«Православное воззрение»: идея романа «Преступление и Наказание»
Захаров В. Н.
"Преступление и Наказание" — первый в ряду великих романов Достоевского. Его создание стало открытием нового жанра мировой литературы.
Вначале ничто не предвещало его появления: Достоевский работал над повестью "Пьяненькие", затем над другой повестью — "психологическим отчетом одного преступления". Синтез двух творческих замыслов привел к роману, работа над романом — к художественному открытию нового жанра, которое произошло почти одновременно с созданием "Войны и Мира" Л. Толстого, причем оба романа публиковались на страницах одного журнала "Русский Вестник": "Преступление и Наказание" — в течение 1866 года, "Война и Мир" — с 1865 по 1869 год.
Достоевский был подготовлен к этому открытию, создав особый жанр "Записок из Мертвого Дома", введя композиционный параллелизм нескольких сюжетных линий в романе "Униженные и Оскорбленные", создав Лицо подпольного парадоксалиста в "Записках из подполья".
Открытие нового романа произошло, когда все сошлось вместе: и выбор темы, и выбор героя, и формы повествования; благодаря совмещению в композиции сюжетных линий разных замыслов, возник эффект со–бытия героев в проживании ими философской темы романа.
Уже в первых литературных опытах Достоевский овладел искусством создавать незаурядные характеры, в которых ярко проступает личность героев. В поздних романах характеры обрели Лицо.
Чтобы возникло Лицо, герою нужна идея. Ею могли быть идеи времени, как у героев Тургенева или Чернышевского, но у героев Достоевского был иной масштаб личности: их идеи претендуют на то, чтобы быть новым словом в жизни людей.
Начиная с "Преступления и Наказания" романы Достоевского — романы идей, романы об идеях и героях–идеологах.
Идея в изображении Достоевского — скорее чувство, чем мысль, точнее, "идея–чувство". Слова героя о своей идее могли быть любыми — они меняются в зависимости от обстоятельств, от собеседника, от настроения. Очень точно сказал об этом М. М. Бахтин: "Идея — это живое событие, разыгрывающееся в точке диалогической встречи двух или нескольких сознаний". Идеи Достоевского диалогичны. Им не страшны ни противоречия, ни алогизмы. Изреченная мысль героя нередко обретает форму парадокса. То, что о своей идее говорит герой, часто сбивает с толку неподготовленных читателей. Впрочем, не только читателей, но и критиков: в их трактовках идей Раскольникова, Аркадия Долгорукого, Ивана Карамазова нередко опускается то, что противоречит логике слов.
Об идее Раскольникова многое написано верно, но это, как правило, частичное усвоение мыслей героя или суждений других о нем. Действительно, трудно осознать сложную и противоречивую идею Раскольникова как нечто целое, трудно распутать тот узел противоречий, в который стянута его идея до преступления, — легко порвать те логичные и алогичные связи, которые и создают ее дисгармоничное целое. Из идеи Раскольникова не следует делать строгую и логичную систему, но разобраться в том, в чем запутался герой романа, необходимо.
Идею Раскольникова зачастую ошибочно излагают как теорию о "двух разрядах людей" — "обыкновенных и необыкновенных", во–первых, потому что к этим двум разрядам у героя романа есть дополнение "глупенькие и тщеславные", к которым он относит себя ("обыкновенные", возомнившие о себе как о "необыкновенных"), а во–вторых, потому что это лишь один из многих и не главный тезис в идее героя. Разделение людей на два "разряда" — исходная посылка рассуждений Раскольникова, оно входит во все тематические комплексы его идеи, но не создает самостоятельного мотива: "необыкновенные" способны на "новое слово", они всегда "правы", они — "благодетели и установители человечества", "не подлецы", "не твари дрожащие", им "все разрешается".
Нередко идею Раскольникова сводят к "арифметике" искупления одного преступления "сотней", "тысячью добрых дел", но так витийствовал не Раскольников, а "другой" студент, разговор которого с "молодым офицером" случайно услышал "месяца полтора назад" (Ф. Д., VII, 66) герой романа. Так же, на свой лад, объясняет идею Раскольникова Свидригайлов — по его разумению, это "своего рода теория, то же самое дело, по которому я нахожу, например, что единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша. Единичное зло и сто добрых дел!" (Ф. Д., VII, 472—473). Конечно, эти "чужие" истолкования можно отчасти подтвердить словами самого Раскольникова, но опять же это не главное в его идее — это ее "пошлый" и "заурядный" вид, "старые слова".
