родник, моё желание — желание говорить. Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И душа моя тоже бьющий ключ. Ночь: теперь пробуждаются все песни влюблённых. И моя душа тоже песнь влюблённого. — Так пел Заратустра. |
Танцевальная песнь
Однажды вечером проходил Заратустра со своими учениками по лесу; и вот: отыскивая источник, вышел он на нелепый луг, окаймлённый молчаливыми деревьями и кустарником, — на нём танцевали девушки. Узнав Заратустру, девушки бросили свой танец; но Заратустра подошёл к ним с приветливым видом и говорил эти слова: «Не бросайте пляски, вы, милые девушки! К вам подошёл не зануда со злым взглядом, не враг девушек. Ходатай Бога я перед дьяволом, а он — дух тяжести. Как бы мог я, вы, быстроногие, быть врагом божественных танцев? Или женских ножек с красивыми сгибами? Правда, я — лес, полный мрака от тёмных деревьев, — но кто не испугается моего мрака, найдёт и кущи роз под сенью моих кипарисов. И маленького бога найдёт он, любезного девушкам: у колодца лежит он тихо, с закрытыми глазами. Поистине, среди бела дня уснул он, ленивец! Не гонялся ли он слишком много за бабочками? Не сердитесь на меня, прекрасные плясуньи, если я слегка накажу маленького бога! Быть может, кричать будет он и плакать — но он готов смеяться, даже когда плачет! И со слезами на глазах пусть просит он у вас о пляске; а я спою песнь к его пляске: Песнь пляски и насмешки над духом тяжести, моим величайшим и самым могучим демоном, о котором говорят, что он «владыка мира» ». — И вот песня, которую пел Заратустра, в то время как Купидон и девушки вместе плясали: _____________________________ В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь! И мне показалось, что я погружаюсь в непостижимое. Но ты вытащила меня золотою удочкой; насмешливо смеялась ты, когда я тебя называл непостижимой. «Так говорят все рыбы, — отвечала ты, — чего не постигают они
_____________________________ Так пел Заратустра. Но когда пляска кончилась и девушки ушли, он сделался печален. «Солнце давно уже село, — сказал он наконец, — луг стал сырым, от лесов веет прохладой. Что-то неведомое окружает меня и задумчиво смотрит. Как! Ты жив ещё, Заратустра? Почему? Зачем? Для чего? Куда? Где? Как? Разве не безумие — жить ещё? — Ах, друзья мои, это вечер вопрошает во мне. Простите мне мою печаль! Вечер настал: простите мне, что вечер настал!» Так говорил Заратустра. |
Надгробная песнь
«Там остров могил, молчаливый; там также могилы моей юности. Туда отнесу я вечно зелёный венок жизни». Так решив в сердце, ехал я по морю. — О вы, лики и видения моей юности! О блики любви, божественные миги! Как быстро исчезли вы! Я вспоминаю о вас сегодня как об умерших для меня. От вас, мои дорогие мертвецы, нисходит на меня сладкое благоухание, облегчающее моё сердце слезами. Поистине, оно глубоко трогает и облегчает сердце одинокому пловцу. И всё-таки я самый богатый и самый завидуемый — я самый одинокий! Ибо вы были
|
О самопреодолении
«Волею к истине» называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и возбуждает вас? Волею к мыслимости всего сущего — так называю я вашу волю! Всё сущее хотите вы сделать
|
О возвышенных
Спокойна глубина моего моря; кто бы угадал, что она скрывает шутливых чудовищ! Непоколебима моя глубина; но она блестит от плавающих загадок и хохотов. Одного возвышенного видел я сегодня, торжественного, кающегося духом; о, как смеялась моя душа над его безобразием! С выпяченной грудью, похожий на тех, кто вбирает в себя дыхание, — так стоял он, возвышенный и молчаливый. Увешанный безобразными истинами, своей охотничьей добычей, и богатый разодранными одеждами; также много шипов висело на нём — но я не видел ещё ни одной розы. Ещё не научился он смеху и красоте. Мрачным возвратился этот охотник из леса познания. С битвы, где бился с дикими зверями, вернулся домой он; и сквозь серьёзность его проглядывает ещё дикий зверь — непобеждённый! Как тигр, всё ещё стоит он, готовый прыгнуть; но я не люблю этих напряжённых душ: не по вкусу мне все эти ощерившиеся. И вы говорите мне, друзья, что о вкусах и привкусах не спорят? Но ведь вся жизнь есть спор о вкусах и привкусах! Вкус: это одновременно и вес, и весы, и весовщик; и горе всему живущему, если бы захотело оно жить без спора о весе, о весах и весовщике! Если бы этот возвышенный утомился своею возвышенностью, — только тогда началась бы его красота; и только тогда вкусил бы я его и нашёл бы вкусным. И только когда он отвратится сам от себя, перепрыгнет он через свою собственную тень — и поистине прямо в своё
|
О стране культуры
Слишком далеко залетел я в будущее; ужас напал на меня. И, оглянувшись кругом, я увидел, что время было моим единственным современником. Тогда бежал я назад домой — и спешил всё быстрее; так пришёл я к вам, вы, современники, и в страну культуры. Впервые посмотрел я на вас как следует и с добрыми желаниями; поистине, с тоскою в сердце пришёл я. Но что случилось со мной? Как ни было мне страшно, — я должен был рассмеяться! Никогда не видел мой глаз ничего более пёстро-испещрённого! Я всё смеялся и смеялся, тогда как ноги мои и сердце дрожали: «ба, да тут родина всех красильных горшков!» — сказал я. С лицами, обмазанными пятьюдесятью кляксами, — так сидели вы, к моему удивлению, вы, современники! И с пятьюдесятью зеркалами вокруг себя, которые льстили и подражали игре ваших красок! Поистине, вы не могли бы носить лучшей маски, вы, современники, чем ваши собственные лица! Кто бы мог вас — узнать
|
О непорочном познании
Когда вчера взошёл месяц, я думал, что он хочет родить солнце: так широко, как роженица, лежал он на горизонте. Но он обманул меня своей беременностью; и скорее ещё я поверю, что месяц — мужчина, чем что он — женщина. Конечно, мало похож на мужчину этот застенчивый полуночник. Поистине, с нечистой совестью бродит он по крышам. Ибо полон он похоти и ревности, этот монах в месяце, падок он до земли и всех радостей влюблённых. Нет, я не люблю его, этого кота на крышах! Противны мне все, кто подкрадывается к полузакрытым окнам! Набожно и молча бродит он по звёздным коврам; но я не люблю мужских ног, ступающих тихо, на которых не звенят даже шпоры. Праведна поступь любого правдивца; но кошка ходит по земле, крадучись. Взгляни, по-кошачьи восходит луна и нечестно. — Это сравнение прилагаю я к вам, чувствительные лицемеры, к вам, ищущим «чистого познания»! Вас называю я — сластолюбцами! Вы также любите землю и земное — я хорошо разгадал нас! — но стыд в вашей любви и нечистая совесть, — вы похожи на луну! В презрении к земному убеждён ваш дух, но не ваше нутро; а оно
|
Об учёных
Пока я спал, овца принялась объедать венок из плюща на моей голове, — и, объедая, она говорила: «Заратустра не учёный больше». И, сказав это, она чванливо и гордо отошла в сторону. Ребёнок рассказал мне об этом. Люблю я лежать здесь, где играют дети, вдоль развалившейся стены, среди чертополоха и красного мака. Я всё ещё учёный для детей, а также для чертополоха и красного мака. Невинны они, даже в своей злобе. Но для овец я уже перестал быть учёным: так хочет моя судьба — да будет она благословенна! Ибо истина в том, что ушёл я из дома учёных, и ещё захлопнул дверь за собою. Слишком долго сидела моя душа голодной за их столом; не научился я, подобно им, познанию, как щёлканью орехов. Простор люблю я и воздух над свежей землёй; лучше буду спать я на воловьих шкурах, чем на званиях и почестях их. Я слишком горяч и сгораю от собственных мыслей; часто захватывает у меня дыхание. Тогда мне нужно на простор, подальше от всех запылённых комнат. Но они прохлаждаются в прохладной тени: они хотят во всём быть только зрителями и остерегаются сидеть там, где солнце жжёт ступни. Подобно тем, кто стоит на улице и глазеет на проходящих, так ждут и они и глазеют на мысли, продуманные другими. Если дотронуться до них руками, от них невольно поднимается пыль, как от мучных мешков; но кто же подумает, что пыль их идёт от зерна и от золотых даров нивы? Когда выдают они себя за мудрых, меня знобит от мелких изречений и истин их; часто от мудрости их идёт запах, как будто она исходит из болота; и поистине, я слышал уже, как лягушка квакала в ней! Ловки они, и искусные пальцы у них — что моё своеобразие при многообразии их! Всякое вдевание нитки и тканье и вязанье знают их пальцы: так вяжут они чулки духа! Они хорошие часовые механизмы; нужно только правильно заводить их! Тогда показывают они безошибочно время и производят при этом лёгкий шум. Подобно мельницам, работают они и стучат: только подбрасывай им свои зёрна! — они уж сумеют измельчить их и сделать белую пыль из них. Они зорко следят за пальцами друг друга и не слишком доверяют один другому. Изобретательные на маленькие хитрости, подстерегают они тех, у кого хромает знание, — подобно паукам, подстерегают они. Я видел, как они всегда с осторожностью приготовляют яд; и всегда надевали они при этом стеклянные перчатки на пальцы. Также в поддельные кости умеют они играть; и я заставал их играющими с таким жаром, что они при этом потели. Мы чужды друг другу, и их добродетели противны мне ещё более, чем лукавства и поддельные игральные кости их. И когда я жил у них, я жил над ними. Оттого и невзлюбили они меня. Они и слышать не хотят, чтобы кто-нибудь ходил над их головами; и потому наложили они дерева, земли и сору между мной и головами их. Так заглушали они шум от моих шагов; и хуже всего слушали меня до сих пор самые учёные среди них. Все ошибки и слабости людей нагромождали они между собою и мной: «чёрным полом» называют они это в своих домах. И всё-таки хожу я со своими мыслями над
|
О поэтах
«С тех пор как лучше знаю я тело, — сказал Заратустра одному из своих учеников, — дух для меня только как бы дух; а всё, что «не преходит», — есть только символ». «Это слышал я уже однажды от тебя, — отвечал ученик, — и тогда ты прибавил ещё: «но поэты слишком много лгут». Почему же сказал ты, что поэты слишком много лгут?» «Почему? — повторил Заратустра. — Ты спрашиваешь, почему? Но я не принадлежу к тем, у кого можно спрашивать об их «почему». Разве переживания мои начались со вчерашнего дня? Давно уже пережил я основания своих мнений. Мне пришлось бы быть бочкой памяти, если бы хотел я хранить все основания своих мнений. Уже и это слишком много для меня — самому хранить свои мнения; и много птиц улетает уже. И среди них нахожу я и залётного зверька в моей голубятне, он мне чужой и дрожит, когда я кладу на него свою руку. Но что же сказал тебе однажды Заратустра? Что поэты слишком много лгут? — Но и Заратустра — поэт. Веришь ли ты, что сказал он здесь правду? Почему веришь ты этому?» Ученик отвечал: «Я верю в Заратустру». Но Заратустра покачал головой и улыбнулся. Вера не делает меня блаженными — сказал он, — особенно вера в меня. Но положим, что кто-нибудь совершенно серьёзно сказал бы, что поэты слишком много лгут; он был бы прав — мы
|
О великих событиях
Есть остров на море — недалеко от блаженных островов Заратустры, — на нём постоянно дымится огнедышащая гора; народ и особенно старые бабы из народа говорят об этом острове, что он привален, подобно камню, перед вратами преисподней; а в самом-де вулкане проходит вниз узкая тропинка, ведущая к этим вратам преисподней. В ту пору, как Заратустра пребывал на блаженных островах, случилось, что корабль бросил якорь у острова, где стоит дымящаяся гора; и люди его сошли на берег, чтобы пострелять кроликов. Но около полудня, когда капитан и люди его снова собрались вместе, увидели они вдруг человека, идущего к ним по воздуху, и какой-то голос сказал явственно: «пора! давно пора!» Когда же видение было совсем близко к ним — оно быстро пролетело мимо них, подобно тени, в направлении, где была огненная гора, — тогда узнали они, к величайшему смущению, что это — Заратустра; ибо все они уже видели его, за исключением самого капитана, и любили его, как любит народ: мешая поровну любовь и страх. «Смотрите, — сказал старый кормчий, — это Заратустра отправляется в ад!» В то же самое время, как эти корабельщики пристали к огненному острову, разнёсся слух, что Заратустра исчез; и когда спрашивали друзей его, они рассказывали, что он ночью сел на корабль, не сказав, куда хочет он ехать. Так возникло смятение, а через три дня к этому смятению присоединился ещё рассказ корабельщиков — и теперь весь народ говорил, что чёрт унёс Заратустру. Хотя ученики его смеялись над этой болтовнёй, и один из них сказал даже: «Я думаю, что скорее Заратустра унёс чёрта». Но в глубине души все были озабочены и желали скорее увидеть его; как же велика была их радость, когда на пятый день Заратустра появился среди них. И вот рассказ о беседе Заратустры с огненным псом. Земля, сказал он, имеет оболочку; и эта оболочка поражена болезнями. Одна из этих болезней называется, например: «человек». А другая из этих болезней называется «огненный пёс»: о нём
|
Прорицатель
