С.А. Юхименко
Современная духовная ситуация характеризуется оскудением духовных сил человека, что делает почти невозможным нравственный поступок. Философия, если она хочет быть еще хоть чем-нибудь полезной, обязана отрефлексировать данное явление, найти основания поступка или причины их отсутствия.
Человек отрицает свою наличную данность, преобразуя ее в свободном творческом действии. Но откуда он отрицает? Другими словами, если пользоваться аналогией с трамплином, то что позволяет человеку прыгнуть, заставляет прыгнуть и куда он прыгает, что в нем решает, насколько далеко улететь? Сам по себе трамплин не может служить причиной прыжка, а только одним из условий его возможности. Т. е. одно существование наличной данности не требует ее отрицания, ведь нет же его в животном мире, только в человеческом оно существует. Реальность не заключает в себе проекта своего преобразования, но приходит человек, вечно всем и вся недовольный, и начинает ломать и строить. Перед человеком всегда развернуты необозримые горизонты возможностей, перед которыми он должен определиться, поставить себя и избрать один-единственный путь.
Причем ситуация осложняется еще тем, что человеку здесь не отделаться выбором наудачу, здесь от него требуется, он сам от себя требует (и не может смириться с иным поворотом дела) необходимости выбора. Выбор должен быть не только свободным и личностным, но и необходимым. Причем необходимость внешняя в расчет не принимается, человек ищет, требует от себя, если он по отношению к себе честен, чтобы необходимость эта была внутренней. Ни на чем ином, кроме внутреннего долженствования, человек не хочет и не может останавливаться, если он ищет основания своих поступков.
Внутреннее основание поступков — воля. Поступок — дело творчества, отрицания, воли не только по отношению к объекту, но и к субъекту действия.
В пространстве воли проблема принятия единственного должного, необходимого решения развертывает перед нами новые горизонты вопрошания. Чем человек руководствуется, избирая тот или иной путь, сценарий, проект изживания жизни? Стремлением к власти (Адлер), стремлением к удовольствию (Фрейд), стремлением к самоактуализации (Маслоу)? Франкл разбивает все их аргументы и утверждает, что ни одно из этих стремлений не является определяющим в человеке, во главу угла он ставит стремление к смыслу.
Назвав цель человеческих стремлений смыслом, мы лишь немного прояснили ситуацию, этим вовсе не оказывается снята проблема выбора проекта, теперь — выбора смысла. Ни один смысл не заключает в себе долженствования, «вообще ни одно теоретическое определение и положение не может заключать в себе момент долженствования, и он невыводим из него» [1]. Употребив слово «смысл», мы ко всему прочему еще и оказались в области мышления. Однако «каждая мысль моя с ее содержанием есть мой индивидуально-ответственный поступок, один из поступков, из которых слагается вся моя единственная жизнь как сплошное поступление» [2], — утверждает Бахтин — и тем самым вводит сферу смыслов в сферу жизни, сферу мышления, разума в сферу поступка, воли. Теперь «все, даже мысль и чувство, есть мой поступок» [3].
И здесь мы сталкиваемся еще с одним затруднением: возникает два противоположных мира: мир жизни, поступка, решения — и мир смысла, культуры, теории. Мир воли и мир разума оказываются расколоты. Мир культуры, смысла «не есть тот единственный мир, в котором он (человек, — С.Ю.) живет и в котором соответственно свершается его поступок» [4]. Потому-то всегда и кажется, что философия вечно «говорит как-то не о том».
Смысл не дает долженствования. В области теоретического мышления невозможно найти причины для поступка в жизни, их не дает даже сам факт истинности суждений. И мы остаемся в сфере воли, никуда теперь из нее не выбраться. Человеку не избежать в жизни волевого решения, даже если этим решением является сознательное безволие и соглашательство (на него-то он решился). Другое дело, что решать все-таки надо, и советчиков найти невозможно, да и нельзя. Воля, пока она остается волей, пока она существует, не может руководствоваться чем-то иным себе, внешним, последнее слово всегда за ней. Таким образом, чтобы поступить, человек должен обратиться сам к себе: что говорит ему воля? Это попытка осуществить на деле надпись на дельфийском храме «познай самого себя», чтобы изнутри своей жизни и воли решиться на ответственный поступок. Но «подобно тому, как бумеранг возвращается к бросившему его охотнику лишь если он не попал в цель, так и человек возвращается к самому себе и обращает свои помыслы к самоактуализации, только если он промахнулся мимо своего призвания» [5].