В идее Раскольникова есть новое слово, его теория. В отличие от сложной и дисгармоничной идеи "новое слово" Раскольникова по–своему просто и логично. Обстоятельное изложение теории дано в первой беседе героя романа с Порфирием Петровичем. Не все сказанное о теории в этой сцене — ее изложение. Необходимо учитывать психологическую подоплеку этого эпизода. Подчас Порфирий Петрович намеренно утрирует смысл статьи Раскольникова, чтобы вызвать автора на объяснения. Так, в один из моментов "допроса" Раскольников "усмехнулся усиленному и умышленному искажению своей идеи" Порфирием Петровичем (Ф. Д., VII, 250), позже тот признается сам: "Я тогда поглумился, но это для того, чтобы вас на дальнейшее вызвать" (Ф. Д., VII, 434). Оказывается, Раскольников вовсе не настаивает, "чтобы необыкновенные люди непременно должны и обязаны были творить всегда всякие бесчинства" (Ф. Д., VII, 250). Смысл его теории в другом. Насчет двух "разрядов" людей Раскольников "несколько успокоил" Порфирия Петровича: сам Раскольников не собирается делить человечество на два "разряда", это не от него, а по "закону природы" (Ф. Д., VII, 251).
Автор статьи излагает свою теорию иначе: "Я просто–за–просто намекнул, что "необыкновенный" человек имеет право... то–есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть... через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной, может–быть, для всего человечества) того потребует" (Ф. Д., VII, 250). Правда, Раскольников хотел сделать вид, что его теория не нова: "Это тысячу раз было напечатано и прочитано" (Ф. Д., VII, 251), но Разумихин постиг, в чем "новое слово" Раскольникова: "Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на все, что мы тысячу раз читали и слышали; но чтῺо, действительно, оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит одному тебе, к моему ужасу, это то, что все–таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже..." (Ф. Д., VII, 254—255). Чтобы читатель не запутался, Достоевский выделяет ключевые слова курсивом.
Теория Раскольникова разрешает преступление "по совести", "кровь по совести". Это действительно попытка сказать "новое слово" в философии. Перед недоучившимся студентом Раскольниковым и именитый Ф. Ницше зауряден. Желание немецкого философа освободить преступника от "мук совести", оправдать преступление "сильной" личностью и характером "сверхчеловека" выглядит в свете теории Раскольникова "неоригинальным" — об этом, на самом деле, "тысячу раз" писали и говорили.
Раскольников не только посягнул на нравственный закон: "не убий" — в своей теории он оправдывал "кровь по совести". Лизавета случайно оказалась на месте преступления, но не случайно Достоевский свел лицом к лицу Раскольникова и Лизавету. Это испытание героя и его теории: убьет или не убьет. По теории не должен убить — не "по совести", но он убил и уже не мог поступить иначе: и убил бы любого — Коха, Пестрякова, кого угодно, кто встал бы на его пути. Убийство кроткой Лизаветы, которое Раскольников уже не мог не совершить, — сокрушительный удар по идее героя, начало распада ее. Уже в момент совершения преступления он убеждается в несостоятельности своей теории: преступление и совесть несовместимы, любое преступление бессовестно. Достоевский не удостаивает теорию Раскольникова логической критики — он дает ей нравственную оценку, например, устами Разумихина: "...страшнее чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное..." (Ф. Д., VII, 255). Порфирия Петровича возмущает: "...убил, да за честнаго человека себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит..." (Ф. Д., VII, 438). Даже Свидригайлов и тот замечает по поводу Раскольникова: "Вор ворует, зато уж он про себя и знает, что он подлец..." и т. д. (Ф. Д., VII, 472). И это не только слова героев, но и авторское отношение к кризису гуманизма и разрушению морали в теории Раскольникова — оно со всей определенностью выразилось в сюжете романа, в сложном и противоречивом процессе изживания героем своей идеи. Теория формулирует "закон" Раскольникова, в котором совесть противопоставлена "их закону", их принципу "всё разрешается" и "всё позволено".