«— и я видел, наступило великое уныние среди людей. Лучшие устали от своих дел. Объявилось учение, и рядом с ним семенила вера в него: «Всё пусто, всё равно, всё уже было!» И эхо вторило со всех холмов: «Всё пусто, всё равно, всё уже было!» Правда, собрали мы жатву; но почему же сгнили и почернели наши плоды? Что упало со злого месяца в последнюю ночь? Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось наше вино, дурной глаз спалил наши поля и наши сердца. Все мы иссохли; и если бы огонь упал на нас, мы бы рассыпались, как пепел, — но даже огонь утомили мы. Все источники иссякли, и даже море отступило назад. Земля хочет треснуть, но бездна не хочет поглотить! «Ах, есть ли ещё море, где бы можно было утонуть»: так раздаётся наша жалоба — над плоскими болотами. Поистине, мы уже слишком устали, чтобы умереть; и мы ещё бодрствуем и продолжаем жить — в склепах!» Так говорящим слышал Заратустра одного прорицателя; и его предсказания проникли в сердце его и изменили его. Печальный и усталый бродил он; и он стал похож на тех, о ком говорил прорицатель. Поистине, — сказал он своим ученикам, — ещё немного, и наступят эти долгие сумерки. Ах, как спасу я от них мой свет! Чтобы не потух он среди этой печали! Для дальних миров он должен быть светом и для самых далёких ночей! Так опечаленный в сердце ходил Заратустра; и три дня не принимал он ни пищи, ни питья, не имел покоя и потерял речь. Наконец случилось, что впал он в глубокий сон. Ученики же его сидели вокруг него, бодрствуя долгими ночами, и с беспокойством ждали, не проснётся ли он, не заговорит ли опять и не выздоровеет ли от своей печали. Вот речь, которую сказал Заратустра, когда проснулся; голос его доходил до учеников как бы издалека: «Послушайте сон, который я видел, вы, друзья, и помогите мне отгадать его смысл! Всё ещё загадка для меня этот сон; его смысл скрыт в нём и пленён и не витает ещё свободно над ним. Я отрешился от всякой жизни, так снилось мне. Я сделался ночным и могильным сторожем в замке Смерти, на одинокой горе. Там охранял я гробы её; мрачные своды были полны трофеями побед её. Из стеклянных гробов смотрела на меня побеждённая жизнь. Запах запылённой вечности вдыхал я; в удушье и пыли поникла моя душа. И кто же мог бы проветрить там свою душу! Свет полуночи был всегда вокруг меня, одиночество на корточках сидело рядом с ним; и ещё хрипящая мёртвая тишина, худшая из моих подруг. Ключи носил я с собой, самые заржавленные из всех ключей; и я умел отворять ими самые скрипучие из всех ворот. Подобно зловещему карканью, пробегали звуки по длинным ходам, когда поднимались затворы ворот: зловеще кричала эта птица, неохотно давала она будить себя. Но было ещё ужаснее и ещё сильнее сжималось моё сердце, когда всё замолкало, и кругом водворялась тишина, и я один сидел в этом коварном молчании. Так медленно тянулось время, если время ещё существовало: почём знаю я это! Но наконец случилось то, что меня разбудило. Трижды ударили в ворота, как громом, трижды зазвучали и заревели своды в ответ; тогда пошёл я к воротам, Альпа! — кричал я, — кто несёт свой прах на гору? Альпа! альпа! Кто несёт свой прах на гору? И я нажимал ключ и напирал на ворота, стараясь отворить их. Но они не отворялись ни на палец. Тогда бушующий ветер распахнул створы их: свистя, крича, разрезая воздух, бросил он мне чёрный гроб. И среди шума, свиста и пронзительного воя раскололся гроб, и из него раздался смех на тысячу ладов. И тысяча гримас детей, ангелов, сов, глупцов и бабочек величиной с ребёнка смеялись и издевались надо мной и неслись на меня. Страшно испугался я и упал наземь. И я закричал от ужаса, как никогда не кричал. Но собственный крик разбудил меня — и я пришёл в себя». — Так рассказывал Заратустра свой сон и потом умолк: ибо он не знал ещё значения своего сна. Но ученик, которого он любил больше всех, быстро поднялся, схватил руку Заратустры и сказал: «Сама твоя жизнь объясняет нам сон этот, о Заратустра! Не ты ли сам этот ветер, с пронзительным свистом распахивающий ворота в замке Смерти? Не ты ли сам этот гроб, наполненный многоцветной злобою и ангельскими гримасами жизни? Поистине, подобно детскому смеху на тысячу ладов, входит Заратустра во все склепы, смеясь над ночными и могильными сторожами и над всеми, кто гремит ржавыми ключами. Пугать и опрокидывать будешь ты их своим смехом; обморок и пробуждение докажут твою власть над ними. И даже когда наступят долгие сумерки и усталость смертельная, ты не закатишься на нашем небе, ты, защитник жизни! Новые звёзды и новое великолепие ночи показал ты нам; поистине, самый смех раскинул ты над нами многоцветным шатром. Отныне детский смех всегда будет бить ключом из гробов; отныне всегда будет дуть могучий ветер, торжествующий над смертельной усталостью: в этом ты сам нам порука и предсказатель. Поистине, самих врагов своих видел ты во сне
|
Об избавлении
Однажды, когда Заратустра проходил по большому мосту, окружили его калеки и нищие, и один горбатый так говорил ему: «Посмотри, Заратустра! Даже народ учится у тебя и приобретает веру в твоё учение; но чтобы совсем уверовал он в тебя, для этого нужно ещё одно — ты должен убедить ещё нас, калек! Здесь у тебя прекрасный выбор и поистине случай с многими шансами на неупущение. Ты можешь исцелять слепых и заставлять бегать хромых, и ты мог бы поубавить кое-что и у того, у кого слишком много за спиной; — это, думаю я, было бы прекрасным средством заставить калек уверовать в Заратустру!» Но Заратустра так возразил говорившему: «Когда снимают у горбатого горб его, у него отнимают и дух его — так учит народ. И когда возвращают слепому глаза его, он видит на земле слишком много дурного — так что он проклинает исцелившего его. Тот же, кто даёт возможность бегать хромому, наносит ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бежать так быстро, чтобы пороки не опережали его, — так учит народ о калеках. И почему бы Заратустре не учиться у народа, если народ учится у Заратустры? Но с тех пор как живу я среди людей, для меня это ещё наименьшее зло, что вижу я: «одному недостаёт глаза, другому — уха, третьему — ноги; но есть и такие, что утратили язык, или нос, или голову». Я вижу и видел худшее и много столь отвратительного, что не обо всём хотелось бы говорить, а об ином хотелось бы даже умолчать: например, о людях, которым недостаёт всего, кроме избытка их, — о людях, которые не что иное, как один большой глаз, или один большой рот, или одно большое брюхо, или вообще одно что-нибудь большое, — калеками наизнанку называю я их. И когда я шёл из своего уединения и впервые проходил по этому мосту, я не верил своим глазам, непрестанно смотрел и наконец сказал: «Это — ухо! Ухо величиною с человека!» Я посмотрел ещё пристальнее: и действительно, за ухом двигалось ещё нечто, до жалости маленькое, убогое и слабое. И поистине, чудовищное ухо сидело на маленьком, тонком стебле — и этим стеблем был человек! Вооружась лупой, можно было даже разглядеть маленькое завистливое личико, а также отёчную душонку, которая качалась на стебле этом. Народ же говорил мне, что большое ухо не только человек, но даже великий человек, гений. Но никогда не верил я народу, когда говорил он о великих людях, — и я остался при убеждении, что это — калека наизнанку, у которого всего слишком мало и только одного чего-нибудь слишком много». Сказав так горбатому и тем, для кого он был рупором и ходатаем, Заратустра обратился с глубоким негодованием к своим ученикам и сказал: Поистине, друзья мои, я хожу среди людей, как среди обломков и отдельных частей человека! Самое ужасное для взора моего — это видеть человека раскромсанным и разбросанным, как будто на поле кровопролитного боя и бойни. И если переносится мой взор от настоящего к прошлому, всюду находит он то же самое: обломки, отдельные части человека и ужасные случайности — и ни одного человека! Настоящее и прошлое на земле — ах! друзья мои, это и есть самое невыносимое для меня
|
О человеческой мудрости
Не высота: склон есть нечто ужасное! Склон, где взор стремительно падает вниз
|
Самый тихий час
Что случилось со мною, друзья мои? Вы видите меня расстроенным, изгнанным, повинующимся против воли, готовым уйти — ах, уйти подальше от вас
|
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся. Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко? Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни. |
Заратустра
, о чтении и письме
Странник
Была полночь, когда Заратустра пустился в свой путь через горный хребет острова, чтобы ранним утром достичь противоположного берега: ибо там хотел он сесть на корабль. Там была прекрасная гавань, в которой даже чужие корабли охотно становились на якорь; они брали с собою тех, кто с блаженных островов хотел пуститься в море. Взбираясь на гору, Заратустра вспоминал дорогою о своих многочисленных одиноких странствованиях с самой юности и о том, как много гор, хребтов и вершин пришлось ему перейти. Я, странник и скиталец по горам, говорил он в своём сердце, — я не люблю долин, и, кажется, я не могу долго сидеть спокойно. И какова бы ни была моя судьба, то, что придётся мне пережить, — всегда будет в ней странствование и восхождение на горы: в конце концов мы переживаем только самих себя. Прошло то время, когда на моём пути могли ещё становиться случайности; и что могло бы
|
О призраке и загадке
1
Когда среди моряков распространился слух, что Заратустра находится на корабле, — ибо одновременно с ним сел на корабль человек, прибывший с блаженных островов, — всеми овладело великое любопытство и ожидание. Но Заратустра молчал два дня и был холоден и глух от печали, так что не отвечал ни на взгляды, ни на вопросы. К вечеру же второго дня отверз он уши свои, хотя и продолжал молчать: ибо много необыкновенного и опасного можно было услышать на этом корабле, пришедшем издалека и собиравшемся плыть ещё далее. Заратустра же любил всех, кто предпринимает дальние странствования и не может жить без опасности. И вот, пока слушал он других, развязался его собственный язык, и лёд сердца его разбился — тогда начал он так говорить: — Вам, смелым искателям, испытателям и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по страшным морям, — вам, опьянённым загадками, любителям сумерек, чья душа привлекается звуками свирели ко всякой обманчивой пучине, — ибо вы не хотите нащупывать нить трусливой рукой и, где можете вы угадать
2
«Стой, карлик! — сказал я. — Я! Или ты! Но я сильнейший из нас двоих: ты не знаешь самой бездонной мысли моей! Её
|
О блаженстве против воли
С такими загадками и с горечью в сердце плыл Заратустра по морю. Но на четвёртый день странствования, когда он уже был далеко от блаженных островов и от своих друзей, он превозмог всю свою печаль: победоносно, твёрдой ногою стоял он снова на пути своей судьбы. И так говорил тогда Заратустра к своей ликующей совести: — Опять я один и хочу им быть, один с ясным небом и свободным морем; и снова послеполуденное время вокруг меня. В послеполуденное время обрёл я некогда впервые своих друзей, также в послеполуденное время вторично обрёл я их: в тот час, когда становится более спокойным всякий свет. Ибо частички счастья, блуждающие ещё между небом и землёй, ищут пристанища себе в светлой душе: теперь от счастья
|
Перед восходом солнца
О небо надо мной, чистое! Глубокое! Бездна света! Взирая на тебя, я трепещу от божественных порывов. Броситься в твою высоту — в этом моя
|
Об умаляющей добродетели
1
Спустившись на сушу, Заратустра не направился прямо на свою гору и в свою пещеру, а прошёлся по разным дорогам, всюду задавая вопросы и осведомляясь о многом, так что, шутя, он говорил о себе самом: «Вот река, многими извивами возвращающаяся к источнику своему!» Ибо он хотел узнать, что случилось с человеком
2
Я хожу среди этих людей и дивлюсь: они не прощают мне, что я не завидую добродетелям их. Они огрызаются на меня, ибо я говорю им: маленьким людям нужны маленькие добродетели, — ибо трудно мне согласиться, чтобы маленькие люди были нужны
рвый слуга! Ах, даже в их лицемерие залетело любопытство моего взора; и я хорошо угадал их счастье мухи и их жужжание на освещённом солнцем оконном стекле. Сколько вижу я доброты, столько и слабости. Сколько справедливости и сострадания, столько и слабости. Все они круглы, аккуратны и благосклонны друг к другу, как круглы, аккуратны и благосклонны песчинки одна к другой. Скромно обнять маленькое счастье — это называют они «смирением»! и при этом они уже скромно косятся на новое маленькое счастье. В сущности в своей простоте они желают лишь одного: чтобы никто не причинял им страдания. Поэтому они предупредительны к каждому и делают ему добро. Но это трусость
— хотя бы и называлась она «добродетелью». — И когда этим маленьким людям случается говорить грубо — я слышу в голосе их лишь хрипоту: ибо всякий сквозняк — делает их хриплыми. Хитры они, и у добродетелей их хитрые пальцы. Но им недостаёт кулаков, их пальцы не умеют сжиматься в кулак. Добродетелью считают они всё, что делает скромным и ручным; так превратили они волка в собаку и самого человека в лучшее домашнее животное человека. «Мы поставили наш стул посередине , — так говорит мне ухмылка их, — одинаково далеко от умирающего гладиатора и довольных свиней». Но это — посредственность ; хотя бы и называлась она умеренностью. 3
Я хожу среди этих людей и роняю много слов; но они не умеют ни брать, ни хранить. Они удивляются, что я не пришёл обличать их похоти и пороки; но поистине, я не пришёл также предостерегать от карманных воров! Они удивляются, что я не желаю оттачивать и накачивать их ум; как будто им мало ещё умников, тонких, чей голос скрипит, как грифель по аспидной доске! И когда я кричу: «Кляните всех трусливых демонов в вас, которые желали бы визжать, крестом складывать руки и поклоняться», они восклицают: «Заратустра — безбожник». И особенно кричат об этом их проповедники смирения — да, именно им люблю я кричать в самое ухо: да! Я — Заратустра, безбожник! Проповедники смирения! Всюду, где есть слабость, болезнь и струпья, они ползают, как вши; и только моё отвращение мешает мне давить их. Ну что ж! Вот моя проповедь для их
|
На горе Елеонской
Зима, злая гостья, сидит у меня в доме; посинели мои руки от её дружеских рукопожатий. Я уважаю её, эту злую гостью, но охотно оставляю её сидеть одну. Охотно убегаю я от неё; и если бежишь хорошо
|
О прохождении мимо
Так, медленно проходя среди многих народов и через различные города, вернулся Заратустра окольным путём в свои горы и свою пещеру. И вот, подошёл он неожиданно к воротам большого города
|
Об отступниках
1
Ах, всё уже поблекло и отцвело, что ещё недавно зеленело и пестрело на этом лугу! И сколько мёду надежды уносил я отсюда в свои улья! Все эти юные сердца уже состарились — и даже не состарились! только устали, опошлились и успокоились: они называют это «мы опять стали набожны». Ещё недавно видел я их спозаранку выбегающими на смелых ногах; но их ноги познания устали, и теперь бранят они даже свою утреннюю смелость! Поистине, многие из них когда-то поднимали свои ноги, как танцоры, их манил смех в моей мудрости, — потом они одумались. Только что видел я их согбенными — ползущими ко кресту. Вокруг света и свободы когда-то порхали они, как мотыльки и юные поэты! Немного взрослее, немного мерзлее — и вот они уже нетопыри и проныры и печные лежебоки. Не потому ли поникло сердце их, что, как кит, поглотило меня одиночество? Быть может, долго, с тоскою, тщетно
2
«Мы опять стали набожны» — так признаются эти отступники; и многие из них ещё слишком малодушны, чтобы признаться в этом. Им смотрю я в глаза, — им говорю я в лицо и в румянец их щёк: вы те, что снова молитесь
|
Возвращение
О, одиночество! Ты, отчизна
|
О трояком зле
1
Во сне, последнем утреннем сне, стоял я сегодня на высокой скале — по ту сторону мира, держал весы и взвешивал
2
Сладострастие: жало и кол для всех носящих власяницу и презрителей тела и «мир», проклятый всеми потусторонниками: ибо оно вышучивает и дурачит всех наставников плутней и блудней. Сладострастие: для отребья медленный огонь, на котором сгорает оно; для всякого червивого дерева, для всех зловонных лохмотьев готовая пылающая и клокочущая печь. Сладострастие: для свободных сердец нечто невинное и свободное, счастье сада земного, избыток благодарности всякого будущего настоящему. Сладострастие: только для увядшего сладкий яд, но для тех, у кого воля льва, великое сердечное подкрепление и вино из вин, благоговейно сбережённое. Сладострастие: великий символ счастья для более высокого счастья и наивысшей надежды. Ибо многому обещан был брак и больше, чем брак, — — многому, что более чуждо друг другу, чем мужчина и женщина, — и кто же вполне понимал, как чужды
|
О духе тяжести
1
Уста мои — уста народа: слишком грубо и сердечно говорю я для шелковистых зайцев. И ещё более странным звучит моё слово для всех чернильных рыб и лисиц пера! Моя рука — рука дурня: горе всем столам и стенам и всему, что может дать место для старанья и для маранья дурня! Моя нога — чёртово копыто; ею семеню я рысцой чрез камень и пенёк, в поле вдоль и поперёк и, как дьявол, радуюсь всякому быстрому бегу. Мой желудок — должно быть, желудок орла? Ибо он любит больше всего мясо ягнёнка. Но, во всяком случае, он — желудок птицы. Вскормленный скудной, невинною пищей, готовый и страстно желающий летать и улетать — таков я: разве я немножко не птица! И особенно потому, что враждебен я духу тяжести, в этом также природа птицы; и поистине, я враг смертельный, враг заклятый, враг врождённый! О, куда только не летала и куда только не залетала моя вражда! Об этом я мог бы спеть песню — и хочу
