К. РАБАН
Передача, перенос, метафора... Строго говоря, метафора должна быть средством передачи, переноса знаний, умений, способностей и пр. Психоанализу издавна известен особый способ передачи — отцовство или иначе — "отцовская метафора"[1]
, Однако он нередко пользуется антифразой или идеалом как противоядием симптому и отрицанием налично данного — а это свидетельствует как раз об отсутствии метафоры, об отказе от самого акта передачи.
Метафора — это передача, но в ней постоянно обнаруживаются разрывы. Здесь мы будем говорить о трех главных формах разрывов внутри симптома и его разновидностей. Если оставить в стороне психозы, то самыми главными и вместе с тем самыми привычными формами таких разрывов окажутся табу, фобии и фетишизм. Эта триада представляет собою не что иное, как дифференциал обычного симптома.
Табу есть нечто такое, что находится по эту сторону запрета, по эту сторону явленного и признанного; оно погружено в неявную заторможенность, в чуждую очевидности предопределенность, в автоматизм случайного и невольного. Табу — это разрыв в социальной ткани, но также и в жизни индивида, это разъятие в потоке истории, но также и в движении мысли. Табу для текста — стена, для мысли — препятствие, для истории, разума — камень преткновения. Табу — это как бы сама антиметафора. Но табу, содержащее в себе словесное предостережение (здесь западня, эти жесты и эти имена — запретны), предполагает сообщество говорящих людей, а тем самым и действенные санкции за неизбежные нарушения запретов и пагубные последствия таких нарушений.
Фобия в чем-то сходна с табу, однако она уникальна и сокровенна: она умалчивает и о своих принципах, и о своих санкциях. Тот, кто страдает фобиями, чаще всего скрывает их как преступление. Что касается фетишизма, то он запрещает лишь то, что не подчиняется условиям наслаждения фетишем. Фетиш предельно изощряет умение наслаждаться, а потому его приходится хранить в тайне от других, передавая лишь непосредственно, с глазу на глаз, по секрету — от посвященного к посвященному. Фетиш не рождает ни связи, ни прорыва в новое; ослепленный фетишизмом взор создает метафору здесь и теперь, как место памяти о невозможном, о том, что угрожает нам всегда — даже когда кажется завоеванным и навсегда побежденным.
Само слово "табу" пришло к нам из тех далеких краев, которые изучались путешественниками в конце XVIII в[2]
. Оно обозначает те сдвиги, раны, зияния, которые возникли в западном культурном пространстве где-то между последними вскриками одержимых луденских монахинь[3]
и грандиозной разверткой новых законодательств, учреждавших республики или демократии (или же все то, что было им противоположно). Табу — это закон, который еще не свободен от магии, но уже доступен истолкованию как другое нового, рационального закона. Табу — это разновидность безымянного закона, который постоянно грозил западной культуре и преследовал ее, словно призрак. Психоанализ, который, как известно, охотно заимствует любую попавшуюся под руку терминологию, нашел удачное применение (за рамками "примитивных" культур) и для термина "табу". А именно он внедрил табу в душу современного человека и раскрыл в ней не ведающее о себе самом наслаждение.
Табу, по определению Фрейда, есть то, что вызывает "священный ужас" (heiligerScheu)[4]
. Табу — это безымянный и беспричинный закон, который должен представлять и воплощать то, что само себя запрещает, причем не в силу религиозных заповедей или моральных предписаний. Прекрасный пример табу — психогенная анорексия: вся пища или же часть жизненно необходимой пищи оказывается для субъекта табуированной во имя магической, подчас губительной силы, которая, как ему кажется, в этой пище заключена. Это — священный ужас перед пищей как перед телом неведомого и недоступного бога. Фрейд обнаруживает в самом табу скрытый (и вызывающий у субъекта стыд) источник наслаждения — такого наслаждения (и такого отказа), от которого не свободен даже наш категорический императив, каким бы "чистым" он ни казался. Ведь именно запретное и вытесненное наслаждение придает силу нашим законам. Фрейдовский анализ показывает, что все попытки разорвать табу и моральный закон[5]
обречены на неудачу. Однако что же это за наслаждение? В самом глубоком смысле — это наслаждение убийством. Та неведомая скрытая сила, что витает над ним, словно призрак, есть наслаждение убийством. Фрейд утверждает: как ни трудно нам это признать, наслаждение убийством действительно существует, оно сохраняется в бессознательном индивидов и народов — по отношению к царям, правителям, священникам и пр. Наслаждение подталкивает нас к такому действию, к такому упражнению в законопослушании, которое все более уподобляется тому, что неведомо закону и лежит вне закона. "Запрет обязан своей принудительной силой именно тому отношению, в которое он вступает со своей неосознаваемой противоположностью, — с наслаждением: он окутан тайной, но все равно соблюдается, повинуясь некоей внутренней необходимости, там, куда сознанию не удается проникнуть"[6]
.