В отличие от нового слова "их закон" — "старые слова", своего рода "почва", на которой возникла теория Раскольникова. Насилие осознается им как всемирно–исторический закон, только все стыдятся в этом признаться, а он "захотел осмелиться". Для него то, что он "открыл", так было, так есть и так всегда будет: "...не переменятся люди и не переделать их никому, и труда не стоит тратить! Да, это так! Это их закон... Закон, Соня! Это так!.. И я теперь знаю, Соня, что кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось и так всегда будет! Только слепой не разглядит!" (Ф. Д., VII, 403; ср. С. 249—250).
У Раскольникова все, кто способен на "новое слово", — преступники уже потому, что вводят новые законы, преступая старые, но примечательно, что всё в конце концов упирается в "страшных кровопроливцев" — "благодетелей", "законодателей и устроителей человечества". Раскольникова сбивает с толку "эстетика" государственного насилия. И пример есть — кумир многих честолюбцев Наполеон: "...настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, — а стало–быть и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!" (Ф. Д., VII, 265). Наполеоновская идея является одним из атрибутов исторической концепции героя, одним из ключевых разделов его философии истории.
Оправдываясь перед Дуней, Раскольников недоумевает: "Ну, я решительно не понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма?" (Ф. Д., VII, 500). И ведь прав — различия никакого. Но для Раскольникова, если это не считается преступлением, то и его "дело" не преступление. Потерпевший поражение герой требует справедливости: возьмите его голову, но в таком случае и многие "благодетели" человечества "должны бы были быть казнены при самых первых своих шагах". "Но те люди вынесли свои шаги, и потому они правы", а Раскольников не вынес, а значит, "не имел права разрешить себе этот шаг" (Ф. Д., VII, 522). Иногда его просто бесит "эстетика" государственного насилия: "Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.." (Ф. Д., VII, 406). Или: "О, как я понимаю "пророка", с саблей, на коне: Велит Аллах, и повинуйся "дрожащая" тварь! Прав, прав "пророк", когда ставит где–нибудь поперег улицы хор–р–рошую бат
Идея не додумана Раскольниковым до конца, "неразрешенных пунктов и сомнений оставалась еще целая бездна" (Ф. Д., VII, 72—73), они не устранимы логически.
В замысле Раскольникова существует непримиримое противоречие: собирался в отдаленном будущем стать "благодетелем" человечества, общим счастьем заняться, а "дело" задумал — убив старуху–процентщицу, "положил взять у ней ровно столько, сколько <...> надо для первого шага и ни больше ни меньше (а остальное, стало–быть, так и пошло бы на монастырь, по духовному завещанию — ха, ха!)..." (Ф. Д., VII, 266). В осуществлении замысла цель Раскольникова приобретает корыстное значение: ему нужны магические "три тысячи", чтобы закончить университет и положить начало своей карьеры. "Не для того я убил чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного; а там стал ли бы я чьим–нибудь благодетелем, или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!.." (Ф. Д., VII, 404) — бичует себя Раскольников, смятенно осознав это трагическое противоречие. В идее Раскольникова нет "утопии".
Раскольников совершает преступление не ради личного спасения или спасения человечества. В романе об этом нет и речи. Социальный идеал "всеобщего счастья" лично его не устраивает — достижение отдаленно, так и жизнь его пройдет (Ф. Д., VII, 265). Виды на будущее неопределенны: хотел бы стать "благодетелем" человечества, филантропическими благодеяниями ("тысячью добрых дел") искупить одно злодейство, но понимает после преступления, что вполне может стать и "пауком", чужие жизни заедающим. Эту будущность Раскольников суеверно боится загадывать — он ее не знает и не хочет знать. Зато исполнение "дела" выявляет корыстный расчет героя — устройство собственной судьбы и личной карьеры.
Идея Раскольникова антиутопична. Этот смысл ее раскрывается в последнем кошмарном сне на каторге, когда идея (уже без "нового слова") становится нормой жизни людей. В этом апокалиптическом сне премудрые избивали непремудрых, и каждый считал себя премудрым: "Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса" (Ф. Д., VII, 525).
Нравственное чувство Раскольникова обессилено "казуистикой" и легко подвержено разного рода извращениям "логики": в теории Раскольников совмещает преступление и совесть, само преступление становится для него разрешением нравственной проблемы, "подлец или не подлец человек".