2
Кто научит однажды людей летать, сдвинет с места все пограничные камни; все пограничные камни сами взлетят у него на воздух, землю вновь окрестит он — именем «лёгкая». Птица страус бежит быстрее, чем самая быстрая лошадь, но и она ещё тяжело прячет голову в тяжёлую землю; так и человек, не умеющий ещё летать. Тяжёлой кажется ему земля и жизнь; так хочет
|
О старых и новых скрижалях
1
— Здесь сижу я и жду; все старые, разбитые скрижали вокруг меня, а также новые, наполовину исписанные. Когда же настанет мой час? — час моего нисхождения, захождения: ибо ещё один раз хочу я пойти к людям. Его жду я теперь: ибо сперва должны мне предшествовать знамения, что мой
2
— Когда я пришёл к людям, я нашёл их застывшими в старом самомнении: всем им мнилось, что они давно уже знают, что для человека добро и что для него зло. Старой утомительной вещью мнилась им всякая речь о добродетели, и, кто хотел спокойно спать, тот перед отходом ко сну говорил ещё о «добре» и «зле». Эту сонливость встряхнул я, когда стал учить: никто не знает ещё
3
— Там же поднял я на дороге слово «сверхчеловек» и что человек есть нечто, что должно преодолеть, — что человек есть мост, а не цель; что он радуется своему полдню и вечеру как пути, ведущему к новым утренним зорям: слово Заратустры о великом полдне, и что ещё навесил я на человека как на вторую пурпурную вечернюю зарю. Поистине, я дал им увидеть даже новые звёзды и новые ночи; и над тучами и днём и ночью раскинул я смех, как пёстрый шатёр. Я научил их всем моим
4
— Смотри, вот новая скрижаль; но где братья мои, которые вместе со мной понесут её в долину и в плотяные сердца? — Так гласит моя великая любовь к самым дальним: не щади своего ближнего
5
— Так хочет этого характер душ благородных: они ничего не желают иметь даром
6
— О братья мои, кто первенец, тот приносится всегда в жертву. А мы теперь первенцы. Мы все истекаем кровью на тайных жертвенниках, мы все горим и жаримся в честь старых идолов. Наше лучшее ещё молодо; оно раздражает старое нёбо. Наше мясо нежно, наша шкура только шкура ягнёнка — как не раздражать нам старых идольских жрецов! В нас самих
7
— Быть правдивыми — могут
8
— Когда бревна в воде, когда мосты и перила перекинуты над рекою, — поистине, не поверят, если кто скажет тогда: «Всё течёт». Даже увальни будут противоречить ему. «Как? — скажут увальни, — всё течёт? Ведь балки и перила перекинуты над
9
Есть старое безумие, оно называется добро и зло. Вокруг прорицателей и звездочётов вращалось до сих пор колесо этого безумия. Некогда верили
10
«Ты не должен грабить! Ты не должен убивать!» — такие слова назывались некогда священными; перед ними преклоняли колена и головы, и к ним подходили, разувшись. Но я спрашиваю вас: когда на свете было больше разбойников и убийц, как не тогда, когда эти слова были особенно священны? Разве в самой жизни нет — грабежа и убийства? И считать эти слова священными, разве не значит — убивать саму истину
11
Мне жаль всего прошлого, ибо я вижу, что оно отдано на произвол, — — отдано на произвол милости, духа и безумия каждого из поколений, которое приходит и всё, что было, толкует как мост для себя! Может прийти великий тиран, лукавый изверг, который своей милостью и своей немилостью будет насиловать всё прошлое — пока оно не станет для него мостом, знамением, герольдом и криком петуха. Но вот другая опасность и моё другое сожаление: память тех, кто из толпы, не идёт дальше деда, — и с дедом кончается время. И так всё прошлое отдано на произвол: ибо может когда-нибудь случиться, что толпа станет господином, и всякое время утонет в мелкой воде. Поэтому, о братья мои, нужна новая знать
12
О братья мои, я жалую вас в новую знать: вы должны стать созидателями и воспитателями — сеятелями будущего, — — поистине, не в ту знать, что могли бы купить вы, как торгаши, золотом торгашей: ибо мало ценности во всём том, что имеет свою цену. Не то, откуда вы идёте, пусть составит отныне вашу честь, а то, куда вы идёте! Ваша воля и ваши шаги, идущие дальше вас самих, — пусть будут отныне вашей новой честью! Поистине, не то, что служили вы князю — что значат теперь князья! — или что были вы оплотом тому, что стоит, чтобы крепче стояло оно! Не то, что ваш род при дворах сделался придворным и вы научились, пёстрые, как фламинго, часами стоять в мелководных прудах. — Ибо уменье
13
«К чему жить? Всё — суета! Жить — это молотить солому; жить — это сжигать себя и всё-таки не согреться». — Эта старая болтовня всё ещё слывёт за «мудрость»; за то
14
«Для чистого всё чисто» — так говорит народ. Но я говорю вам: для свиней всё превращается в свинью! Поэтому исступлённые и святоши, у которых даже сердце поникло, проповедуют: «Сам мир есть грязное чудовище». Ибо все они не чисты духом; особенно те, кто не находят ни покоя, ни отдыха, разве что видя мир сзади
15
Я слышал, как благочестивые потусторонники говорили к своей совести, и поистине, без злобы и лжи, — хотя и нет в мире ничего более лживого и злобного. «Предоставь миру быть миром! Не поднимай против него даже мизинца!» «Пусть, кто хочет, душит и колет людей и сдирает с них кожу — не поднимай против него даже мизинца! Так научатся они отрекаться от мира». «А свой собственный разум — ты должен сам задушить его: ибо это разум мира сего, — так научишься ты сам отрекаться от мира». — Разбейте, разбейте, о братья мои, эти старые скрижали благочестивых! Развейте слова клеветников на мир! 16
«Кто много учится, разучивается всякому сильному желанию» — так шепчут сегодня на всех тёмных улицах. «Мудрость утомляет, ничто — не вознаграждается; ты не должен желать!» — эту новую скрижаль нашёл я вывешенной даже на базарных площадях. Разбейте, о братья мои, разбейте и эту новую
17
Челн готов — на той стороне ты попадёшь, быть может, в великое Ничто. — Но кто хочет вступить в это «быть может»? Никто из вас не хочет вступить в челн смерти! Как же хотите вы тогда быть утомлёнными миром
18
О братья мои, есть скрижали, созданные утомлением, и скрижали, созданные гнилой леностью, — хотя говорят они одинаково, но хотят, чтобы слушали их неодинаково. — Посмотрите на этого томящегося жаждой! Только одна пядь ещё отделяет его от его цели, но от усталости лёг он здесь упрямо в пыли — этот храбрец! От усталости зевает он на путь, на землю, на цель и на себя самого: ни одного шагу не хочет сделать он дальше — этот храбрец! И вот солнце палит его, и собаки лижут его пот; но он лежит здесь в своём упрямстве и предпочитает томиться жаждой — — на расстоянии пяди от своей цели томиться жаждой! И, поистине, вам придётся ещё тащить его за волосы на его небо — этого героя! Но ещё лучше, оставьте его лежать там, где он лёг, чтобы пришёл к нему сон-утешитель с шумом освежающего дождя. Оставьте его лежать, пока он сам не проснётся, — пока он сам не откажется от всякой усталости и от всего, чему учила усталость в нём! Только, братья мои, отгоните от него собак, ленивых проныр и весь шумящий сброд — — весь шумящий сброд людей «культурных», который лакомится — потом героев! — 19
Я замыкаю круги вокруг себя и священные границы; всё меньше поднимающихся со мною на всё более высокие горы; я строю хребет из всё более священных гор. — Но куда бы ни захотели вы подняться со мной, о братья мои, — смотрите, чтобы не поднялся вместе с вами какой-нибудь паразит
20
О братья мои, разве я жесток? Но я говорю: что падает, то нужно ещё толкнуть! Всё, что от сегодня, — падает и распадается; кто захотел бы удержать его! Но я — я хочу
21
Я люблю храбрых; но недостаточно быть рубакой — надо также знать, кого
22
Если бы эти
23
Я хочу видеть мужчину и женщину: одного способным к войне, другую способную к деторождению, но обоих способными к пляске головой и ногами. И пусть будет потерян для нас тот день, когда ни разу
24
Заключение ваших браков: смотрите, чтобы не вышло оно плохим заключением
25
Кто умудрён в старых источниках, смотри, тот будет в конце концов искать родников будущего и новых источников. — О братья мои, ещё недолго, и возникнут новые народы
26
О братья мои! В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и праведных? — — не в тех ли, кто говорит и в сердце чувствует: «Мы знаем уже, что хорошо и что праведно, мы достигли этого; горе тем, кто здесь ещё ищет!» И какой бы вред ни нанесли злые, — вред добрых — самый вредный вред! И какой был вред ни нанесли клеветники на мир, — вред добрых — самый вредный вред. О братья мои, в сердце добрых и праведных воззрел некогда тот, кто тогда говорил: «Это — фарисеи». Но его не поняли. Самые добрые и праведные не должны были понять его; их дух в плену у их чистой совести. Глупость добрых неисповедимо умна. Но вот истина: добрые должны
27
О братья мои, поняли ли вы также и это слово? И что сказал я однажды о «последнем человеке»? — В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и праведных? Разбейте, разбейте добрых и праведных
28
Вы бежите от меня? Вы испуганы? Вы дрожите при этом слове? О братья мои, когда я велел вам разбить добрых и скрижали добрых, — тогда впервые пустил я человека плыть по его открытому морю. И теперь только наступает для него великий страх, великая осмотрительность, великая болезнь, великое отвращение, великая морская болезнь. Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и окутаны ею. Добрые всё извратили и исказили до самого основания. Но кто открыл землю «человек», открыл также и землю «человеческое будущее». Теперь должны вы быть мореплавателями, отважными и терпеливыми! Ходите прямо вовремя, о братья мои, учитесь ходить прямо! Море бушует; многие нуждаются в вас, чтобы снова подняться. Море бушует: все в море. Ну что ж! вперёд! вы, старые сердца моряков! Что вам до родины! Туда
29
«Зачем так твёрд! — сказал однажды древесный уголь алмазу. — Разве мы не близкие родственники?» — Зачем так мягки? О братья мои, так спрашиваю я вас: разве вы — не мои братья? Зачем так мягки, так покорны и уступчивы? Зачем так много отрицания, отречения в сердце вашем? Так мало рока во взоре вашем? А если вы не хотите быть роковыми и непреклонными, — как можете вы когда-нибудь вместе со мною — победить? А если ваша твёрдость не хочет сверкать и резать и рассекать, — как можете вы когда-нибудь вместе со мною — созидать? Все созидающие именно тверды. И блаженством должно казаться вам налагать вашу руку на тысячелетия, как на воск, — — блаженством писать на воле тысячелетий, как на бронзе, — твёрже, чем бронза, благороднее, чем бронза. Совершенно твердо только благороднейшее. Эту новую скрижаль, о братья мои, даю я вам: станьте тверды
30
О воля моя! Ты избеганье всех бед, ты неизбежность моя
|
Выздоравливающий
1
Однажды утром, вскоре после возвращения своего в пещеру, вскочил Заратустра с ложа своего, как сумасшедший, стал кричать ужасным голосом, махая руками, как будто кто-то лежал на ложе и не хотел вставать; и так гремел голос Заратустры, что звери его, испуганные, прибежали к нему и из всех нор и щелей, соседних с пещерой Заратустры, все животные разбежались, улетая, уползая и прыгая, — какие кому даны были ноги и крылья. Заратустра же так говорил: Вставай, бездонная мысль, выходи из глубины моей! Я петух твой и утренние сумерки твои, заспавшийся червь: вставай! вставай! голос мой разбудит тебя! Расторгни узы слуха твоего: слушай! Ибо я хочу слышать тебя! Вставай! Вставай! Здесь достаточно грома, чтобы заставить и могилы прислушиваться! Сотри сон, а также всякую близорукость, всякое ослепление с глаз своих! Слушай меня даже глазами своими: голос мой — лекарство даже для слепорождённых. И когда ты проснёшься, ты навеки останешься бодрствующей. Не таков
2
Но едва Заратустра сказал слова эти, как упал замертво и долго оставался как мёртвый. Придя же в себя, он был бледен, дрожал, продолжал лежать и долго не хотел ни есть, ни пить. Такое состояние длилось у него семь дней; звери его не покидали его ни днём, ни ночью, и только орёл улетал, чтобы принести пищи. И всё, что он находил и что случалось ему отнять силою, складывал он на ложе Заратустры: так что Заратустра лежал наконец среди жёлтых и красных ягод, среди винограда, розовых яблок, благовонных трав и кедровых шишек. У ног же его были простёрты два ягнёнка, которых орёл с трудом отнял у пастухов их. Наконец, после семи дней, поднялся Заратустра на своём ложе, взял в руку розовое яблоко, понюхал его и нашёл запах его приятным. Тогда подумали звери его, что настало время заговорить с ним. «О Заратустра, — сказали они, — вот уже семь дней, как лежишь ты с закрытыми глазами; не хочешь ли ты наконец снова стать на ноги? Выйди из пещеры своей: мир ожидает тебя, как сад. Ветер играет тяжёлым благоуханием, которое просится к тебе; и все ручьи хотели бы бежать вслед за тобой. Все вещи тоскуют по тебе, почему ты семь дней оставался один, — выйди из своей пещеры! Все вещи хотят быть твоими врачами! Разве новое познание снизошло к тебе, горькое, тяжёлое? Подобно закисшему тесту, лежал ты, твоя душа поднялась и раздулась за свои пределы». — О звери мои, — отвечал Заратустра, — продолжайте болтать и позвольте мне слушать вас! Меня освежает ваша болтовня: где болтают, там мир уже простирается предо мною, как сад. Как приятно, что есть слова и звуки: не есть ли слова и звуки радуга и призрачные мосты, перекинутые через всё, что разъединено навеки? У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа — потусторонний мир. Только между самым сходным призрак бывает всего обманчивее: ибо через наименьшую пропасть труднее всего перекинуть мост. Для меня — как существовало бы что-нибудь вне меня? Нет ничего вне нас! Но это забываем мы при всяком звуке; и как отрадно, что мы забываем! Имена и звуки не затем ли даны вещам, чтобы человек освежался вещами? Говорить — это прекрасное безумие: говоря, танцует человек над всеми вещами. Как приятна всякая речь и всякая ложь звуков! Благодаря звукам танцует наша любовь на пёстрых радугах. «О Заратустра, — сказали на это звери, — для тех, кто думает, как мы, все вещи танцуют сами: всё приходит, подаёт друг другу руку, смеётся и убегает — и опять возвращается. Всё идёт, всё возвращается; вечно вращается колесо бытия. Всё умирает, всё вновь расцветает, вечно бежит год бытия. Всё погибает, всё вновь устрояется; вечно строится тот же дом бытия. Всё разлучается, всё снова друг друга приветствует; вечно остаётся верным себе кольцо бытия. В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого «здесь» катится «там». Центр всюду. Кривая — путь вечности». — О вы, проказники и шарманки! — отвечал Заратустра и снова улыбнулся. — Как хорошо знаете вы, что должно было исполниться в семь дней — — и как то чудовище заползло мне в глотку и душило меня! Но я откусил ему голову и отплюнул её далеко от себя. А вы — вы уже сделали из этого уличную песенку? А я лежу здесь, ещё не оправившись от этого откусывания и отплёвывания, ещё больной от собственного избавления. И вы смотрели на всё это?