"Сохраненное в бессознательном" наслаждение проявляется, например, в наслаждении фиксацией на каком-то объекте или же, напротив, приостановкой воздействия объекта — отстраненного, запретного, табуированного, неприкасаемого. Этот объект — источник бессознательного наслаждения — как бы раздваивается: он существует вовне и внутри, & сознании и в бессознательном, В реальности и в языке. Именно скрытое бессознательное наслаждение делает табуированный объект ценностью, противоречиво соединяющей священное и вызывающее ужас — перед тем, что коренится даже не в самой вещи, а в связанном с нею действии... Скрытое наслаждение, чей голос слышен во всех бессознательных запретах и во всех переносах запретов с одного предмета на другой, связано с табуированным объектом, который как бы удваивается самим этим наслаждением. Вот почему подвижная и неустойчивая метеорология запретов все больше сближается и в конце концов сливается с наслаждением, которое лежит в его основе. "Закон невротических заболеваний в том, что навязчивое поведение все более поддается натиску вожделений и все теснее смыкается с изначально запретным действием"[7]
.
Этот закон фиксации и асимпотического приближения к запретному действию распространяется на всю историю общества. "В результате сохранения табу изначальное наслаждение запретным действием увековечивается у тех групп людей, которые соблюдают данное табу"[8]
. Люди наслаждаются наслаждением, которое увековечивается запретом, а наслаждение закрепляется особыми действиями — заместителями — в том числе — и ритуалами искупления.
Страстное желание убийства навсегда остается в бессознательном. "Страсть к убийству действительно присутствует в бессознательном, так что табу, подобно моральному запрету, не есть нечто психологически излишнее: его объяснением и обоснованием служит как раз двойственность в отношении человека к этому своему влечению — влечению к убийству"[9]
. Вокруг бессознательного влечения и его отвержения (Verwerfung) и строятся- социальные институты[10]
. Как может отвержение стать самосознанием, т.е. этическим знанием? Выяснит
Фобии во многом сходны с табу. Но это особые табу — тайные, сугубо индивидуальные, они нарушают все нормы и в конечном счете сами себя запрещают — где-то в альковных тайнах или в убитой мысли. Фобии могут многому научить нас в вопросе о природе человеческой самотождественности и ее несводимости ко всякой общей норме, к презумпции невиновности, к рациональной оценке возможных потерь и приобретений или же необходимых действий. Фобию нельзя сообщить или передать: она распространяется внутри субъективного пространства, словно эпидемия. Самозапретное принуждение, полная физическая неспособность сесть на поезд, на самолет, подняться на лифте, выйти на улицу, посетить общественное место, прийти на условленное свидание, отвращение к определенным видам деятельности, тошнота и ужас перед некоторыми живыми существами (например, птицами или рыбами) или предметами — все это неотделимо от субъекта, неразрывно слито с ним. Это слепая необходимость, столь же неотъемлемая, как имя или лицо, но более прочная и устойчивая, нежели пол. Это принуждение прочерчивает границу, создает контур, форму — в неупорядоченном и грозном мире, который настойчиво стремится к хаосу и потому таит в себе опасность. Это нечистый мир, в котором сексуальность и язык столь переплетены, что их приходится разъединять силой, воздвигая между ними бессмысленные перегородки из камня или бумаги — выгравированные стелы, талисманы, магические заклинания и пр. И все это — вокруг того ужаса, который в некие незапамятные времена охватил субъекта.
Итак, фобии создают особый мир, в котором нет ни передачи, ни метафоры. Сам он — слепая метафора неведомой и отверженной вселенной, невозможности наслаждения. Это — застывшая метафора (Лакан говорил об "означающем кристалле фобии"), расщепленная и неподвижная, одинаково именующая разнородные и взаимоисключающие вещи. Где-то в глубине, под видимой сценой мира, постоянно присутствует изначальная сцена, которая дает о себе знать лишь по тем западням, которые несут в себе реальную, а не иллюзорную опасность. Нарушение табу, связанных с фобиями, подобно полинезийским табу, угрожает субъекту смертью. Таким образом, сохранение человеческой самотождественности требует закрепления этого бессознательного наслаждения как некоего "остатка", к которому асимптотически приближаются наши действия, подчас весьма отдаляясь от благоразумного устройства жизни с ее простыми интересами. Ради сохранения своей самотождественности человек, страдающий фобиями, уходит из общества и превращается в искателя-одиночку, в изобретателя неведомых и чуждых другим людям форм.