Раскольников не верит себе даже в момент наивысшего обольщения своей идеей, он ищет "сознательные возражения" своим рассуждениям, не находит их — и живет предчувствиями. Уже до преступления он чувствовал ложь в своих убеждениях, когда безуспешно бился над решением задачки "Наполеон и легистраторша" — "ужасно долго" над ней промучился (Ф. Д., VII, 400—401); когда начал "себя спрашивать и допрашивать": имеет ли он "право власть иметь?" и пришел к выводу, что не имеет такого "права". Раскольников понимает, что если он задается вопросом: "вошь ли человек?", то "стало–быть уж не вошь человек" для него, а "вошь для того кому этого и в голову не заходит, и кто прямо без вопросов идет..." (Ф. Д., VII, 404); когда "из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую" (Ф. Д., VII, 266); "убил гадкую, зловредную вошь, старушонку–процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала <...>" (Ф. Д., VII, 499); когда дважды накануне преступления он отрекся от задуманного — после "пробы" (Ф. Д., VII, 14) и после первого сна (Ф. Д., VII, 63). После преступления Раскольников догадался, что предчувствовал свой крах: "Я это должен был знать, думал он с горькою усмешкой; — и как смел я, зная себя, предчувствуя себя, брать топор и кровавиться! Я обязан был заранее знать... Э! да ведь я же заранее и знал!.." (Ф. Д., VII, 265).
Теория и "предчувствия" — два полюса идеи Раскольникова, но если теория определяет сущность его идеи, то "предчувствия" разрушают и сокрушают бастионы логики, особенно после преступления не по теории, не "по совести", когда под топор Раскольникова попала "кроткая" Лизавета, которую тот не собирался убивать. Сбывшиеся во время преступления "предчувствия" рушат весь прежний строй мышления Раскольникова. Идея героя перестает существовать даже как дисгармоничное целое. Начинается длительный процесс ее распада — сложный и противоречивый процесс изживания Раскольниковым своей преступной идеи. И если до преступления Раскольников искал "сознательные возражения" своим убеждениям, то после преступления он отчаянно ищет "возражения" уже той правде, которую узнал, убивая Лизавету.
Читателя часто сбивают с толку постоянные возвращения героя к раз и навсегда, казалось бы, оставленным мыслям, а Раскольников снова и снова их проверяет, прежде чем расстаться с ними окончательно или еще раз вернуться к ним, чтобы снова убедиться в ложности своих убеждений (чего стоит, например, возвращение Раскольникова к "призраку" своей идеи на каторге — накануне окончательного освобождения от нее!). Но в том–то и значение наказания Раскольникова, что тот терпит поражение, изо всех сил отстаивая свою идею, — другой на месте Раскольникова не стал бы тратить столько духовных сил.
В таком сложном и противоречивом единстве предстает в романе трагическая вина Раскольникова — его преступная идея. И хотя в первой части "Преступления и Наказания" идея Раскольникова названа, а вся внутренняя жизнь его дана по отношению к этому "ужасному, дикому и фантастическому вопросу" (Ф. Д., VII, 48), предметом изображения в романе идея Раскольникова становится лишь с третьей части — уже после того, как она перестала существовать как дисгармоничное целое. Надо сказать, что в набросках первой части романа Достоевский собирался изложить идею героя "от автора": "Главн<ое> NB. Идея эта уже давно сидела у него в голове, как она забрела к нему трудно и рассказать. Математика — Чтож — это (самая трудная глава. От автора. Очень серьозно, но с тонким юмором)" . В окончательном же тексте автор предпочел отдать герою рассказ о том, в чем он запутался сам. Идея Раскольникова раскрывается в философском диспуте у Порфирия Петровича, в исповеди героя Соне, в спорах его с Дуней и самим собой, ее обсуждают Разумихин и Свидригайлов. В спорах с каждым из них предстают разные аспекты идеи Раскольникова. В диспуте вокруг статьи "О преступлении" раскрывается теория героя, его претензия сказать "новое слово" в духовной истории человечества: Порфирий Петрович провоцирует Раскольникова объяснить свою точку зрения, Разумихин дает ей моральную оценку. В спорах с Дунечкой и с самим собой он судит и оправдывает себя "их законом". На свой лад идею Раскольникова объясняет подслушавший его исповедь Свидригайлов. Почти весь комплекс мотивов представлен в исповеди Раскольникова Соне. Процесс изживания героем своей преступной идеи становится главным в романе: пути к "воскрешению из мертвых" открываются Раскольникову лишь после окончательного освобождения от призрака своей идеи в бредовых снах финала романа.