|
О великом томлении
О душа моя, я научил тебя говорить «сегодня» так же, как «когда-нибудь» и «прежде», и водить свои хороводы над всеми «здесь», «там» и «туда». О душа моя, я избавил тебя от всех закоулков, я отвратил от тебя пыль, пауков и сумерки. О душа моя, я смыл с тебя маленький стыд и добродетель закоулков и убедил тебя стоять обнажённой пред очами солнца. Бурею, называемой «духом», подул я на твоё волнующееся море; все тучи прогнал я оттуда, я задушил даже душителя, называемого «грехом». О душа моя, я дал тебе право говорить Нет, как буря, и говорить Да, как говорит Да отверстое небо; теперь ты тиха, как свет, и спокойно проходишь чрез бури отрицания. О душа моя, я возвратил тебе свободу над созданным и несозданным — и кому ещё, как тебе, ведома радость будущего? О душа моя, я учил тебя презрению, но не тому, что приходит, как червоточина, а великому, любящему презрению, которое больше всего любит там, где оно больше всего презирает. О душа моя, я учил тебя так убеждать, чтобы ты самые основания притягивала к себе, — подобно солнцу, убеждающему даже море подняться на его высоту. О душа моя, я снял с тебя всякое послушание, коленопреклонение и раболепство; я сам дал тебе имя «избегание бед» и «судьба». О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя «судьбою», «пространством пространств», «пуповиной времени» и «лазоревым колоколом». О душа моя, твоей почве дал я испить всю мудрость, все новые вина и даже все незапамятно старые, крепкие вина мудрости. О душа моя, всякое солнце изливал я на тебя, и всякую ночь, и всякое молчание, и всякое томление — ты вырастала предо мной, как виноградная лоза. О душа моя, обильна и тяжела ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными тёмно-золотистыми гроздьями, — — стеснённая и придавленная своим счастьем, в ожидании избытка и стыдясь ещё своего ожидания. О душа моя, не существует теперь нигде другой души, более любящей, более объемлющей и более обширной! Где же будущее и прошедшее были бы ближе друг к другу, как не у тебя? О душа моя, я дал тебе всё, и руки мои опустели из-за тебя — а теперь! Теперь говоришь ты мне, улыбаясь, полная тоски: «Кто же из нас должен благодарить? — — должен ли благодарить дающий, что берущий брал у него? Дарить — не есть ли потребность? Брать — не есть ли сострадание?» О душа моя, я понимаю улыбку твоей тоски: твоё чрезмерное богатство само простирает теперь тоскующие руки! Твой избыток бросает взоры на шумящее море и ищет, и ждёт; тоска от чрезмерного избытка смотрит из смеющегося неба твоих очей! И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы обливаются слезами от чрезмерной доброты твоей улыбки. Твоя доброта, и чрезмерная доброта, не хочет жаловаться и плакать: и всё-таки, о душа моя, твоя улыбка жаждет слёз и твои дрожащие уста рыданий. «Разве всякий плач не есть жалоба? И всякая жалоба не есть обвинение?» Так говоришь ты сама себе, и потому хочешь ты, о душа моя, лучше улыбаться, чем изливать в слезах своё страдание, — — в потоках слёз изливать всё своё страдание от избытка своего и от тоски виноградника по виноградарю и ножу его! Но если не хочешь ты плакать и выплакать свою пурпурную тоску, то ты должна петь
|
Другая танцевальная песнь
1
«В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь: золото мерцало в ночи глаз твоих — сердце моё замерло от этой неги: — челн золотой, как в зерцале, мерцал там на водах ночных, точно качалка, ныряющий, и всплывающий, и всё снова и снова кивающий челн золотой! На стопу мою, падкую к танцу, ты метнула свой взор, свой качально улыбчивый, дымчатый, вспыльчивый взор: Только дважды коснулась ручонками ты погремушки своей — и уже закачалась нога моя в приступе танца. — Пятки мои покидали уже землю, замер я на носках, тебе внемля: ведь уши танцора — в цыпочках его! К тебе прыгнул я — ты отпрянула вмиг; и лизнули меня на лету зашипевшие змейки волос вдруг взлетевших твоих! От тебя я отпрыгнул назад и от змей твоих прикасаний; ты стояла уже, обернувшись слегка, и глаза были полны желаний. Глазами розня, учишь меня ты стезям криведным; на стезях криведных учится стопа моя — козням! Я люблю тебя дальней, ты вблизи мне пуще неволи; твоё бегство манит меня, поиск твой полонит меня — я страдаю, но ради тебя разве я не готов и к юдоли! Ты, чей холод, как зуд, чьё презренье — искус, чей уход, точно жгут, чья насмешка — укус: — ты ль не была ненавистна всегда, ты, вязальщица, повивальщица, зазывальщица, домогальщица и находчица! Ты ль не была и любима всегда, непорочная, нетерпячая, ветроногая, детоокая грехотворица! Куда же ты тащишь меня, неугомонка и невиданка? И вновь избегаешь меня, сладкая-сладкая горлица и грубиянка! Я в танце несусь за тобою, я с ритмом твоим неизбытно един. Где же ты? Протяни мне руку! Ну, хоть палец один! Здесь пещеры и дебри — мы же заблудимся вместе! Стой! Да потише! Не видишь ли ты, как мелькают вокруг стаи сов и летучие мыши? Ты сова! Ты летучая мышь! Ты охоча меня дразнить? Где мы, где? У собак, видно, ты научилась так тявкать и выть. Зубки белые скалишь прелестно на меня ты без слов, и сверлят меня злючие глазки из кудластых твоих завитков! Что за пляс одурелый, точно буян; я охотник — решай, кто мне ты: ловчий пёс или лань? Ну, злая прыгунья, ко мне! Да живее, мигом! Ну-ка вверх! И барьер! Горе мне! Я и сам вот плюхнулся, прыгнув! О, взгляни, я лежу, ты, спесивица, и молю о милости! Мне бы с тобою бродить да бродить по тропинкам жимолостным! — по тропинке любви сквозь кусты пятнастые, немые! Или там вдоль озера: в нём резвятся и пляшут рыбки золотые! Ты устала? Взгляни, вон овцы, и в воздухе завечерело: ну разве не сладко уснуть под звуки пастушьей свирели? Ты валишься с ног? Я тебя понесу, опусти только руки! И если ты хочешь пить, скажи — я нашёл бы, чем тебя утолить, но тебе не до этой услуги! — О, что за чертовка, плутовка, так ловко исчезла змеёю-скользянкой! Куда? Но от рук два пятна на лице горят, точно красные ранки! Я, право, устал изрядно пастушить твоих ягнят! До сих пор, о ведьма, я пел для тебя, нынче ты
2
Так отвечала мне жизнь тогда и при этом зажала изящные ушки свои: «О Заратустра! Не щёлкай так страшно своей плёткой! Ты ведь знаешь: шум убивает мысли — а ко мне как раз пришли такие нежные мысли. Мы с тобою оба — сущие недобродеи и незлодеи. По ту сторону добра и зла обрели мы свой остров и зелёный свой луг — мы вдвоём, одни! Уже оттого и должны мы ладить друг с другом! И если мы и не любим друг друга от чистого сердца, — то гоже ли злиться на то, что не любишь от чистого сердца? И что я лажу с тобою, и часто слишком лажу, ты знаешь это: и всё оттого, что ревную тебя я к мудрости твоей. Ах, эта мудрость, полоумная старая дура! Если бы мудрость твоя сбежала однажды от тебя, ах! тогда мигом сбежала бы от тебя и моя любовь». Тут жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо сказала: «О Заратустра, ты мне недостаточно верен! Ты любишь меня вовсе не так сильно, как говоришь; я знаю, ты думаешь о том, что хочешь скоро покинуть меня. Есть старый тяжёлый-тяжёлый колокол-ревун: он ревёт по ночам до самой твоей пещеры: — когда ты слышишь, как колокол этот бьёт полночь, тогда между первым и двенадцатым ударом думаешь ты о том — — ты думаешь о том, о Заратустра, я знаю это, что ты хочешь скоро покинуть меня!» «Да, — отвечал я робко, — но ты знаешь также —» И я сказал ей нечто на ухо, прямо в её спутанные, жёлтые, безумные пряди волос. «Ты знаешь
3
Раз!