И здесь не обретается искомое. Оказывается, что «нигде человек не может вернее убежать от самого себя, чем занявшись самопознанием» [6]. Найти себя — как выйти на воздух из комнаты, перестать оседать в самокопании в смертельной усталости от себя самого. Казалось бы, что еще, если не самопознание, может решить все вопросы, когда мы пришли к выводу, что решение их зависит только от нас. Что еще, если не обращение к последнему основанию своих действий и мыслей — к себе, к своему «я»? Однако, странным образом это обращение дает человеку меньше всего. Ибо человек себя всегда и везде уже видел. Ничего не дает изучение homo sapiens и его «неизведанных возможностей», замечательных способностей приспосабливаться к любым условиям «Человек не найдет себя в самопознании. Предчувствие правды подсказывает нам, что мы скорее найдем себя, если бросим себя, например, на какое-нибудь дело…» [7]. Перестать говорить и начать делать, а дело, правое дело всегда найдется, потому что каждый из нас сам для себя в глубине души очень хорошо знает, на что ему совесть велит бросить себя. Только нежелание слышать этот голос может вызвать апатичное бездействие, «академическое забытье», в котором человек начинает анализировать правое дело, что на него нельзя безусловно бросить себя. Но стремление к правому делу все-таки настолько сильно в человеке, что он сам рад обманываться, ища, во что себя вложить. «Мы так устроены, что находим себя, когда бросаем себя на что-то. <…> Мы все лишние люди, каждый человек по своему существу лишний, если верно, что он находит себя в возможности бросить себя на что-то. <…> Он должен решиться: решить себя как задачу, уравнение. Сам человек себе задание» [8].
Дело и мысль (смысл) вовсе не противоположны друг другу, иначе бы сфера мысли, смысла не была бы встроена в сферу жизни, дела. Да, сегодня мы видим их отчужденность друг от друга, но делая поправку на абсолютную изолганность современного мира (в котором поистине не осталось ничего святого), мы кое-что все же поймем. Даже теперь, когда мир лежит во лжи, когда думать и делать не просто не одно и то же, но и взаимоисключающие акты, даже тогда бывают еще случаи, когда мысль, просто «случайная мысль» переворачивает всю человеческую жизнь.
«Мысль это то опасное, откуда один шаг до поступка, или даже не шаг, а мысль это то, откуда люди оступаются в поступок» [9]. Решимость и благородная способность поступать оказываются на поверку присущими мысли и «настоящая мысль существует ровно и только в той мере, в какой она имеет смелость вдруг расступиться в поступок так, как можно провалиться в яму, глядя наверх» [10]. Настоящая мысль подобна Фалесу, который упал в подпол, заглядевшись на звезды. Изолганная псевдо-мысль на это не способна, она смеется над Фалесом, как та знаменитая служанка из древней легенды. Настоящая мысль — «то, что может выйти из себя, всегда стать другим, — не смениться другим, а сама мысль станет другим. Мысль это то, что опасно вдруг, внезапно открывается другому» [11]. То состояние, в котором человек оказывается, по-настоящему задумавшись и поняв вдруг, что «нечего сложа руки сидеть», а надо, непременно надо вот сейчас же встать и побежать на дело, вот сейчас взять и перемениться — это состояние не случайно, а даровано именно мыслью. Сама мысль выталкивает в дело. Когда мы переходим от мысли к делу, мы видим, как наша благородная решимость слабеет, вязнет в обстоятельствах, но это означает только одно, а именно, что никакое дело никогда нам не удастся, если мы не сохраним ту свободу, которую дала нам мысль.
Возможна и здесь определенная ошибка, свидетельствующая опять же об изолганности и бессилии человечества, его психастении. Но «за этой крутостью стоит на самом деле: хватит с меня риска мысли, опасности оступиться в поступок, теперь я буду не думать, а следовать такому-то курсу» [12]. Человек не выдерживает всепоглощающего напряжения и ответственности мысли, срывается в дело, бросив мысль, но тот курс, который он себе выбрал, очень скоро оказывается не курсом, а дрейфом. По-настоящему совершить какое-то дело можно только не расставшись со свободой, т. е. с мыслью. Так становятся лишними людьми. «Нам кажется, что мы лишние люди потому, что у всех как-то есть свое дело, а мы остались не при деле, выпали из колеи. Нет, мы остались без мысли и потому упустили рискованную опасность и возможность оступиться в поступок» [13].