Герой романа обретает истину. Она заключена в торжестве извечного закона — заповеди "не убий".
В отличие от него у Свидригайлова нет спасительного пути, по которому идут Раскольников и Соня.
Появление Свидригайлова в романе знаменательно. Он въяве предстает перед Раскольниковым в мистических бликах потустороннего мира. Он рассказывает, что его трижды "посещала" покойница Марфа Петровна — и все с какими-то "самыми ничтожными пустяками". В первый раз она вошла "в самый день похорон, час спустя после кладбища", "вошла в дверь": ""А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня за хлопотами и забыли в столовой часы завести". А часы эти я, действительно, все семь лет, каждую неделю сам заводил, а забуду — так всегда, бывало, напомнит" (Ф. Д., VII, 276). "На другой день" на станции Малая Вишера Марфа Петровна "вдруг садится подле меня, в руках колода карт: "Не загадать ли вам, Аркадий Иванович, на дорогу–то?"" (Ф. Д., VII, 276). В третий раз — "два часа тому назад" новым нарядом приходила хвастаться: "Аниська так не сошьет" (Ф. Д., VII, 276). Раньше "раз в жизни, шесть лет тому" Свидригайлов видел привидение: только похоронили лакея-самоубийцу, вспоминает он, "я крикнул, забывшись: Филька, трубку! — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: "Это он мне отомстить", потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. — "Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!" Повернулся, вышел и больше не приходил" (Ф. Д., VII, 277).
"Посещения" призраков придают жизни Свидригайлова фантастический колорит. Призраки приходят, правда, за тем только, чтобы справить мелочные житейские дела. Чем обыденнее призраки, тем призрачнее действительность. А призрачно сиюминутное настоящее Свидригайлова — жизнь, отлетающая в прошлое, жизнь без будущего.
В этих признаниях Свидригайлов предстает посланником мира мертвых. Его призраки — тени загубленных им людей, которых сжил со света жестокий циник.
Свидригайлов безжизнен. Душа его мертва. Его жизнь — странное призрачное существование. Его призраки — отрицание "возможности иной жизни". У Свидригайлова нет будущего, и его представление о вечности подстать рассказам о призраках: "...одна комнатка, эдак в роде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность" (Ф. Д., VII, 278).
Раскольников оскорблен свидригайловским образом вечности, он хочет "утешительнее и справедливее этого" (Ф. Д., VII, 278). Рассказы Свидригайлова о привидениях и его предсмертный кошмар передают безысходность отрицания морали. Свидригайлов циничен, его широкий ум без направления.
У Свидригайлова нет дела в жизни: "...н–ничего, никакой специальности". У него одно занятие — "женщины" (Ф. Д., VII, 451—452). И так до тех пор, пока любовь к сестре Раскольникова не выбила его из этой колеи.
"Шулер — не игрок", — заметил как-то Свидригайлов (Ф. Д., VII, 452). Шулер в жизни (а для него нет правил, в эгоистическом удовлетворении желаний он не знает "черты") — в этой ситуации он игрок. Еще до приезда в Петербург Свидригайлов поставил жизнь на карту: или Дуня — или вояж в "Америку" (самоубийство). Для него Дуня — залог будущей жизни. Накануне самоубийства у Свидригайлова мелькнула было мысль: "А ведь, пожалуй, и перемолола бы меня как–нибудь..." (Ф. Д., VII, 487), но своим отказом Дуня вынесла ему окончательный приговор.
Свидригайлов обречен – он преступен. Но как и черт Ивана Карамазова, Свидригайлов устал делать зло. Однажды зло предстало перед ним с совершенно неожиданной стороны: по отношению к "будущей жизни" оно оказалось бессмысленным.
Ничего "новенького" Раскольников Свидригайлову не сказал, хотя тот и желал узнать то, чего раньше не знал; но своим самоубийством Свидригайлов сказал Раскольникову многое: жить с преступлением на душе нельзя, невозможно. А о преступлении Свидригайлов знал всё. Тем убедительнее его самоосуждение и казнь самого себя в конце романа.