|
Семь печатей (или: пение о Да и Аминь)
1
Если я прорицатель и полон того пророческого духа, что носится над высокой скалой между двух морей — — носится между прошедшим и будущим, как тяжёлая туча, — враждебный удушливым низменностям и всему, что устало и не может ни умереть, ни жить: готовый к молнии в тёмной груди и к лучу искупительного света, чреватый молниями, которые говорят Да и смеются, готовый к пророческим молниеносным лучам, — — но блажен, кто так чреват! И поистине, кто должен некогда зажечь свет будущего, тому приходится долго висеть, как тяжёлая туча, на вершине скалы! — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения! Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
2
Если гнев мой некогда разрушал могилы, сдвигал пограничные столбы и скатывал старые, разбитые скрижали в отвесную пропасть, — Если насмешка моя некогда сметала, как сор, истлевшие слова и я приходил, как метла для пауков-крестовиков и как очистительный ветер — для старых удушливых склепов, — Если некогда сидел я, ликуя, на месте, где были погребены старые боги, благословляя мир, любя мир, возле памятников старых клеветников на мир: ибо даже церкви и могилы Бога люблю я, когда небо смотрит ясным оком сквозь разрушенные своды их; я люблю сидеть, подобно траве и красному маку, на развалинах церквей, — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
3
Если некогда дыхание снисходило на меня от дыхания творческого и от той небесной необходимости, что принуждает даже случайности водить звёздные хороводы, — Если некогда смеялся я смехом созидающей молнии, за которой, гремя, но с покорностью следует долгий гром действия, — Если некогда за столом богов на земле играл я в кости с богами, так что земля содрогалась и трескалась, изрыгая огненные реки, — ибо земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей, — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
4
Если некогда одним глотком опорожнял я пенящийся кубок с пряною смесью, где хорошо смешаны все вещи, — Если некогда рука моя подливала самое дальнее к самому близкому, и огонь к духу, радость к страданию и самое худшее к самому лучшему, — Если и сам я крупица той искупительной соли, которая заставляет все вещи хорошо смешиваться в кубковой смеси, — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
5
Если я люблю море и всё, что похоже на море, и больше всего, когда оно гневно противоречит мне, — Если есть во мне та радость искателя, что гонит корабль к ещё не открытому, если есть в моей радости радость мореплавателя, — Если некогда восклицало ликование моё: «берег исчез — теперь спали с меня последние цепи — — беспредельность шумит вокруг меня, где-то вдали блестит мне пространство и время, ну что ж! вперёд! старое сердце!» — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
6
Если добродетель моя — добродетель танцора, и часто прыгал я обеими ногами в золотисто-изумрудный восторг; Если злоба моя — смеющаяся злоба, живущая под кустами роз и под изгородью из лилий: — ибо в смехе всё злое собрано вместе, но признано священным и оправдано своим собственным блаженством — И если в том альфа и омега моя, чтобы всё тяжёлое стало лёгким, всякое тело — танцором, всякий дух — птицею; и поистине, в этом альфа и омега моя! — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
7
Если некогда простирал я тихие небеса над собою и летал на собственных крыльях в собственные небеса; Если я плавал, играя, в глубокой светлой дали, и прилетала птица-мудрость свободы моей: — ибо так говорит птица-мудрость: «Знай, нет ни верха, ни низа! Бросайся повсюду, вверх и вниз, ты, лёгкий! Пой! перестань говорить! — разве все слова не созданы для тех, кто запечатлён тяжестью? Не лгут ли все слова тому, кто лёгок! Пой! перестань говорить!» — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
|
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ, И ПОСЛЕДНЯЯ
Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных? Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их! Так говорил однажды мне дьявол: «Даже у Бога есть свой ад — это любовь его к людям». И недавно я слышал, как говорил он такие слова: «Бог мёртв; из-за сострадания своего к людям умер Бог». |
Так говорил Заратустра
Жертва медовая
— И снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры, и он не замечал их; но волосы его побелели. Однажды, когда он сидел на камне перед пещерой своей и молча смотрел вдаль — ибо отсюда далеко видно было море поверх вздымавшихся пучин, — звери его задумчиво ходили вокруг него и наконец остановились перед ним. «О Заратустра, — сказали они, — не высматриваешь ли ты счастья своего?» — «Что мне до счастья! — отвечал он. — Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу». — «О Заратустра, — снова заговорили звери, — это говоришь ты, как тот, кто пресыщен добром. Разве не лежишь ты в лазоревом озере счастья?» — «Плуты, — отвечал Заратустра, улыбаясь, — как удачно выбрали вы сравнение! Но вы знаете также, что счастье моё тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетёт меня и не отстаёт от меня, прилипнув, как расплавленная смола». Тогда звери продолжали задумчиво ходить вокруг него и затем снова остановились перед ним. «О Заратустра, — сказали они, — так вот почему
Я говорил о жертвах и о медовых жертвах; но это было только уловкою речи моей и поистине полезным безумием! Здесь наверху я могу говорить уже свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их. Что говорил я о жертвах! Я расточаю, что дарится мне, я расточитель с тысячью рук; как бы мог я называть это — жертвоприношением! И когда я хотел мёду, хотел я лишь приманки и сладкой патоки и отвара, которым лакомятся ворчуны медведи и странные, угрюмые, злые птицы: — лучшей приманки, в какой нуждаются охотники и рыболовы. Ибо если мир похож на тёмный лес, населённый зверями, на сад для услады всех диких охотников, то, по-моему, он ещё больше и скорее похож на бездонное богатое море, — на море, полное разноцветных рыб и раков, из-за которого сами боги пожелали бы стать рыболовами и закинуть сети свои: так богат мир странностями, большими и малыми! Особенно человеческий мир, человеческое море — в него
|
Крик о помощи
На следующий день Заратустра опять сидел на камне своём перед пещерою, в то время как звери его блуждали по свету, чтобы принести домой новую пищу, — а также и новый мёд: ибо Заратустра истратил старый мёд до последней капли. Но пока он так сидел, с посохом в руке, и рисовал свою тень на земле, погружённый в размышление, и поистине! не о себе и не о тени своей, — он внезапно испугался и вздрогнул: ибо он увидел рядом со своею тенью ещё другую тень. И едва он успел оглянуться и быстро встать, как увидел вблизи себя прорицателя, того самого, которого он однажды кормил и поил за столом своим, провозвестника великой усталости, учившего: «Всё одинаково, не стоит ничего делать, в мире нет смысла, знание душит». Но тем временем изменилось лицо его; и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вторично испугалось сердце его: так много дурных предсказаний и пепельносерых молний пробежало по этому лицу. Прорицатель, почувствовавший, что произошло в душе Заратустры, провёл рукою по лицу своему, как бы желая стереть его; то же сделал и Заратустра. И когда они оба, молча, так оправились и подкрепили себя, они подали друг другу руку, чтобы показать, что желают узнать один другого. «Милости просим, предсказатель великой усталости, — сказал Заратустра, — ты не напрасно однажды был гостем за моим столом. Также и сегодня ешь и пей у меня и прости, если весёлый старик сядет за стол вместе с тобою!» — «Весёлый старик? — отвечал прорицатель, качая головою. — Но кем бы ты ни был или кем бы ни хотел быть, о Заратустра, тебе не долго оставаться здесь наверху, — твой челн скоро не будет лежать на суше!» — «Разве я лежу на суше?» — спросил Заратустра, смеясь. — «Волны вокруг горы твоей, — отвечал прорицатель, — всё поднимаются и поднимаются, волны великой нищеты и печали: скоро они поднимут челн твой и унесут тебя отсюда». — Заратустра молчал и удивлялся. — «Разве ты ещё ничего не слышишь? — продолжал прорицатель. — Не доносятся ли шум и клокотанье из глубины?» — Заратустра снова молчал и прислушивался: тогда он услыхал долгий, протяжный крик, который пучины перебрасывали одна другой, ибо ни одна из них не хотела оставить его у себя: так гибельно звучал он. «Роковой провозвестник, — сказал наконец Заратустра, — это крик о помощи, крик человека, он, очевидно, исходит из чёрного моря. Но что мне за дело до человеческой беды! Последний грех, оставленный мне, — знаешь ли ты, как называется он?» — «Состраданием
|
Беседа с королями
1
Заратустра не ходил ещё и часу в горах и лесах своих, как вдруг увидел он странное шествие. Как раз по дороге, с которой он думал спуститься, шли два короля, украшенные коронами и красными поясами и пёстрые, как птица фламинго; они гнали перед собой нагруженного осла. «Чего хотят эти короли в царстве моём?» — с удивлением говорил Заратустра в сердце своём и быстро спрятался за куст. Но когда короли подошли близко к нему, он сказал вполголоса, как некто говорящий сам с собой: «Странно! Странно! Как увязать это? Я вижу двух королей и только одного осла!» Тогда оба короля остановились, улыбнулись, посмотрели в ту сторону, откуда исходил голос, и затем взглянули друг другу в лицо. «Так думают многие и у нас, — сказал король справа, — но не высказывают этого». Король слева пожал плечами и ответил: «Это, должно быть, козопас. Или отшельник, слишком долго живший среди скал и деревьев. Ибо отсутствие всякого общества тоже портит добрые правы». «Добрые нравы? — с негодованием и горечью возразил другой король. — Кого же сторонимся мы? Не «добрых ли нравов»? Не нашего ли «хорошего общества»? Поистине, уж лучше жить среди отшельников и козопасов, чем среди нашей раззолоченной, лживой, нарумяненной черни, — хотя бы она и называла себя «хорошим обществом», — хотя бы она и называла себя «аристократией». Но в ней всё лживо и гнило, начиная с крови, благодаря застарелым дурным болезням и ещё более дурным исцелителям. Я предпочитаю ей во всех смыслах здорового крестьянина — грубого, хитрого, упрямого и выносливого: сегодня это самый благородный тип. Крестьянин сегодня лучше всех других; и крестьянский тип должен бы быть господином! И однако теперь царство толпы, — я не позволяю себе более обольщаться. Но толпа значит: всякая всячина. Толпа — это всякая всячина: в ней всё перемешано, и святой, и негодяй, и барин, и еврей, и всякий скот из Ноева ковчега. Добрые нравы! Всё у нас лживо и гнило. Никто уже не умеет благоговеть: этого
2
Короли наслаждались этими рифмами Заратустры; но король справа сказал: «О Заратустра, как хорошо сделали мы, что пришли повидать тебя! Ибо враги твои показывали нам образ твой в своём зеркале: там являлся ты в гримасе демона с язвительной улыбкой его; так что мы боялись тебя. Но разве это помогло! Ты продолжал проникать в уши и сердца наши своими изречениями. Тогда сказали мы наконец: что нам до того, как он выглядит! Мы должны его слышать
|
Пиявка
И Заратустра в раздумье продолжал свой путь, спускаясь всё ниже, проходя по лесам и мимо болот; и как случается с каждым, кто обдумывает трудные вещи, наступил он нечаянно на человека. И вот посыпались ему разом в лицо крик боли, два проклятья и двадцать скверных ругательств — так что он в испуге замахнулся палкой и ещё ударил того, на кого наступил. Но тотчас же он опомнился; и сердце его смеялось над глупостью, только что совершённой им. «Прости, — сказал он человеку, на которого наступил и который с яростью приподнялся и сел, — прости и выслушай прежде сравнение. Как путник, мечтающий о далёких вещах, нечаянно на пустынной улице наталкивается на спящую собаку, лежащую на солнце; — как оба они вскакивают и бросаются друг на друга, подобно смертельным врагам, оба смертельно испуганные, — так случилось и с нами. И однако! И однако — немногого недоставало, чтобы они приласкали друг друга, эта собака и этот одинокий! Ведь оба они — одинокие!» «Кто бы ты ни был, — ответил, всё ещё в гневе, человек, на которого наступил Заратустра, — ты слишком больно наступаешь на меня и своим сравнением, а не только своей ногою! Смотри, разве я собака?» — и при этих словах тот, кто сидел, поднялся и вытащил свою голую руку из болота. Ибо сперва он лежал, вытянувшись на земле, скрытый и неузнаваемый, как те, кто выслеживают болотную дичь. «Но что с тобой! — воскликнул испуганный Заратустра, ибо он увидел кровь, обильно струившуюся по обнажённой руке. — Что случилось с тобой? Не укусило ли тебя, несчастный, какое-нибудь вредное животное?» Обливавшийся кровью улыбнулся, всё ещё продолжая сердиться. «Что тебе за дело! — сказал он и хотел идти дальше. — Здесь я дома и в своём царстве. Пусть спрашивает меня кто хочет: но всякому болвану вряд ли стану я отвечать». «Ты заблуждаешься, — сказал Заратустра с состраданием и удержал его, — ты ошибаешься: здесь ты не в своём, а в моём царстве, и здесь ни с кем не должно быть несчастья. Называй меня, впрочем, как хочешь, — я тот, кем я должен быть. Сам же себя называю я Заратустрой. Ну что ж! Там вверху идёт дорога к пещере Заратустры, она не далека, — не хочешь ли ты у меня полечить свои раны? Пришлось тебе плохо, несчастный, в этой жизни: сперва укусило тебя животное, и потом — наступил на тебя человек!» — Но, услыхав имя Заратустры, задетый преобразился. «Что со мной! — воскликнул он. — Кто
|
Чародей
1
Но когда Заратустра обогнул скалу, он увидел внизу, недалеко от себя на ровной дороге человека, который трясся как беснующийся и наконец бросился животом на землю. «Стой! — сказал тогда Заратустра в сердце своём. — Должно быть, это высший человек, от него исходил тот мучительный крик о помощи, — я посмотрю, нельзя ли помочь ему». Подбежав к месту, где лежал на земле человек, нашёл он дрожащего старика с неподвижными глазами; и как ни старался Заратустра поднять его и поставить на ноги, все усилия его были тщетны. Даже казалось, что несчастный не замечает, что возле него есть кто-то; напротив, он трогательно осматривался, как человек, покинутый целым миром и одинокий. Наконец, после продолжительного дрожанья, судорог и подёргиваний так начал он горько жаловаться: Кто в силах отогреть меня, кто ещё любит? Горячие мне руки протяните И пламя рдеющих углей для сердца дайте. Лежу бессильно я, от страха цепенея, Как перед смертию, когда уж ноги стынут, Дрожа в припадках злой, неведомой болезни И трепеща под острыми концами Твоих холодных, леденящих стрел. За мной охотишься ты, мысли дух, Окутанный, ужасный, безымянный — Охотник из-за туч! — Как молниею, поражён я глазом, Насмешливо из темноты смотрящим! И так лежу я, извиваясь, Согбенный, скрюченный, замученный свирепо Мученьями, что на меня наслал ты, Безжалостный охотник, Неведомый мне бог! — Рази же глубже, Ещё раз попади в меня и сердце Разбей и проколи! Но для чего ж теперь Тупыми стрелами меня терзать? Зачем опять ты смотришь на меня, Ненасытимый муками людскими, Молниеносным и злорадным бога взглядом? Да, убивать не хочешь ты, А только мучить, мучить хочешь! Зачем тебе, зачем моё мученье, Злорадный незнакомый бог? Я вижу, да! В полночный час подкрался ты ко мне. Скажи ж, чего ты хочешь? Меня теснишь и давишь ты, И, право, чересчур уж близко! Ты слушаешь дыхание моё, Подслушиваешь сердца ты биенье, — Да ты ревнуешь! Но к кому ж ревнуешь? Прочь, прочь! Куда — Пробраться затеваешь ты? Ты в сердце самое проникнуть хочешь, В заветнейшие помыслы проникнуть! Бесстыдный ты, чужой мне, вор! Что хочешь выкрасть ты себе на долю И что подслушать хочется тебе? Что хочешь выпытать ты от меня, мучитель? Божественный палач! Или я должен, как собака, Валяться пред тобой, хвостом виляя И отдаваясь вне себя от страсти, Тебе в любви виляньем признаваться? Напрасно трудишься, Рази сильней! Какой укол ужасный! Нет, не ищейка я тебе — твоя добыча. Безжалостный охотник, Я пленник гордый твой, За облаками скрывшийся разбойник! Скажи мне наконец, чего, Чего, грабитель, от меня