Суть не в том, что человек не знает, что ему делать — нет, знает, всегда прекрасно знает, что велит ему совесть, но решиться на это никак не может. Все ходит вкруг да около и лукавит, играет сам с собою в прятки. Дескать, сколько же будет дважды два? «Положим, человек только и делает, что отыскивает эти дважды два четыре, океаны переплывает, жизнью жертвует в этом отыскивании, но отыскать, действительно найти — ей-богу, как-то боится. Ведь он чувствует, что как найдет, так уж нечего будет тогда отыскивать» [14]. Человек провозглашает великий поиск, воздвигает знамя крестового похода за смыслом, тогда как искать-то, далеко ходить не надо, «ведь это только — старая истина, которую биллион раз повторяли и читали, да ведь не ужилась же! <…> Если только все захотят, то сейчас все устроится» [15]. Если человек до сих пор еще чего-то не нашел, то вовсе не потому, что искомое недоступно или его нет, а все потому лишь, что для него до сих пор «дважды два четыре — только нахальство-с», а «дважды два пять — премилая иногда вещица» [16].
Одно только отсутствие решимости всерьез кинуть себя на дело уничтожает все возможное достоинство этого дела. Ложь, ложь, ложь! — такое обличение висит над всяким лишним человеком В чужих руках мерещится ему истина, но потянувшись за ней, тронув ее пальцем, обращает ее в прах. Мир изолган. Напрасно искать в нем правды. Да неужели же она не существует «на самом деле»? Но ведь существует же для других! Отчего тогда кому-то мир распахнут, как окно весной и истина является несокрытой, приглашая к познанию, а кому-то везде мрак и каменные стены законов природы, одна ложь? Дело, очевидно, в самом человеке. Видно, есть в нем нечто, оживляющее или мертвящее весь мир. Откажи человек миру в смысле, он так и останется насквозь лживым.
Отныне думать и делать — не одно и то же. Отныне мысль потеряла свой вес, поступок — свою ценность. Мысль стала ложью для реальности действий и не заключает в себе долженствования оступиться в поступок. Поступок повис в воздухе, сам себе долженствования он придать не может — и остается потому случайным и неважным телодвижением. Ни поступить, ни помыслить. Мысль — пустая теория, дело — бессмысленные движения. Мир раскалывается на «сущее», которое больше не является сущим, т. к. не имеет смысла — и на «должное», которое тоже не является должным, утратило свою необходимость, отгородившись от жизни.
Параллельно с этим расколом происходит размывание единства человеческой личности, вообще человека как субъекта своей жизни. Он «бывает одним, и потом, когда становится др
Но несмотря на такую свою раздробленность и безымянность, именно теперь человек горой стоит за свое «я». Все увиденное внутри себя приписывают себе. Все, что человек видит, смотря в свои «глубины», ему вовсе не принадлежит, и совсем не потому, что он больше не является таким (т. к. изменился), — нет, он тем, что видит, никогда и не был. «Я не то, что видим в себе, а то, чем все видим, смотрящий взор. Но за «я» нельзя принимать ничего временного и местного.
Привязав свое имя к временному и местному, человек оказывается связан им по рукам и ногам. Множество лиц, масок, состояний, переживаний, ответных эмоций, мыслей и стремлений, кишащее, кричащее и противоборствующее — не может быть мною, иначе меня бы не было. Человек не улей, хотя даже в улье есть единство. И разве эта множественность, которую человек называет собой, может чего-то хотеть, разве может быть у нее единая воля, единая мысль, единая цель и пресловутый смысл жизни?
А если нельзя говорить о воле, то тем более — о свободе. Свобода всегда — свобода воли, свободы без воли нет. Сначала есть единая воля, которая создает жизненное пространство, в котором и возможна свобода. Воля раздвигает небо и землю: то, чего еще нет, и то, что уже есть, будущее и настоящее, цель и наличную данность. Воля задает планку, до которой будет потом, задыхаясь и выбиваясь из сил, долго прыгать свобода.
Человек — не от мира сего, он иной миру, иностранец, пришелец. Истинно человеческое — быть не в силах сказать миру «да», но быть абсолютным «нет». Этим отрицанием совершается упразднение земли. Но у человека есть еще и небо над головой: это истина, благо, короче, все то, к чему он стремится помимо земли, несмотря на землю (и не смотря на нее), т. е. его идеи, проекты изменения реальности. Это то звездное небо, засмотревшись на которое, Фалес провалился в подпол. Это то, куда должен глядеть человек, чтобы оступиться в поступок.