Предположим теперь, что мы переворачиваем роль отвергнутого наслаждения: оно становится средоточием поведения, социальных действий, направленных на удовольствие, конечной целью не только желаний, но и воли, стремления к самоутверждению, воинственных побуждений, тяготения к знанию или точнее к знанию-наслаждению, которое как таковое уникально: даже если оно доступно повторению, оно в принципе недоступно передаче. Это и определяет суть фетишизма, независимо от того, видим ли мы в нем особую сексуальную функцию, присущую отдельным индивидам, или превращение какого-то объекта (это может быть трон, алтарь, другие атрибуты магического воображения или религиозной веры) в источник наслаждения для многих людей одновременно (по крайней мере, для группы людей или для толпы, сплоченной в единый организм с общей "душой"). И здесь опять мы обнаруживаем метафору в превращенной, затрудненной и как бы галлюцинаторной форме (однако это не настоящая галлюцинация, а лишь ее подобие: заранее порывая с любой законосообразностью, объект предстает в ореоле света, невидимого другим[11]
. Это знание уникально, неповторимо и непередаваемо, даже если многие отдельно взятые субъекты могли бы превратить в фетиш одну и ту же вещь, обнаруживая тем самым перед толпой свою тайную привязанность. Каждый фетиш уникален для того, кто ему поклоняется, и потому должен быть не столько неприкасаем, сколько недоступен для других. Отсюда — войны, время от времени вспыхивающие для его защиты. Фетишизм всегда чем-то похож на фанатизм.
Фетишизм — это основа любой формы перверсии. Согласно Лакану, он фиксирует разъятие, симметричное фобии: это разъятие — более или менее доступное социализации, более или менее принудительное и ненавистническое (т.е..
работающее на ненависть, производящее ненависть как нечто ценное и приносящее наслаждение). Фетишизм ставит табу с головы на ноги, выявляет запретное наслаждение, — правда, ценой нового погружения в неподвижность и заторможенность всего того, что от него отлично. Умерщвление вещи понимается в этом случае как бы буквально, поскольку фетиш есть особое бытие языка, при котором язык воспринимается как чистое, абсолютное различие, различие как таковое. Фетиш — явление Ментальное; он связан с "ненавистью к самому себе", с желанием нарушить запрет, превратившимся в жизненное правило.
Табу, фобия, фетишизм и все их сложные взаимодействия свидетельствуют о том, что сексуальность как записанное в бессознательном наслаждение, навсегда остается чем-то священным, а потому — непосредственным и даже жизненно опасным, по крайней мере для мысли. Сохраненное вытеснением разъятие, укрытое и сбереженное как запас первозданной, необузданной энергии, и есть скрытая пружина социальных институтов, а также индивидуальной симптоматики, безумия во всей его заразительной силе — словом, всего того, что мы противополагаем здесь передаче, переносу в соответствии с каким-либо заранее установленным правилом.
[1]
Об определении этого термина в психоанализе см. Lacan J.
Ecrits. Seuil, 1966. P. 557.
[2]
Как известно, термин "табу" был заимствован из полинезийских языков капитаном Куком во время его экспедиции на Гавайские острова в 1769 г. cm. Encyclopedia Universalis t. 15. P. 702—705. Согласно Куку, словом "табу" называют все вещи, к которым запрещено прикасаться.
[3]
Cf. Certeau
М
. de.
La possession de Loudun, 2e ed. Pares, Gallimard-Julliard, coil. Archives,
[4]
Freud S.
Totem und Tabu, GW IX. P. 26—27. Trad. fr. par. S. Jankelevitch, Paris, Payot (petite bibliotheque). P. 29—30.
[5]
Ср. у Робертсона Смита: "Все табу порождены страхом перед сверхъестественным, однако между табу как способом защиты от таинственных и враждебных сил и табу как способом почитания дружественного божества-покровителя есть различия морального порядка". Lectures on the Religion of the Semites, 1894. cm. Encyclopaedia Universalis. "Tabou", t. 15. P. 703 a.
[6]
Freud S.
Totem und Tabu, ibid. o.c.
[7]
Ibid. GW IX, P. 41. Trad. de ГА. Cf. РВ Payot. P. 42.
[8]
Ibid.
[9]
Ibid. P. 87. Trad. de I'A. Gf. РВ Payot. P. 84.
[10]
Вопрос о том, что главенствует в обосновании закона — инцест или убийство или, по крайней мере, вопрос об их взаимодействии в этом процессе, заслуживал бы отдельного особого рассмотрения.
[11]
Freud S.
Le Fetischisme, GW XIV. P. 311—317. Trad. fr. par D. Berger, in Freud. La vie sexuelle Paris, PUP, 1969.