Как? Выкупа? Какого же и сколько? Потребуй много — так твердит мне гордость, — И кратко говори — другой её совет. Так вот как? Да? Меня
Прочь! улетел! — Умчался прочь — Единственный товарищ мой и враг, Великий враг И чуждый мне опять Божественный палач. Нет! Возвратись ко мне И с пытками твоими, Мои все слёзы льются за тобой, И для тебя
2
— Но тут Заратустра не мог долее сдерживать себя, схватил свою палку и ударил изо всех сил того, кто так горько жаловался. «Перестань, — кричал он ему со злобным смехом, — перестань, комедиант! фальшивомонетчик! закоренелый лжец! Я узнаю тебя! Я отогрею тебе ноги, злой чародей, я хорошо умею поджаривать таких, как ты!» — «Оставь, — сказал старик и вскочил с земли, — не бей больше, о Заратустра! Всё это была только комедия! В этом искусство моё; тебя самого хотел я испытать, подвергая тебя этому искусу! И поистине, ты разгадал меня! Но и ты также — дал мне о себе немалое свидетельство: ты суров
— Тут воцарилось долгое молчание между ними; Заратустра погрузился в глубокое раздумье, так что даже закрыл глаза. Но затем, возвратясь к своему собеседнику, он схватил чародея за руку и сказал ему вежливо и с хитростью: «Ну что ж! Туда вверх идёт дорога, там находится пещера Заратустры. В ней можешь ты искать, кого хотел бы ты найти. И спроси совета у зверей моих, у орла моего и у змеи моей: пусть помогут они тебе искать. Но пещера моя велика. Правда, я сам — я не видел ещё великого человека. Для великого груб ещё сегодня глаз даже самых тонких людей. Теперь царство толпы. Многих встречал я уже, которые тянулись и надувались, а народ кричал: «Вот великий человек!» Но что толку во всех воздуходувках! В конце концов воздух выйдет из них. В конце концов лопается лягушка, которая слишком долго надувалась: и воздух выйдет из неё. Ткнуть в живот надувшемуся — это называю я славной шуткою. Слушайте, дети! Это сегодня принадлежит толпе: кто там знает
|
В отставке
Немного спустя после того, как Заратустра освободился от чародея, увидел он опять, что кто-то сидит на дороге, по которой он шёл; это был чёрный высокий человек с исхудавшим, бледным лицом, сильно раздосадовавший его. «Горе, — сказал он в сердце своём, — вот сидит закутанная печаль, мне кажется, она из рода священников; чего хотят они
«Что слышу я! — сказал тут старый папа, навострив уши. — О Заратустра! ты благочестивее, чем ты думаешь, при таком безверии! Какой-нибудь Бог в тебе обратил тебя к твоему безбожию. Разве не само твоё благочестие не дозволяет тебе более верить в Бога? И твоя чрезмерная правдивость поведёт тебя ещё дальше, по ту сторону добра и зла! Посмотри, что осталось тебе? У тебя есть глаза, руки и уста, которые от вечности предназначены для благословения. Благословляют не только рукой. Вблизи тебя, хотя ты и хочешь быть самым безбожным, я предчувствую тайное благоухание долгих благословений; мне становится при этом хорошо и мучительно. Позволь мне быть твоим гостем, о Заратустра, на одну только ночь! Нигде на земле мне не будет теперь лучше, чем у тебя!» «Аминь! Да будет так! — сказал Заратустра с великим удивлением. — Туда вверх ведёт дорога, там находится пещера Заратустры. Поистине, я сам охотно проводил бы тебя туда, досточтимый, ибо я люблю всех благочестивых людей. Но теперь меня поспешно отзывает от тебя крик о помощи. В моём царстве ни с кем не должно быть несчастья; пещера моя — хорошая пристань. И больше всего хотел бы я всякого, кто печалится, опять поставить на твёрдую землю и на твёрдые ноги. Но кто снимет с плеч твою
|
Самый безобразный человек
— И опять бежали ноги Заратустры по горам и лесам, и глаза его непрестанно искали, но нигде не было видно, кого искали они, кто кричал о помощи и страдал великою скорбью. Всю дорогу, однако, радовался он в сердце своём и был полон признательности. «Какие хорошие вещи, — говорил он, — подарил мне, однако, этот день в награду за то, что так скверно начался он! Каких редких собеседников нашёл я! Долго придётся пережёвывать мне слова их, как хорошие хлебные зёрна; и зубам моим придётся измолоть и истолочь их, пока не потекут они в душу мою, как молоко!» Но когда дорога опять обогнула скалу, сразу изменился ландшафт, и Заратустра вступил в царство смерти. Здесь торчали чёрные и красные выступы скал; не было ни травы, ни деревьев, ни пения птиц. Ибо это была долина, которой избегали все животные, даже хищные звери; и только змеи одной породы — безобразные, толстые, зелёные, состарившись, приползали сюда умирать. Поэтому называли пастухи эту долину: Смерть змей. Но Заратустра погрузился в мрачные воспоминания, ибо ему казалось, что однажды он уже стоял в этой долине. И много тяжёлого вспоминалось ему: так что шёл он всё тише и тише и наконец остановился совсем. Здесь, открыв глаза, увидел он перед собою что-то сидевшее на краю дороги, по виду напоминавшее человека или почти что человека, нечто невыразимое. И мгновенно охватил Заратустру великий стыд, что пришлось ему своими глазами увидеть нечто подобное: покраснев до корней седых волос своих, отвернулся он и хотел уже бежать из этого скверного места. Вдруг мёртвая пустыня огласилась шипевшими и хрипевшими звуками, поднимавшимися из самой земли, подобно тому как ночью шипит и хрипит вода в засорившейся водопроводной трубе; наконец эти звуки сложились в человеческий голос и человеческую речь — и она так гласила: «Заратустра! Заратустра! Разгадай загадку мою! Говори, говори! Что такое месть свидетелю
Так говорил самый безобразный человек. Заратустра же встал и собирался уходить: ибо его знобило до костей. «Ты, невыразимый, — сказал он, — ты предостерёг меня от своего пути. В благодарность за это хвалю я тебе мой путь. Смотри, там вверху пещера Заратустры. Моя пещера велика и глубока, и много закоулков в ней; там находит самый скрытный сокровенное место своё. И поблизости есть сотни расщелин и сотни убежищ для животных пресмыкающихся, порхающих и прыгающих. Ты, изгнанный, сам себя изгнавший, ты не хочешь жить среди людей и человеческого сострадания? Ну что ж, делай, как я! Так научишься ты у меня; только тот, кто действует, учится. И прежде всего разговаривай с моими животными! Самое гордое животное и самое умное животное — пусть будут для нас обоих верными советчиками!» Так говорил Заратустра и пошёл своей дорогою, ещё задумчивее и ещё медленнее, чем прежде: ибо он вопрошал себя о многом и нелегко находил ответы. «Как беден, однако, человек! — думал он в сердце своём. — Как безобразен, как он хрипит, как полон скрытого позора! Мне говорят, что человек любит себя самого, — ах, как велико должно быть это себялюбие! Как много презрения противостоит ему! И этот столько же любил себя, сколько презирал себя, — по-моему, он великий любящий и великий презирающий. Никого ещё не встречал я, кто бы глубже презирал себя, — а это
|
Добровольный нищий
Когда Заратустра покинул самого безобразного человека, ему стало холодно и он почувствовал себя одиноким; ибо много холодного и одинокого пронеслось по чувствам его, так что даже тело его похолодело. Но едва он поднялся дальше, по горам и долинам, миновав зелёные пастбища и пустое, каменистое русло, где прежде нетерпеливый ручей пролагал себе ложе, — ему сразу стало теплее, и сердце его укрепилось. «Что со мной? — спросил он себя. — Что-то тёплое и живое подкрепляет меня, оно должно быть вблизи от меня. Уже я не так одинок, неведомые спутники и братья бродят вокруг меня, их тёплое дыхание волнует мне душу». Осматриваясь кругом и ища утешителей в одиночестве своём, он увидел коров, столпившихся на возвышении; их близость и запах согрели сердце его. По-видимому, эти коровы старательно слушали кого-то, говорившего к ним, и не обращали внимания на вновь прибывшего. Когда же Заратустра подошёл совсем близко к ним, услыхал он отчётливо человеческий голос из стада коров; и видно было, что все они повернули свои головы к говорившему. Тогда Заратустра стремительно бросился на возвышение и разогнал коров, ибо он боялся, чтобы здесь не случилось с кем-нибудь несчастья, которому едва ли помогло бы сострадание коров. Но в этом он ошибся; ибо перед ним сидел человек на земле и, казалось, убеждал животных, чтобы они не боялись его, — миролюбивый человек и нагорный проповедник, из глаз которого проповедовала сама доброта. «Чего ищешь ты здесь?» — воскликнул Заратустра с удивлением. «Чего я здесь ищу? — отвечал он. — Того же самого, чего ищешь и ты, нарушитель мира! ищу счастья на земле. Ему хотел я научиться у этих коров. Ибо, знаешь ли, половину утра говорю я к ним, и они только что собрались отвечать мне. Зачем помешал ты им? Если мы не вернёмся назад и не будем как коровы, мы не войдём в Царство Небесное. Ибо одному должны мы научиться у них — пережевыванию. И поистине, если бы человек приобрёл целый мир и не научился одному — пережёвыванию: какая польза была бы ему! Он не избавился бы от скорби своей, — от великой скорби своей; но она называется сегодня отвращением
Так говорил нагорный проповедник и поднял взор свой на Заратустру: ибо до сей поры глядел он с любовью на коров — и вдруг преобразился он. «Кто это, с кем говорю я? — воскликнул он в испуге и вскочил с земли. — Это человек, свободный от отвращения, это сам Заратустра, победитель великого отвращения, это глаза, это уста, это сердце самого Заратустры». И, говоря так, он с глазами, полными слёз, поцеловал руку тому, кому он говорил, и вёл себя совсем как тот, кому неожиданно падает с неба драгоценный дар или сокровище. А коровы смотрели на всё это и удивлялись. «Не говори обо мне, ты, странный, милый человек! — сказал Заратустра, защищаясь от его нежности. — Говори сперва о себе! Не тот ли ты добровольный нищий, который некогда отказался от большого богатства, — — который устыдился богатства своего и богатых и бежал к самым бедным, чтобы отдать им избыток свой и сердце своё? Но они не приняли его». «Но они не приняли меня, — сказал добровольный нищий, — ты хороню знаешь это. Так что пошёл я наконец к зверям и коровам этим». «Там научился ты, — прервал Заратустра говорившего, — насколько труднее уметь дарить, чем уметь брать, и что хорошо дарить есть искусство
|
Тень
Но едва убежал добровольный нищий и Заратустра остался опять один с собою, как услыхал он позади себя новый голос, взывавший: «Стой, Заратустра! Подожди же меня! Ведь это я, о Заратустра, я, тень твоя!» Но Заратустра не остановился, ибо внезапная досада овладела им, что так тесно стало в горах у него. «Куда же девалось уединение моё? — говорил он. — Поистине, это становится слишком много для меня; эти горы кишат людьми, царство моё уже не от мира сего
Так говорила тень, и лицо Заратустры вытягивалось при словах её. «Да, ты — моя тень, — сказал он наконец с грустью. — И не малая опасность грозит тебе, ты, вольнодумец и странник! Плохой день был у меня: смотри, как бы не наступил ещё худший вечер! Таким беспокойным, как ты, может наконец даже тюрьма показаться блаженством. Видела ли ты когда-нибудь, как спят заключённые преступники? Они спят спокойно, они наслаждаются впервые своей безопасностью. Берегись, чтобы тебя наконец не уловила в сети какая-нибудь узкая вера, какое-нибудь жестокое, суровое заблуждение! Ибо теперь соблазняет и искушает тебя всё узкое и твёрдое. Ты утратила цель; увы, как прошутишь и как утешишь ты эту утрату? Вместе с ней ты — потеряла и дорогу! Бедный, блуждающий мечтатель, уставший мотылёк! не хочешь ли ты на этот вечер иметь пристанище и отдых? Так иди вверх в пещеру мою! Эта дорога ведёт к пещере моей. А теперь я скорее убегу от тебя. Уже ложится как бы тень на меня. Я побегу один, чтобы опять стало светло вокруг меня. К тому же я ещё долго должен быть весел и на ногах. Вечером же будут у меня — танцы!» — Так говорил Заратустра. |
В полдень
— И Заратустра всё бежал, и не находил никого больше. Он был один и продолжал встречать только себя, он наслаждался и упивался своим одиночеством и думал о хороших вещах — целыми часами. В полуденный час, когда солнце стояло прямо над головой Заратустры, проходил он мимо старого дерева, кривого и суковатого, которое было увито обильной любовью виноградной лозы и скрыто от себя самого; с него свешивались путнику пышные жёлтые гроздья. Тогда захотелось ему утолить маленькую жажду и сорвать одну кисть; но едва протянул он к ней руку, как овладело им другое желание, более сильное, — лечь под деревом в самый полдень и уснуть. Так и сделал Заратустра; и лишь только он лёг на землю, среди таинственной тиши пёстрой травы, как забыл он тотчас о своей маленькой жажде и заснул. Ибо, как гласит поговорка Заратустры: одно бывает необходимее другого. Только глаза его оставались открытыми: ибо они не могли досыта насмотреться и насладиться деревом и любовью к нему виноградной лозы. Но, засыпая, так говорил Заратустра в сердце своём: «Тише! Тише! Не стал ли мир совершенен? Что же, однако, происходит со мной? Как лёгкий ветерок невидимо танцует по гладкому морю, лёгкий, как перышко, так — сон танцует на мне. Глаз не смыкает он мне, душу оставляет он бодрствовать. Лёгок он, поистине! лёгок, как пёрышко. Он убеждает меня, я не знаю, как? он дотрагивается внутри меня ласкающей рукою, он принуждает меня. Да, он принуждает мою душу потягиваться — — какой она становится длинной и усталой, моя странная душа! Неужели вечер седьмого дня пришёлся для неё как раз в полдень! Уж не блуждала ли она слишком долго, блаженная, среди добрых и зрелых вещей? Долго потягивается она, — всё больше и больше! она лежит тихо, странная душа моя. Слишком уж много доброго вкусила она; эта золотая печаль гнетёт её, она сковывает уста. — Как корабль, зашедший в самую тихую пристань свою, — теперь опирается он на землю, усталый от долгих странствий и неведомых морей. Разве земля не надёжнее? Когда такой корабль пристаёт к берегу, жмётся к нему — тогда достаточно, чтобы паук протянул от земли к нему паутину свою. В более крепкой верёвке нет надобности. Как такой усталый корабль в тихой пристани, так отдыхаю и я теперь близко к земле, преданный, доверчивый, ожидающий, привязанный к ней тончайшими нитями. О счастье! О счастье! Не хочешь ли ты запеть, о душа моя? Ты лежишь в траве. Но теперь таинственный, торжественный час, когда ни один пастух не играет на свирели своей. Берегись! Жаркий полдень спит на нивах. Не пой! Тише! Мир совершенен. Не пой, ты, полевая птичка, о душа моя! Не шепчи даже! Смотри — кругом тишина! старый полдень спит, он шевелит губами: не пьёт ли он сейчас каплю счастья — — старую, потемневшую каплю золотого счастья, золотого вина? Счастье пробегает по нему, его счастье смеётся. Так — смеётся Бог. Тише! — — «Для счастья, как мало надо для счастья!» — так говорил я когда-то и считал себя мудрым. Но это была хула, этому
|
Приветствие
Лишь поздно вечером, после долгих напрасных исканий и блужданий, Заратустра опять вернулся к пещере своей. Но когда он остановился перед нею не более как в двадцати шагах, случилось то, чего он теперь ожидал всего менее: снова услыхал он великий крик о помощи
|
Тайная вечеря