Человек живет не в земле и не на небе, а в пространстве, отделяющем небо от земли — только здесь ему есть чем дышать. «Небо слишком недоступно, земля наоборот слишком податлива. Небо не пространство для жизни, потому что мы, люди, никогда не сможем утвердиться на нем. Но и земля не пространство для жизни, она гостеприимно притягивает нас в сладостную могилу» [19]. Земля зовет стать землей, ее голос — голос смерти: «все, что ты есть, погибнет, смирись». Земля приглашает «есть, пить и веселиться», построить новые житницы, принять то, что есть и отказаться от того, чего нет. Пожить и умереть — что остается еще существу, которое прах есть и в прах отыдет? Что может противостоять этому губительному голосу сирен? Ответ смерти заключается в этом крике, в нем открывается та правда, что та черная дыра, в которую проваливается мир — раскрытый в крике человеческий рот. Зачем кричать? Чтобы услышать ответный крик. «Услышать голос! Далекий, возможно, неслышный. Но такой нужный лично мне, как весть из иного равноправного сознания. <…> Ощутить посторонний голос как особую точку зрения на мир и на самого себя, как бытие другого человека» [20].
Человек живет между небом и землей, но жизненное пространство он должен создавать себе сам, возложив на себя все напряжение, которое возникает между ними, разводя и удерживая их: т. е. человек должен хранить свою мысль, расступающуюся в поступок в первозданной чистоте, не давая ей испачкаться компромиссом с реальностью, должен оберегать свои идеалы от посягательств чего-то временного и смертного присвоить их имена. Древние умели хранить это напряжение, мы все меньше заботимся о нем. Тогда нет цели, нет смысла жить: нет неба. И нет податливой глины в руках: нет земли. Он не знает, что ему творить, да и творить-то не из чего: все застыло, все «уже есть». И человек цепенеет.
Добывать простор придется прямо из этого оцепенения. «Прорываясь, я топчу себя, гублю себя, не попутно, а в корне» [21]. То, что является «сокровищем» человека, — его собственная гибель. «Теперешнее владение, выходит, не крупица будущего, а помеха ему. Чем большим я сейчас владею, тем тяжелее будет отрекаться от своего я» [22].
К чему мы пришли? С одной стороны, нами усиленно подчеркивался факт раскола смысла и дела, а с другой стороны, теперь все яснее вычерчивается необходимость дистанции между небом-смыслом и делом-землей. Не лучше ли дать им соединиться, ликвидировав тем самым раскол? Но соединяться уже нечему: человек задыхается в земле в ситуации внешней определенности и отсутствия смысла. Наличная данность обрела над ним власть, как только он остановил на ней взгляд, сделал свои отношения с ней непосредственными (без посредства смысла). Реальность приобрела качество пуленепробиваемости, тогда как раньше была мягкой глиной. Уничтожен смысл и потеряно дело. Отныне существуют бездельные смыслы и бессмысленные дела.
Теперь воли нет, есть «свободное хотение» — по сути, сиюминутное желание, результирующая того клубка сил, которому человек дает свое имя, забывая, что это вовсе не он, а та же самая наличная данность, кусок мира, то, чем он оброс, его «здесь» и «сейчас». На полную волю не выйти полаганием своей частной истины, частного смысла, ибо такое полагание опять же будет исходить из огорода «я» — т. е. из «здесь-бытия». Частный смысл будет предопределен им, отрыва от земли не произойдет.
На полную волю выводит всеобщий смысл, только он вырывается из мира разрозненных явлений. Одинокая определенная окружающей средой единичность — житель этого мира. Одинокая — т. к. отгороженная, с четким знанием своих границ — зато (и потому) подвластная «внутреннему» содержанию. Воля требует разгораживания.
«… поступок человека знает… больше, чем человек» [23]. «Лишь изнутри моего ответственного поступка может быть выход в единство бытия» [24]. Даже в насквозь изолганном мире остались еще поступки, выдающие, что «другой человеку не другой» [25]. Это акты бескорыстного милосердия. Уступи место — не потому что, а просто: уступи. В основе каждого подлинного акта бескорыстного милосердия лежит истина «это ты».
«Каждый в чистоте намерения проявленный акт благотворительности показывает, что осуществляющий его вступает в прямое противоречие с миром явлений, в котором посторонний индивид стоит совершенно отдельно от него, (в поступке милосердия) он признает себя тождественным с ним» [26]. Как бы человек ни пытался скрыть это, и милостыню он подает, и место уступает на самом деле лишь потому, что узнает себя в другом, происходит «узнавание своего истинного существа в другом, в чужом, будто бы отдельном от меня человеке» [27].
Такой поступок задевает всех, т. к. намекает на незримое единство человечества и выдает, что кто-то об этом единстве еще не забыл. Этот кто-то — совершающий нравственный поступок — «не ведая того, оступается в свое существо, которое не я, а это ты» [28].