На этом месте прорицатель прервал приветствие Заратустры и гостей его: он протеснился вперёд, как тот, кому нельзя терять времени, схватил руку Заратустры и воскликнул: «Но, Заратустра! Одно бывает необходимее другого, так говоришь ты сам: ну что ж, одно для меня
|
О высшем человеке
1
Когда в первый раз пошёл я к людям, совершил я глупость отшельника, великую глупость: я явился на базарную площадь. И когда я говорил ко всем, я ни к кому не говорил. Но к вечеру канатные плясуны были моими товарищами и трупы; и я сам стал почти что трупом. Но с новым утром пришла ко мне и новая истина — тогда научился я говорить: «Что мне до базара и толпы, до шума толпы и длинных ушей её!» Вы, высшие люди, этому научитесь у меня: на базаре не верит никто в высших людей. И если хотите вы там говорить, ну что ж! Но толпа моргает: «Мы все равны». «Вы, высшие люди, — так моргает толпа, — не существует высших людей, мы все равны, человек есть человек, перед Богом — мы все равны!» Перед Богом! — Но теперь умер этот Бог. Но перед толпою мы не хотим быть равны. Вы, высшие люди, уходите с базара! 2
Перед Богом! — Но теперь умер этот Бог! Вы, высшие люди, этот Бог был вашей величайшей опасностью. С тех пор как лежит он в могиле, вы впервые воскресли. Только теперь наступает великий полдень, только теперь высший человек становится — господином! Поняли ли вы это слово, о братья мои? Вы испугались: встревожилось сердце ваше? Не зияет ли здесь бездна для вас? Не лает ли здесь адский пёс на вас? Ну что ж! вперёд! высшие люди! Только теперь гора человеческого будущего мечется в родовых муках. Бог умер: теперь хотим мы
3
Самые заботливые вопрошают: «Как сохраниться человеку?» Заратустра же спрашивает, единственный и первый: «Как превзойти
4
Есть ли в вас мужество, о братья мои? Есть ли сердце в вас? Не
5
«Человек зол» — так говорили мне в утешение все мудрецы. Ах, если бы это и сегодня было ещё правдой! Ибо зло есть лучшая сила человека. «Человек должен становиться всё лучше и злее» — так учу я
6
О высшие люди, не думаете ли вы, что я здесь для того, чтобы исправить то, что сделали вы дурного? Или что хочу я отныне удобнее уложить вас спать, страдающих? Или указать вам, беспокойным, сбившимся с пути и потерявшимся в горах, новые, более удобные тропинки? Нет! Нет! Трижды нет! Всё больше все лучшие из рода вашего должны гибнуть, — ибо вам должно становиться всё хуже и жёстче. Ибо только этим путём — — только этим путём вырастает человек до той высоты, где молния порождает и убивает его: достаточно высоко для молнии! На немногое, на долгое, на дальнее направлена мысль моя и тоска моя — что мне до вашей маленькой, обыкновенной и короткой нищеты! По-моему, вы ещё недостаточно страдаете! Ибо вы страдаете собой, вы ещё не страдали человеком
7
Мне недостаточно, чтобы молния не вредила больше. Не отвращать хочу я её: она должна научиться работать — для меня
8
Вы не должны ничего хотеть свыше сил своих: дурная лживость присуща тем, кто хочет свыше сил своих. Особенно когда они хотят великих вещей! Ибо они возбуждают недоверие к великим вещам, эти ловкие фальшивомонетчики, эти комедианты — — пока наконец они не изолгутся, косые, снаружи окрашенные, но внутри разъедаемые червями, прикрытые великими словами, показными добродетелями, блестящими поддельными делами. Будьте тут особенно осторожны, о высшие люди! Ибо нет для меня сегодня ничего более драгоценного и более редкого, чем правдивость. Не принадлежит ли это «сегодня» толпе? Но толпа не знает, что велико, что мало, что прямо и правдиво: она криводушна по невинности, она лжёт всегда. 9
Будьте сегодня недоверчивы, о высшие люди, люди мужественные и чистосердечные! И держите в тайне основания ваши! Ибо это «сегодня» принадлежит толпе. Чему толпа научилась верить без оснований, кто мог бы у неё это опровергнуть — основаниями? На базаре убеждают жестами. Но основания делают толпу недоверчивой. И если когда-нибудь истина достигала там торжества, то спрашивайте себя с недоверием: «Какое же могучее заблуждение боролось за неё?» Остерегайтесь также учёных! Они ненавидят вас: ибо они бесплодны! У них холодные, иссохшие глаза, перед ними лежит всякая птица ощипанной. Они кичатся тем, что они не лгут: но неспособность ко лжи далеко ещё не есть любовь к истине. Остерегайтесь! Отсутствие лихорадки далеко ещё не есть познание. Застывшим умам не верю я. Кто не может лгать, не знает, что есть истина. 10
Если вы хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами! Не позволяйте нести
11
Вы, созидающие, вы, высшие люди! Бывает беременность только своим ребёнком. Не позволяйте вводить себя в заблуждение! Кто же ближний ваш
12
Вы, созидающие, вы, высшие люди! Кто должен родить, тот болен; но кто родил, тот не чист. Спросите у женщин: родят не потому, что это доставляет удовольствие. Боль заставляет кудахтать кур и поэтов. Вы, созидающие, и в вас есть много нечистого. Это потому, что вы должны быть матерями. Новорожденный: о, как много новой грязи появилось с ним на свет! Посторонитесь! И кто родил, должен омыть душу свою! 13
Не будьте добродетельны свыше сил своих! И не требуйте от себя ничего невероятного! Ходите по стонам, по которым уже ходила добродетель отцов ваших! Как могли бы вы подняться высоко, если бы воля отцов ваших не поднималась с вами? Но кто хочет быть первенцем, пусть смотрит, как бы не сделаться ему последышем! И где есть пороки отцов ваших, там не должны вы желать разыгрывать святых! Что было бы, если бы потребовал от себя целомудрия тот, чьи отцы посещали женщин и любили крепкие вина и кабанов? Это было бы безумием! Для него, поистине, будет уже много, если будет он мужем одной, двух или трёх женщин. И если бы основывал он монастыри и писал над дверью: «дорога к святому», — я всё-таки сказал бы: к чему! ведь это новое безумие! Он основал для себя самого смирительный дом и убежище, — на здоровье! Но я не верю этому. В уединении растёт то, что каждый вносит в него, даже внутренняя скотина. Поэтому отговариваю я многих от одиночества. Существовало ли до сих пор на земле что-нибудь более грязное, чем пустынножители? Около них
14
Оробевшими, пристыженными, неловкими, похожими на тигра, которому не удался прыжок его: такими, о высшие люди, видел я часто вас, когда крались вы стороною. Игра в кости
15
Чем совершеннее вещь, тем реже она удаётся. О высшие люди, разве не все вы — не удались? Будьте бодры, что из этого! Сколь многое ещё возможно! Учитесь смеяться над собой, как надо смеяться! Что ж удивительного, что вы не удались или что удались наполовину, вы, полуразбитые! Не бьётся ли и не мечется ли в вас — будущее
16
Что было здесь на земле доселе самым тяжким грехом? Не были ли этим грехом слова того, кто говорил: «Горе здесь смеющимся!» Разве не нашёл он на земле никаких оснований для смеха? Значит, искал он плохо. Дитя находит здесь основания для смеха. Он — недостаточно любил: иначе он полюбил бы и нас, смеющихся? Но он ненавидел и позорил нас, плач и скрежет зубовный предрекал он нам. Надо ли тотчас проклинать, где не любишь? Это — кажется мне дурным вкусом. Но так делал он, этот безусловный. Он происходил из толпы. И он сам недостаточно любил; иначе он меньше сердился бы, что не любят его. Всякая великая любовь хочет
17
Кривым путём приближаются все хорошие вещи к цели своей. Они выгибаются, как кошки, они мурлычут от близкого счастья своею, — все хорошие вещи смеются. Походка обнаруживает, идёт ли кто уже по пути своему
18
Этот венец смеющегося, этот венец из роз, — я сам возложил на себя этот венец, я сам признал священным свой смех. Никого другого не нашёл я теперь достаточно сильным для этого. Заратустра танцор, Заратустра лёгкий, машущий крыльями, готовый лететь, манящий всех птиц, готовый и проворный, блаженно-легко-готовый — Заратустра вещий словом, Заратустра вещий смехом, не нетерпеливый, не безусловный, любящий прыжки и вперёд, и в сторону; я сам возложил на себя этот венец! 19
Возносите сердца ваши, братья мои, выше! всё выше! И не забывайте также и ног! Поднимайте также и ноги ваши, вы, хорошие танцоры, а ещё лучше — стойте на голове! Существуют и в счастье тяжеловесные звери, есть неуклюжие от рожденья. Они делают смешные усилия, как слон, старающийся стоять на голове. Но лучше быть дурашливым от счастья, чем дурашливым от несчастья, лучше неуклюже танцевать, чем ходить, хромая. Учитесь же у мудрости моей: даже у худшей вещи есть две хорошие изнанки, — — даже у худшей вещи есть хорошие ноги для танцев: так учитесь же вы сами, о высшие люди, становиться на настоящие ноги свои! Разучитесь же скорби и всякой печали толпы! О, какими печальными кажутся мне сегодня народные шуты. Но это «сегодня» принадлежит толпе. 20
Подражайте ветру, когда вырывается он из своих горных ущелий: под звуки собственной свирели хочет он танцевать, моря дрожат и прыгают под стопами его. Хвала доброму неукротимому духу, который даёт крылья ослам, который доит львиц, который приходит, как ураган, для всякого «сегодня» и для всякой толпы: — который есть враг всем чертополошным и взбалмошным головам, всем увядшим листьям и сорным травам; хвала этому духу бурь, дикому, доброму и свободному, который танцует по болотам и по печали, как по лугам! Который ненавидит чахлых псов из толпы и всякое неудачное мрачное отродье; хвала этому духу всех свободных умов, смеющейся буре, которая засыпает глаза пылью всем, кто видит лишь чёрное и сам покрыт язвами! О высшие люди, ваше худшее в том, что все вы не научились танцевать, как нужно танцевать, — танцевать поверх самих себя! Что из того, что вы не удались! Сколь многое ещё возможно! Так научитесь
|
Песнь тоски
1
Когда Заратустра говорил эти речи, стоял он близко ко входу в пещеру свою; но с последними словами незаметно ускользнул он от гостей и выбежал на короткое время на чистый воздух. «О чистый запах, — воскликнул он, — о блаженная тишина, меня окружающие! Но где звери мои? Сюда, сюда, орёл мой и змея моя! Скажите мне, звери мои: эти высшие люди все вместе — быть может, они пахнут
2
Но едва покинул Заратустра пещеру свою, как поднялся старый чародей, лукаво оглянулся и сказал: «Он вышел! И вот уже, о высшие люди, — позвольте и мне, подобно ему, пощекотать вас этим льстивым именем — и вот уже овладевает мною мой злой дух, обманщик и чародей, мой демон тоски, — который до глубины души противник этого Заратустры, — простите это ему! Теперь хочет
3
Когда яснеет воздух и на землю, Как утешение, роса нисходит Стопой невидимой, неслышанной и нежной, Как всё несущее успокоенья сладость, — Ты вспоминаешь ли, горячая душа, — Какою жаждою томилась ты когда-то По ниспадающим с небес слезам-росинкам, Усталая в изнеможенье жалком, Под злыми взглядами спускавшегося солнца, Спешившего тропинкой пожелтевшей Злорадно ослеплявшими лучами Между дерев, черневших вкруг меня. Ты истины
И это
Порой орлу подобно с высоты, Уставив в глубину недвижный взгляд, В своё
Вот так Пантеры свойств, орлиных качеств Исполнены поэта ощущенья, Они твои под тысячью личин. Твои
Ведь это ты, признавший в человеке Так безразлично Бога и овцу, И божество терзая в человеке, В нём также и овцу терзаешь ты, Терзаешь, радуясь
Твоё блаженство в этом
Когда яснеет воздух и луна Серпом зеленоватым между тучек, Среди полос пурпурных вдруг мелькнувши, Прокрадётся, завистливо, как враг, Дневного света враг, — Она всё ближе, ближе подступает, Подрезывая тайно, постепенно Ковры из роз, гирляндами висящих, Пока цветы с головкой побледневшей Не опрокинутся в ночную тьму. Так я упал когда-то с высоты, Где в сновиденьях правды я носился — Весь полный ощущений дня и света, Упал я навзничь в тьму вечерней тени, Испепелённый правдою одною И жаждущий единой этой правды. — Ты помнишь ли ещё, горячая душа, Как мы тогда томились этой жаждой, Томились тем, что ты в изгнанье вечном
|
О науке
Так пел чародей; и все собравшиеся попали, как птицы, незаметно в сети его хитрого, тоскливого сладострастия. Только совестливый духом не был пойман им: он быстро выхватил арфу из рук чародея и воскликнул: «Воздуху! Впустите чистого воздуху! Впустите Заратустру! Ты делаешь воздух этой пещеры удушливым и ядовитым, ты, старый, злой чародей! Лживый и утончённый, ты соблазняешь к неведомым страстям и к неведомым пустыням. И горе, если такие, как ты, говорят об истине
|
Среди дочерей пустыни
1
«Не уходи! — сказал тут странник, называвший себя тенью Заратустры. — Останься с нами, — иначе прежняя, удушливая тоска опять овладеет нами. Уже лучшим образом угостил нас этот старый чародей всем худшим, что было у него, и смотри, добрый благочестивый папа сидит уже со слезами на глазах и готов плыть по морю тоски. Эти короли, кажется мне, ещё делают перед нами хорошую мину: ибо этому научились они
2
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит. — Ха! Торжественно! Достойное начало! Торжественно, по-африкански, да! Достойно даже льва Иль обезьяны — ревуна морали; Но ведь совсем ничто для вас, Прелестные мои подруги. А между тем сидеть у ваших ног Мне, европейцу, у подножья пальм На долю счастье выпало. Села. Да, это удивительно: сижу я Почти в самой пустыне, и, однако, По-прежнему далёкий от неё И опустыненный в Ничто. Сказать яснее: проглотил меня Оазис маленький, Который, вдруг зевнув, Мне ротик свой открыл навстречу, И в эти тонко пахнущие губки Попал я вдруг и там пропал, Ворвался, проскочил, и вот я среди вас, Подруги мои милые. Села. Да слава, слава оному киту, Коль так же хорошо в нём было гостю! Ведь ясен вам, не правда ли, вполне Намек учёный мой? Да здравствует вовек китово чрево, Когда оно таким же милым было Оазисом-брюшком, как мой приют; Но это мне сомнительно, конечно, Ведь прибыл к вам я из Европы, Что недоверчивей всех старых жёнок в мире. Пусть сам Господь исправит то! Аминь. Переслащённый, словно финик смуглый, И вожделений золотистых полн, как он, Я с вами здесь в оазисе-малютке, — Как он, томлюсь по девичьей мордашке, По зубкам-грызунам, по белоснежным, Как девушки, и острым и холодным; По ним-то именно сердца тоскуют Всех распалённых фиников. Села. Как этот южный плод, и сам Похожий на него сверх меры, Лежу я здесь, летучим роем Жучков крылатых окружённый, И вкруг меня в игривой пляске рея, Мелькают также крохотные ваши, Язвительно затейливые ваши Причуды и желаньица... Вы, окружившие меня облавой молчаливой, Чего-то чающие и немые, Вы кошки-девушки, Зулейка и Дуду. Осфинксовали
Чистейший этот воздух поглощая Ноздрями-кубками, раскрытыми широко, Без будущего, без воспоминаний, Сижу я здесь, прелестные подруги, И всё смотрю, смотрю на эту пальму, Которая, подобно танцовщице, Так изгибается и ластится, качаясь... Что, заглядевшись, станешь делать то же Подобно танцовщице, долго-долго, Опасно долго, на одной
О, да не плачьте же, не смейте плакать Вы, нежные сердца! В беломолочной груди, словно финик, Сердечко ваше, кошелёк-мешочек Со сладким корешком. Зулейка, будь мужчиною, довольно! Бодрей, бодрее, бледная Дуду, Не плачь же больше! — — Иль, может быть, Уместней здесь иное средство, сердце, Способное легко унять — скрепить? Как назидательное изреченье, к слову — Или воззвания торжественный призыв? Да, да, зову тебя, Достоинство, на сцену, Честь европейца! Ты добродетелью надутый мех, Шипи, свисти и дуй ещё, Ха! Ещё раз прореви Морали рёвом, Рыкая львом пред дочерьми пустыни, Морали львом! Ведь, милые мои!.. Вой добродетели в Европе заглушает Весь жар души, всю страстность европейца И европейца волчий аппетит. И вот я перед вами, европеец, И не могу, о Господи, иначе. Да будет так! Аминь. Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит!