Когда происходит подъем над наличной данностью, тогда, как утверждает Шопенгауэр, открывается существо вещей, мировое целое. Тогда «иллюзий уже не остается: мир — это безысходная борьба воль, всеобщее взаимное поедание» [29
]. Если за меру всего полагать себя, то мир иногда плох, иногда неплох, а иногда и совсем хорош. Во всеобщности чувствуется явно: мир пахнет адом. Граница между «я» и другим теряет свою определенность, чужесть другого становится сомнительной и состояние его — моим состоянием. «Тогда само собой следует, что такой человек, который во всех существах узнает себя, свою самую интимную и истинную самость, должен и бесконечные страдания всего живущего рассматривать как свои и так взять на себя боль всего мира» [30
].
Но если человек узнает себя в мире — это вовсе не значит, что мир тотчас же меняется и включает его в себя: он остается лишним и отдельным. «Узнавание себя в другом включает и узнавание себя другим, аспект надрыва.… другой не перестает быть самим собой, опыт это ты не отменяет нашей разности, он только вносит разность в меня самого, открывает надрыв между мной и другим, которого я никогда не приватизирую» [31
].
Бибихин прослеживает этимологию слов «часть» и «целое» и утверждает, что часть имеет тот же корень, что и кусок, таким образом, часть понимается языком как «насильно оторванное, отгрызенное»; также близки слова «целое» и «целить» — т. е. целое — исцеленное, спасенное. Тогда часть и целое приобретают иной, не обыденный смысл. Мы привыкли думать о целом как о чем-то идеальном, что выше части, а о части — как о чем-то мелком и не значимом. Целое тогда — вроде вагона: успеешь вскочить — поедешь, не успеешь — уедут без тебя. Т. е. целое мыслится независимым от своих частей, а часть — не влияющей на целое, забыт опыт исцеленного целого и оторванной части. На самом деле целое навсегда остается ущербным, лишаясь части, как алфавит перестает быть алфавитом, если убрать одну букву.
Единственное, что осталось в части от целого, единственный способ присутствия целого в части — это надрыв, опыт лишенности, оторванности. «Мир заседает неисправимым надрывом в существе части» [32
]. Эту рану можно замазать, но тогда от целого ничего не останется, тогда и человека больше не будет, т. к. невозможен будет выход к всеобщему смыслу.
Таким образом, внутреннее безусловное основание поступка обнаруживается в воле, исходящей из существа человека — из «это ты». Т. е. именно всеединство и может быть этим основанием.
Тем не менее, тема остается открытой, т. к. опыт всеединства есть опыт боли: мир виден только через боль и само поступание в такой ситуации проблематично.
Список литературы
[1] Бахтин М.М. К философии поступка // Философия и социология науки и техники. Ежегодник. 1984-1989. М., 1986. С. 82.
[2] Там же.
[3] Там же.
[4] Там же.
[5] Франкл В. Человек в поисках смысла. М., 1990. С. 59.
[6] Бибихин В.В. Узнай себя. СПб., 1998. С. 7.
[7] Там же. С. 8.
[8] Там же. С. 9.
[9] Там же. С. 12.
[10] Там же. С. 12.
[11] Там же. С. 12.
[12] Там же. С. 14.
[13] Там же. С. 15.
[14] Достоевский Ф.М. Человек из подполья / Повести и рассказы. М., 1985. С. 29.
[15] Достоевский Ф.М. Сон смешного человека / Повести и рассказы. М., 1985. С. 334.
[16] Достоевский Ф.М. Человек из подполья / Повести и рассказы. М., 1985. С. 30
[17] Бибихин В.В. Там же. С. 136.
[18] Ницше Ф. Так говорил Заратустра./Ницше неизвестный и неожиданный. Симферополь, 1998. С. 75.
[19] Бибихин В.В. Там же. С. 272.
[20] Гуревич П.С. Проблема Другого в философской антропологии М.М. Бахтина / М.М. Бахтин как философ. М., 1992. С. 88.
[21] Бибихин В.В. Там же. С. 284.
[22] Там же. С. 288.
[23] Там же. С. 73.
[24] Гуревич П.С. Там же. С. 90.
[25] Бибихин В.В. Там же. С. 74.
[26] Там же. С. 72.
[27] Там же. С. 73.
[28] Там же. С. 77.
[29]
Бибихин В.В. Там же. С. 83.
[30]
Там же. С. 84.
[31]
Там же. С. 172.
[32]
Там же. С. 172.