|
Пробуждение
1
После песни странника и тени пещера наполнилась вдруг шумом и смехом; и так как собравшиеся гости говорили все сразу и даже осёл, при подобном поощрении, не остался безмолвен, то Заратустрой овладело некоторое отвращение и насмешливое чувство к посетителям своим, — хотя его и тешила радость их. Ибо она казалась ему признаком выздоровления. Он незаметно вышел из пещеры на чистый воздух и стал говорить со зверями своими. «Куда же девалось теперь несчастье их? — спросил он и уже сам вздохнул с облегчением от своей маленькой досады. — У меня разучились они, как мне кажется, кричать о помощи! — хотя, к сожалению, не разучились ещё вообще кричать». И Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей. «Они веселы, — продолжал он, — и кто знает? быть может, на счёт хозяина их; и если научились они у меня смеяться, то не моему
Так говорил Заратустра. И снова крик и смех высших людей послышался из пещеры. И Заратустра продолжал: «Они идут на улочку, приманка моя действует, и от них отступает враг их, дух тяжести. Уже учатся они смеяться сами над собой — так ли слышу я? Моя пища мужей действует, мои изречения сочные и сильные — и, поистине, я не кормил их овощами, от которых пучит живот! Но пищею воинов, пищею завоевателей новые вожделения пробудил я в них. Новые надежды забились в руках и ногах их, сердце их потягивается. Они находят новые слова, скоро дух их будет дышать дерзновением. Такая пища, конечно, не для детей и не для томных женщин, молодых и старых. Нужны иные средства, чтобы убедить их нутро; я не врач и не учитель их. Отвращение
2
Но внезапно испуган был слух Заратустры: ибо в пещере, дотоле полной шума и смеха, сразу водворилась мёртвая тишина; нос же его ощутил благоухающий дым ладана, как будто горели кедровые шишки. «Что тут происходит? Что делают они?» — спрашивал он себя и подкрался ко входу, чтобы незаметно смотреть на гостей своих. О чудо из чудес! что пришлось ему там увидеть своими собственными глазами! «Все они опять стали набожны
Аминь! Слава, честь, премудрость, благодарение, хвала и сила Богу нашему, во веки веков! — Осёл же кричал на это И-А. Он несёт тяготу нашу, он принял образ раба, он кроток сердцем и никогда не говорит нет; и кто любит своего Бога, тот бичует его. — Осёл же кричал на это И-А. Он не говорит; только миру, им созданному, он вечно говорит Да: так прославляет он мир свой. Его хитрость не позволяет ему говорить; поэтому бывает он редко не прав. — Осёл же кричал на это И-А. Незаметным проходит он через мир. В серый цвет тела своего закутывает он добродетель свою. Если есть в нём дух, то он скрывает его; но всякий верит в длинные уши его. — Осёл же кричал на это И-А. Какая скрытая мудрость в том, что он носит длинные уши и говорит всегда Да и никогда Нет! Разве не создал он мир по образу своему, т. е. глупым насколько возможно? — Осёл же кричал на это И-А. Ты идёшь прямыми и кривыми путями, и беспокоит тебя мало, что нам, людям, кажется прямым или кривым. По ту сторону добра и зла царство твоё. Невинность твоя в том, чтобы не знать, что такое невинность. — Осёл же кричал на это И-А. И вот ты не отталкиваешь от себя никого, ни нищих, ни королей. Детей допускаешь ты к себе, и, если злые мальчишки соблазняют тебя, ты говоришь просто И-А. — Осёл же кричал на это И-А. Ты любишь ослиц и свежие смоквы, ты неразборчив на пищу. Чертополох радует сердце твоё, когда ты голоден. В этом премудрость Бога. — Осёл же кричал на это И-А. |
Праздник осла
1
Но на этом месте молебна не мог Заратустра больше сдерживать себя, сам закричал И-А ещё громче, чем осёл, и бросился в середину своих обезумевших гостей. «Что делаете вы здесь, вы, человеческие дети? — воскликнул он, поднимая молящихся с земли. — Горе, если бы вас увидел кто-нибудь другой, а не Заратустра: всякий подумал бы, что вы с вашей новой верою стали худшими из богохульников или самыми неразумными из всех старых баб! И ты сам, ты, старый папа, как миришься ты с самим собою, что в таком образе молишься ослу здесь, как Богу?» — «О Заратустра, — отвечал папа, — прости мне, но в вопросах Бога я просвещённее тебя! Так лучше. Лучше молиться Богу в этом образе, чем без всякого образа. Поразмысли об этом изречении, мой высокий друг — и ты скоро убедишься, что в этом изречении скрывается мудрость. Тот, кто говорил «Бог есть дух», — тот делал до сих пор на земле величайший шаг к безверию: такие слова на земле не легко исправлять! Моё старое сердце бьётся и трепещет от того, что ещё есть на земле чему молиться. Прости это, о Заратустра, старому благочестивому сердцу папы!» — — «И ты, — сказал Заратустра страннику и тени, — ты называешь и мнишь себя свободным духом? И совершаешь здесь подобные идолослужения и обманы? Худшим, поистине, занимаешься ты здесь делом, чем у своих скверных, смуглых девушек, ты, новый верующий и хитрец!» «Довольно скверно, — отвечал странник и тень, — ты прав; но что же делать! Старый Бог ещё жив, о Заратустра, что бы ты ни говорил. Самый безобразный человек виноват во всём: он опять воскресил его. И хотя он говорит, что он его некогда убил, — смерть
2
Но тут случилось, что Заратустра, удивлённый этими плутовскими ответами, бросился ко входу в пещеру свою и, обращаясь ко всем своим гостям, крикнул громким голосом: «О, все вы хитрые проныры и скоморохи! Что притворяетесь и скрываетесь вы предо мной! Как трепетало сердце каждого из нас от радости и злобы, что вы наконец опять стали, как дети, благочестивы, — — что вы наконец опять поступали, как поступают дети, именно молились, складывали крестом руки и говорили «Боже милостивый!» Но теперь предоставьте мне эту
|
Песнь опьянения
1
Но тем временем они вышли один за другим на чистый воздух, в прохладную задумчивую ночь; Заратустра же вёл за руку самого безобразного человека, чтобы показать ему свой ночной мир, большую круглую луну и серебряные водопады у пещеры своей. И вот наконец они стояли безмолвно все вместе; это были старые люди, но сердца их утешились, исполнились решимости, и дивились они про себя, что им так хорошо было на земле; а тайна ночи всё глубже проникала в сердца их. И снова думал Заратустра про себя: «О, как нравятся мне теперь эти высшие люди!», но он не сказал этого, ибо чтил счастье их и молчание их. — И тогда случилось то, что было самого изумительного в тот долгий изумительный день: самый безобразный человек во второй, и последний, раз принялся пыхтеть и клокотать, но когда он добрался до слов, то из уст его вдруг отчётливо и чисто вылетел вопрос — хороший, глубокий, ясно поставленный вопрос, от которого у всех слышавших его шевельнулось сердце в груди. «Вы все, друзья мои, что теперь у вас на сердце? — спросил самый безобразный человек. — Ради этого дня — я
2
Заратустра же, пока это происходило с самым безобразным человеком, стоял как опьянённый: его взор потух, его язык заплетался, его ноги дрожали. И кто сумел бы отгадать, какие мысли бежали тогда по душе Заратустры? Но видно было, что дух его отступил от него, бежал впереди и находился где-то в широкой дали, блуждая, как сказано в писании, «над высокой скалой, между двух морей, между прошедшим и будущим, как тяжёлая туча». Но мало-помалу, пока высшие люди поддерживали его, немного пришёл он в себя и отстранил рукою толпу озабоченных почитателей; однако он не говорил. Но вдруг повернул он быстро голову, ибо казалось, что он услышал что-то; тогда приложил он палец к губам и сказал: «Идём
3
Полночь приближается, о высшие люди, — и вот скажу я вам нечто на ухо, как этот старый колокол говорит мне на ухо, — — с такой же таинственностью, с таким же ужасом, с такой же сердечностью, с какой говорит ко мне этот полночный колокол, переживший больше, чем человек: — уже отсчитавший болезненные удары сердца ваших отцов, — ах! ах! как она вздыхает! как она смеётся во сне! старая, глубокая, глубокая полночь! Тише! Тише! Слышится многое, что не смеет днём говорить о себе; но теперь, когда воздух чист, когда стихает шум сердец ваших, — — теперь говорится оно, теперь слышится, теперь крадётся оно в ночные бодрствующие души: ах! ах! как она вздыхает! как она смеётся во сне! — разве не слышишь ты, с какой таинственностью, с каким ужасом, с какой сердечностью говорит к тебе
4
Горе мне! Куда девалось время? Не опустился ли я в глубокие родники? Мир спит — Ах! Ах! Пёс воет, луна сияет. Я предпочитаю умереть, умереть, чем сказать вам, о чём сейчас думает моё полночное сердце. Вот я уже умер. Свершилось. Паук, зачем ткёшь ты паутину вокруг меня? Ты хочешь крови? Ах! Ах! Роса падает, час приближается — — час, когда знобит меня и я мёрзну, час, который спрашивает, неустанно спрашивает: «у кого достаточно мужества для этого? — кому быть господином земли? Кто скажет: так
5
Меня уносит, душа моя танцует. Ежедневный труд! Ежедневный труд! Кому быть господином земли? Месяц холоден, ветер молчит. Ах! Ах! Летали ли вы уже достаточно высоко? Вы плясали: но ноги ещё не крылья. О добрые плясуны, теперь всякая радость миновала: вино прокисло, все кубки разбились, могилы заговорили. Вы летали недостаточно высоко — теперь заговорили могилы: «Спасите же мёртвых! Почему длится так долго ночь? Не опьяняет ли нас луна?» О высшие люди, спасите же могилы, воскресите трупы! Ах, почему гложет ещё червь? Приближается, приближается час, — — колокол глухо звучит, сердце ещё хрипит, червь ещё гложет, червь сердца. Ах! Ах! Мир — так глубок
6
Сладкозвучная лира! Сладкозвучная лира! Я люблю звук твоих струн, этот опьянённый квакающий звук! — как медленно, как издалека доносится до меня твой звук, издалека, с прудов любви! Ты, старый колокол, ты, сладкозвучная лира! Все скорби разрывали сердце тебе, скорбь отца, скорбь дедов, скорбь прадедов; речь твоя стала зрелой, — — зрелой, подобно золотой осени и полдню, подобно моему сердцу отшельника, — теперь говоришь ты: мир сам созрел, лоза зарумянилась, — теперь хочет он умереть, умереть от счастья. О высшие люди, чувствуете ли вы запах? Тайно поднимается запах, — благоухание, запах вечности, запах золотистого вина, потемневшего и блаженно-красного от старого счастья, — от опьянелого счастья смерти, от счастья полуночи, которое поёт: мир — так глубок, как день помыслить бы не смог!
7
Оставь меня! Оставь меня! Я слишком чист для тебя. Не дотрагивайся до меня! Разве мой мир сейчас не стал совершенным? Моя кожа слишком чиста для твоих рук. Оставь меня, ты, глупый, бестолковый, душный день! Разве полночь не светлее? Самые чистые должны быть господами земли, самые непознанные, самые сильные, души полночные, которые светлее и глубже всякого дня. О день, ты ощупью идёшь за мной? Ты протягиваешь руки за моим счастьем? Для тебя я богат, одинокий, для тебя я клад и сокровищница? О мир, ты хочешь меня
8
Скорбь Бога глубже, о дивный мир! Простри руки к скорби Бога, а не ко мне! Что я! Опьянённая сладкозвучная лира, — полночная лира, звук колокола, которого никто не понимает, но который должен
9
Ты, виноградная лоза! За что хвалишь ты меня! Ведь я срезал тебя! Я жесток, ты истекаешь кровью: для чего воздаёшь ты хвалу моей опьянённой жестокости? «Что стало совершенным, всё зрелое хочет умереть!» — так говоришь ты. Благословен, да будет благословен нож виноградаря! Но всё незрелое хочет жить: о горе! Скорбь шепчет: «Сгинь! Исчезни, ты, скорбь!» Но всё, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным и полным желаний, — полным желаний далёкого, более высокого, более светлого. «Я хочу наследников, — так говорит всё, что страдает, — я хочу детей, я не хочу себя
10
О высшие люди? Что теперь у вас на сердце? Прорицатель ли я? Сновидец? Опьянённый? Толкователь снов? Полночный колокол? Капля росы? Испарение и благоухание вечности? Разве вы не слышите? Разве вы не чувствуете? Мой мир сейчас стал совершенным, полночь — тот же полдень. — Скорбь также радость, проклятие тоже благословение, ночь тоже солнце, — уходите! или вы научитесь: мудрец тот же безумец. Утверждали ли вы когда-либо радость? О друзья мои, тогда утверждали вы также и всякую
11
Всякая радость хочет вечности всех вещей, хочет мёду, хочет дрожжей, хочет опьянённой полуночи, хочет могил, хочет слёз утешения на могилах, хочет золотой вечерней зари — — чего
12
Научились ли вы теперь песне моей? Угадали ли вы, чего хочет она? Ну что ж! Да будет! О высшие люди, так спойте же мне теперь все вместе песню мою! Спойте мне теперь сами ту песню, имя которой — «Ещё раз», а смысл — «во веки веков, — спойте же все вместе, о высшие люди, песнь Заратустры! О, внемли, друг! Что полночь тихо скажет вдруг? «Глубокий сон сморил меня, — Из сна теперь очнулась я: Мир — так глубок, Как день помыслить бы не смог. Мир — это скорбь до всех глубин, — Но радость глубже бьёт ключом: Скорбь шепчет: сгинь! А радость рвётся в отчий дом, — В свой кровный, вековечный дом!» |
Знамение
Но поутру, после этой ночи, вскочил Заратустра с ложа своего, опоясал чресла свои и вышел из пещеры своей, сияющий и сильный, как утреннее солнце, подымающееся из-за тёмных гор. «Великое светило, — сказал он, как некогда уже говорил он, — ты, глубокое око счастья, к чему свелось бы счастье твоё, если бы не было у тебя тех
|
http://rockmus.boom.ru